Борис Полевой
Вернулся
Повесть
1
Над заводом бушевала метель.
Злые вихри колючего снега обрушивались на корпуса, заметали двор, с воем неслись по улицам посёлка — все земные и небесные ориентиры утонули в них. Только по тяжёлому металлическому гулу, прорывавшемуся даже сквозь шум метели, да по малиновым сполохам, окрашивавшим порой эти снежные вихри, можно было догадаться, что здесь не степь, что рядом большой металлургический завод и что сейчас под свист и завывание ветра люди там варят и прокатывают сталь.
Старенький грузовик Клавдии Васильевны Шлыковой, медленно, будто с трудом нащупывая шинами знакомую дорогу, продирался сквозь тучи снега, гулко погромыхивая расхлябанным кузовом. Свет фар раздвигал тьму только перед самым радиатором. Клавдия вела машину осторожно, на малом газу, не снимала руки с тормоза, то и дело жала на кнопку сигнала — и всё же не остереглась: наехала на человека.
Человек этот неожиданно возник в снежной мгле перед самой машиной. Клавдия успела заметить, что он не перебегал дорогу, а как-то странно стоял, точно задумавшись, посреди заметённой улицы. Мгновенно возненавидев разиню, лезущего прямо под колёса, Клавдия что было сил рванула ручной тормоз. Колодки пискнули, намертво прихватив колёса. Но машину поволокло юзом, послышался мягкий удар — и, нелепо взмахнув чемоданом, человек исчез за радиатором.
Словно пружина выбросила Клавдию из машины. Нет, никто не стонал. Гудела метель, таща под колёса струящиеся полосы сухого снега. Пострадавший молча выбирался из-под буферного щитка. Возле него Клавдия разглядела в свете фар небольшой чемодан, раскрывшийся, должно быть, от удара машины. Метель трепала конец розового мохнатого полотенца, бросала в чемодан щедрые пригоршни снега. Поодаль валялась мыльница, поблескивал в снегу бритвенный тазик и особенно бросался в глаза старинный никелированный будильник со звонком-шапочкой. Лёжа на боку, будильник звонко отщёлкивал секунды.
— Живы? Ушиблись? Я же сигналила, честное слово, сигналила! — растерянно говорила Клавдия.
Незнакомец, даже не взглянув в её сторону, буркнул неприветливо:
— А при чём тут вы? Чего вы оправдываетесь?
В жёлтом свете фар, перечеркиваемом наискось густо летевшим снегом, перед Клавдией стоял невысокий широкоплечий человек в не новой уже, но складно сшитой офицерской шинели. Лица его из-за летящего снега рассмотреть не удалось, но с чисто женской наблюдательностью Клавдия сразу же заметила у него на плечах ещё не отпоротые лямочки для погонов, а на меховом козырьке форменной шапки тёмный след снятой звезды. Незнакомец не грозил, не бранился, не требовал показать водительские права, и вспыхнувшая было в Клавдии ненависть к растяпе, поставившему под удар её безупречную шофёрскую репутацию, сменилась невольным чувством признательности.
Клавдия помогла незнакомцу собрать разлетевшиеся вещи, пока их не успела ещё замести вьюга, вытряхнула из чемодана снег.
— Вы ведь приезжий? Наверно, заблудились тут у нас? Хотите, довезу?
— Что ж, везите, — как-то очень равнодушно согласился незнакомец и, подняв чемодан, полез в кабину.
— А куда везти?
— Вот это и для меня вопрос. Я в этом городе родился и вырос, а вот оказалось, ничего тут и не знаю. Пришёл к гостинице, а гостиницы и в помине нет, вместо неё пустырь какой-то, чорт его побери. Потащился в заводской дом приезжих, думал, приютят по старой памяти, а там, оказывается, теперь заводоуправление, старое-то здание сожжено... Тут ещё эта метель!
— Да, немцы у нас над городом поизмывались, — согласилась Клавдия и вдруг, проникшись жалостью к хмурому, бездомному незнакомцу, пригласила: — Знаете что, переночуйте у меня, — пригласила и испугалась. — Только известно вам, как мы тут после фашистов живём — одна комнатёнка... И убираться мне некогда, каждый день по полторы-две смены баранку верчу...
— Неважно, везите, — равнодушно сказал приезжий, и по тону его Клавдия поняла, что ему всё равно, где ночевать.
Машина тронулась. Клавдия до боли в глазах вглядывалась в белую кипень метели, опасаясь, как бы на кого не наехать. Незнакомец сидел нахохлившись, глубоко засунув руки в рукава, и, казалось, дремал. Так он и промолчал до самого дома. Подталкиваемый хозяйкой, он миновал тёмный коридор, общую кухню, где несколько женщин, возившихся у большой плиты, удивлённо проводили его глазами, вошёл в комнату Клавдии и, даже не осмотревшись по сторонам, решительно поставил свой чемодан в угол. Он повесил шинель и шапку на гвоздь у двери, зябко потирая руки, подошёл к тёплой печке и прижался к ней спиной.
«Ишь, точно домой явился! — растерянно подумала Клавдия. — Хоть бы спросил, куда ставить да вешать, что ли!.. Молчун какой-то».
— Я пойду отгоню машину. Гараж тут рядом. Вернусь, вскипячу вам чай, — сказала она, тревожно покосившись на тёмную фигуру, неподвижно замершую на белом фоне кафеля, и, послушав ровное детское дыхание, доносившееся из полутьмы, где темнел силуэт кровати, предупредила: — Славка проснётся, не напугайте, скажите, я сейчас приду... И... сели бы вы, что ли.
Незнакомец ответил молчаливым кивком. Но когда минут через пятнадцать Клавдия вернулась, он всё так же неподвижно стоял у печки, полузакрыв глаза, и было в его позе что-то усталое, скорбное. Женщине захотелось отвлечь его от мрачных мыслей.
Клавдия придвинула к печке стул:
— А вы сядьте, сидите себе и грейтесь, а я чайку вскипячу, чаю попьём... Только вот...
— Мне ничего не нужно. Спасибо. Напрасно беспокоитесь.
Уходя с чайником на кухню, Клавдия сняла газету, которой была затемнена электрическая лампочка без абажура, каплей свисавшая с потолка. Сразу стало заметно, что об уюте в этой комнате никто не заботится. На столе лежала матерчатая сумка с книжками, из которой торчал пенал, а возле на обрывке газеты — остатки еды, две невымытые чашки. На подоконнике громоздилась стопка засаленных тарелок.
В глубине комнаты на большой деревянной кровати спал, разметавшись, мальчик лет семи. Его штанишки, чулки, курточка были аккуратно развешаны на стуле, а под стулом рядком чинно стояла пара курносых чиненных-перечиненных валенок. Тщательность, с которой была разложена и развешана вся эта одежда, как-то ещё больше подчёркивала неуютность и запущенность жилья.
2
Когда Клавдия вернулась с кипящим чайником, незнакомец разглядывал большую фотографию, пришпиленную кнопками к стене. Четверо мужчин, празднично сияющих, с орденами Трудового Красного Знамени на лацканах новеньких, не обмятых ещё пиджаков, были сфотографированы на фоне кремлёвской стены. Чуть повыше висел увеличенный портрет одного из них — скуластого крепыша.
— Это кто? — странно взволнованным голосом спросил незнакомец, показывая на портрет.
— Муж мой, Георгий Шлыков, — отозвалась женщина и вздохнула, грустно взглянув на скуластое энергичное лицо. — Под Сталинградом погиб... Осенью в сорок втором...
— Мировой был прокатчик. Виртуоз! — неожиданно заявил незнакомец и показал на крайнего в группе маленького, квадратного человека. — А Лисицын где?
— Он, должно быть, на Урале. Как с заводом уехал, так и не вернулся. А вы откуда наших знаете?
— А Афонин? — незнакомец показал на сутулого брюнета в щегольском пиджаке, из кармашка которого торчал платочек.
— Тоже на Урале. Наши все на Урале. Эвакуировались с заводом. Там и прижились. Мало кто вернулся. Сейчас здесь народ всё новый... А четвёртый на снимке — Пантелей Казымов. Может, тоже знали? Этот вместе с моим в армию добровольцем ушёл. Сейчас, говорят, в Германии остался, где-то комендантом, что ли. Семья у него в эвакуации померла, тяжело ему сюда возвращаться. Лучший сталевар был... весёлый человек.
— Был, — глухо отозвался незнакомец, и такая боль прозвучала в его дрогнувшем голосе, что Клавдия невольно попристальней взглянула на это худое, испещрённое глубокими солдатскими морщинами лицо с багровым шрамом, шедшим наискось от виска через всю щеку; взглянула — и вдруг узнала в нём того круглолицего, ясноглазого с пышной шевелюрой сталевара, что на фотографии по-дружески обнимал её мужа.
Женщина ахнула и всплеснула руками. Не то улыбка, не то нервный тик криво подёрнул щеку гостя.
— Да, был, товарищ Шлыкова. Это верно: и сталеваром неплохим был, и весёлым был, и семья была. Всё было, и... ничего нет.
И, как это иногда случается с очень сдержанными людьми, умеющими годами носить в себе горе, он без всяких расспросов рассказал незнакомой женщине о том, о чём не говорил даже и своим близким боевым друзьям.
Работа, которую Пантелей Казымов выполнял на заводе, освобождала его от мобилизации. Но когда враг стал приближаться к родному городу, он вместе с многими коммунистами завода ушёл в армию добровольцем. Через месяц сталевар, став танкистом, уже воевал на юге. Из писем, дошедших к нему только в начале зимы, он узнал, что семья его — жена и двое ребят — эвакуировались вместе с заводом в уральский городок такой маленький, что он даже не смог найти его на карте. Жена писала, что работает на стройке, что живёт она с ребятами неплохо, и просила о них не беспокоиться. Потом она вдруг замолкла, и несколько месяцев он не имел от неё никаких известий. Наконец, уже в осаждённый Сталинград, к нему прорвалось письмо от парторга ЦК на заводе. Тот извещал Казымова, что его жена и дети умерли.
Пантелей Казымов на несколько дней замолк, точно лишился дара речи. Фронт уже наступал, танковая часть, в которой он воевал, не выходила из боёв, и ярость наступления, боевые заботы понемногу как бы притупили остроту горя. Только заметили однополчане, что у старшего сержанта Казымова переменился характер: из весёлого, жизнерадостного человека он превратился в хмурого молчуна. Казымов резко оборвал переписку с друзьями по заводу. Он решил после войны не возвращаться в родные места.
Впрочем, горе не мешало ему искусно воевать. Вместе со своей танковой частью он прошёл четыре страны и кончил войну на Эльбе в звании старшего лейтенанта танковых войск с шестью боевыми наградами и четырьмя нашивками за ранения.
Как аккуратному, исполнительному офицеру, строгому к себе и подчинённым, да к тому же еще знакомому с производством, Пантелею Казымову предложили остаться на комендантской работе в том самом городке, который был взят танковым батальоном в последний день войны. Он тотчас же согласился. Так бывший сталевар стал заместителем коменданта города по экономическим вопросам.
Работал он старательно. На совещаниях в штабе группы войск его часто ставили в пример.
Но сталевар продолжал жить в офицере-танкисте. Отзвучали над чужой рекой салюты победы, жерла танковых пушек были закрыты брезентовыми чехлами, и Казымов начал всё настойчивее заявлять о своём желании вернуться на завод.
И раньше, в дни войны, когда танковая часть прорывалась к какому-нибудь индустриальному городу, где всё: и почерневший снег, и воздух, пропитанный солоноватым запахом серы, и шлак, хрустящий под ногами, — напоминало родной завод, сердце танкиста начинало тревожно биться, мысли улетали в незнакомый уральский городок, где его товарищи варили сталь. Но танки рвались вперёд, заводы оставались позади, тоска по любимому делу растворялась в ярости боя.
Когда же в чужом, почти не пострадавшем от войны городке над Эльбой наступила для Пантелея Казымова мирная жизнь, тоска по любимому делу заговорила в душе сталевара нетерпеливо и властно. Яркая подстриженная зелень скверов, лишённая своих естественных форм и природной прелести, скучные, одинаковые дома, колючая готика старой колоколенки, торчавшей перед окном, — всё это — приглаженное, прилизанное, чужое — так быстро опостылело Казымову, что, затосковав по родине, он уже нигде не находил себе покоя.
Днём, в сутолоке многообразных комендантских дел, он ещё забывался на час-другой. Но по вечерам, в особенности в длинные и тягучие на чужбине воскресенья, офицер места себе не находил. Когда тоска наваливалась с особенной силой, заместитель коменданта переодевался в штатское, пешком шёл через город на далёкую заводскую окраину. Предприятия в городе были старые. Они даже отдалённо не походили на тот завод-гигант, широко и привольно раскинувшийся по степи стройными рядами огромных корпусов, где когда-то работал Пантелей Казымов. Но бывший сталевар часами бродил по закоптелым, безобразным пустырям меж заводских дворов. Он ходил по чёрной, засорённой шлаком чужой земле и вспоминал, как мальчишкой катал тачки с кирпичами по строительной площадке, где среди холмов, поросших горькой полынью, в то время ещё едва намечался будущий завод. Как потом фабзайцем чуть ли не на цыпочках вступал он в ревущий, задёрнутый сизоватой дымкой цех, как старый сталевар Поликарп Дмитриевич Сухов, подтолкнув ребят к пышущей жаром огромной печи, поучал их: «За печью, товарищи рабочий класс, нужно ходить, как за девушкой в ту пору, как в неё влюбишься! Печи надо сполна давать всё, что она требует. Её капризу потрафлять надо...» Потом вставал перед ним тот чудный день, когда ему, сталевару Казымову, впервые показалось, что и сам и его подручный, и вся бригада, и огромный мартен, в котором клокотала сталь, наконец, слились в единый живой организм, послушный его направляющей воле, — день, когда он поставил первый всесоюзный рекорд скоростной плавки.
Лучше и не вспоминать! Давно уже, наверное, позабыта в родном городе былая слава сталевара Казымова! Нет, нет, не об этом надо думать! С болью отстраняя дорогие образы прошлого, Казымов возвращался домой, переодевался в военное, снова впрягался в комендантскую лямку. Но тоска по любимому делу всё крепче забирала его. Он стал раздражительным. По ночам видел во сне мартены, ему мерещилось мерцание стали, чудился глухой, утробный рёв форсунок.
Наконец Казымов не выдержал. После многих безуспешных устных просьб он подал рапорт об увольнении в запас самому командующему группой. Ведь опытные сталевары очень нужны стране. Комендант города, однополчанин, видя, как извёлся его заместитель за последние месяцы, поддержал Казымова. Когда пришло извещение о демобилизации, Казымов спешно уложил чемодан и, едва дождавшись причитавшихся ему денег, побежал на станцию за билетом. Он мечтал о возвращении на родной завод, в привычный коллектив, к друзьям-сталеварам. Он верил теперь, что воздух родины излечит его горе.
Казымову казалось, что поезд тащится слишком медленно. Чуть не на каждой станции он выходил на перрон и спрашивал, сколько километров осталось до границы. Наконец, не вытерпев, он махнул рукой на проездной литер и в первом же большом городе пересел на самолёт.
В родные места он прибыл под вечер. И тут ему был нанесён новый тяжёлый удар: он узнал, что заводской коллектив, в котором он вырос, его сверстники, друзья, почти все, с кем он работал, с кем добывал трудовую славу, выехав в своё время на Урал, так и остались там, на новом заводе, который сами построили в таежной глуши. На прежнем же месте в восстановленных корпусах возникало новое предприятие — завод-двойник. Внешне он походил на прежний гигант, где столько лет проработал Казымов, но в цехах его трудились теперь другие люди, и нигде: ни в парткоме, ни в заводоуправлении, ни даже в многотиражке, носившей прежнее название, — демобилизованный офицер не увидел ни одного знакомого лица...
— Вот и вышло, товарищ Шлыкова, вернулся скворец на родное гнездо, а скворечня-то уж не та, другие птицы в ней живут, — Казымов вздохнул, достал папиросу, попробовал закурить, но, сломав несколько спичек, так и не закурил, скомкал папиросу и сунул в карман. — Выходит, зря и ехал. Пантелея Казымова никто уж и не помнит. Кто он, этот Казымов? Чего ему надо?
Казымов достал новую папиросу, и женщина заметила, как дрожит у него рука.
— Это вы верно, Пантелей Петрович, народ тут всё новый. Я как из эвакуации вернулась, тоже осматривалась, вроде до́ма и не до́ма, не то хозяйка, не то гость. А в цехах кое-кто из старых есть, правда, больше молодёжь... Я вам на сундуке постелю, ничего?
Когда Клавдия стелила постель своему неожиданному гостю, взгляд её, невольно скользнув по лицу весёлого, ясноглазого сталевара на фотографии, надолго задержался на пожилом, усталом, лысоватом человеке, который, сгорбившись, опустив плечи, сидел за столом над кружкой остывшего чая.
Клавдия вздохнула и прикрыла лампу бумажным абажуром.
— Ну, ложитесь, отдохните с дороги. Заговорились мы с вами, а мне завтра в шесть утра прокат на товарную станцию везти надо. Спешный груз, боюсь не проспать бы!
Казымов молча подошёл к чемодану, достал оттуда старинный никелированный будильник и, поставив стрелку боя на пять тридцать, водрузил его на столе. Комната наполнилась хлопотливым тиканьем, и Клавдии почудилось, что от этого сразу стало как-то уютней.
— Спите спокойно! Дневальный аккуратный. Разбудит.
Пока женщина у кровати шуршала одеждой, Казымов, сидя к ней спиной, говорил, задумчиво поглядывая на стрелки циферблата:
— В Сталинграде его в развалинах подобрал. Слышу: тикают. Сунул в сумку противогаза, зачем, сам не знаю, принёс в траншею — идёт, подлец. Так его с собой и взял — больно весело тикает, дом напоминает. Думал, довоюю, жене на комод поставлю — для памяти. Вот сквозь всю Европу пронёс, а ставить и негде. Давеча с вокзала нарочно крюку дал, чтобы через свой посёлок пройти, — ничего, чистое поле.
— Какое же поле? Там новый посёлок строят. Мы туда каждый день кирпич да арматуру возим, — отозвалась Клавдия, должно быть, уже укладываясь в постель, так как слова эти долетели до Казымова вместе со скрипом матрасных пружин.
— Может, и строят, не видел из-за метели... Только вот будильник-то мой ставить всё-таки некуда.
Будильник поднял Клавдию точно в пять тридцать. Она встревоженно вскочила с постели, не сразу сообразив, откуда льётся этот настойчивый мелодичный звон. Комната была полна табачной горечи. У стола, забросанного изжеванными окурками, сидел Казымов. Дымок папиросы, завиваясь, поднимался к потолку. На постели белела несмятая подушка.
Клавдия разом вспомнила вчерашнее, и сердце ее наполнилось сочувствием к этому одинокому, бездомному человеку.
3
Новый директор не знал Пантелея Казымова. Но былая слава сталевара всё ещё жила в цехах восстановленного завода, и имя его было директору известно. Мельком бросив взгляд на пёстрые рядки орденских лент, директор попросил Казымова присесть и стал расспрашивать о войне, о Германии, о комендантской работе.
На заводе нехватало опытных людей. Слушая Казымова, директор мысленно взвешивал его трудовые и боевые заслуги, опыт хозяйственной деятельности в комендатуре и прикидывал, как его получше устроить. Демобилизованный офицер ему понравился, и в заключение беседы директор предложил на выбор несколько довольно ответственных административных должностей.
На нервном лице посетителя появилось недоуменное выражение.
— Вы что, смеётесь надо мной, что ли? — бесцеремонно прервал он директора, будто тот посулил ему нечто обидное.
— Я вас не понимаю...
— А я вас не понимаю. Что же вы думаете, я ехал сюда в кабинетах штаны протирать? По цеху, понимаете, по цеху, по мартену душа изныла!.. Ни в какие канцелярии я не пойду, в цех — и всё. Не нужен, так и скажите. На Урал, к своим махну, там поймут.
— Ну в цех, так в цех, пожалуйста. Хорошему сталевару у нас всегда место найдётся, — отозвался директор, стараясь подавить в себе раздражение, которое начал вызывать в нём этот беспокойный, резкий человек. — Только учтите, вы давно не работали, вам трудно будет, да и техника вперёд ушла. Мы тут без вас далеко шагнули.
— Учёл. Разрешите итти?
Директор хмуро посмотрел вслед уходящему, сердито побарабанил пальцами по стеклу стола и вдруг расхохотался шумно и весело. Он сам был не из покладистых и любил таких вот колючих, упрямых, умеющих настаивать на своём людей.
А через полчаса коренастый, лысеющий человек в офицерском кителе без погонов нерешительной поступью, точно кругом было заминировано, входил в жаркую, гудящую полумглу мартеновского цеха. Сердце его учащённо билось. Ему трудно было дышать. Он переживал то, что обычно переживает человек, входя в дом, где он родился и вырос и где теперь живут незнакомые ему люди.
Всё здесь: и зыбкий жар, струящийся невидимыми токами от печей, и воздух, полный солоноватой гари, и эти мерцающие в тёмных просторах яркие отсветы пламени, и звонки крановщиков, и шипенье форсунок, — весь этот с юности знакомый мир напоминал ему о счастливых и теперь уже далёких днях.
Едва сдерживаясь, чтобы не пуститься бегом, он устремился в дальний угол, где, как издали показалось ему, стояла печь, на которой проработал он столько лет. Но это было обманчивое впечатление. Печь, как и всё в цеху, была новой, больших размеров, с какими-то сложными приспособлениями, о назначении которых Казымов мог только догадываться.
На рабочем месте сталевара стоял атлетического сложения молодой человек в свежей синей куртке, простроченной широким швом. Он наблюдал за плавкой через щиток из синего стекла, прикреплённый к козырьку кепки, изредка взглядывая на ручные часы с большой, бегающей по циферблату секундной стрелкой. Иногда он замерял температуру пирометром. Он не походил ни на одного из сталеваров, с какими приходилось прежде работать Казымову. По всему: и по одежде, и по ухваткам, и по этой манере привычно орудовать с пирометром — он напоминал скорее инженера, зашедшего в цех понаблюдать плавку. Казымов усмехнулся про себя и подумал, что парень рисуется, увидев возле печи постороннего человека.
Но вот сталевар сдвинул щиток на лоб, отёр с лица носовым платком обильный пот, задумался, потом, что-то, повидимому, про себя решив, резко повернулся в сторону Казымова и... вздрогнул. В красивом, пышущем здоровьем, румяном лице молодого сталевара мелькнуло что-то отдалённо знакомое. Но прежде чем Казымов успел отдать себе отчёт, что именно, тот по-ребячьи свистнул сквозь зубы, мальчишеским голосом, который совсем не шёл к его сильной, массивной фигуре, радостно крикнул:
— Дядя Пантелей!
И тут узнал в нём Казымов одного из «фезеушников», любознательного, дотошного мальца, с румянцем во всю щеку, который, бывало, часами с благоговением следил за каждым движением своего учителя — сталевара. Когда сегодня Казымов услышал от директора о новой заводской знаменитости, лидере социалистического соревнования сталеваре Шумилове, он представил его себе пожилым человеком, умудрённым долгим производственным опытом. Ему и в голову не пришло, что этот новый герой завода и румяный «фезеушник» Володька, когда-то дважды в неделю приходивший со всем классом знакомиться в цехе с практикой сталеварения, — одно и то же лицо. Так вот кто теперь занял место Казымова!
Расцеловавшись со своим бывшим учеником, Казымов сел в алюминиевое креслице, стоящее там, где в его время чернела щербатая, пропитанная мазутом скамейка, и молча просидел до самой выдачи металла, наблюдая уверенную, чёткую работу молодого сталевара. И чем дольше он смотрел на Шумилова, тем явственнее ему бросалось в глаза сходство этого рабочего с заправским инженером. Дело здесь было не в щегольской куртке, и не в пирометре, и даже не в привычке следить за секундной стрелкой, а в точно рассчитанных движениях, в том, что после каждой пробы Шумилов что-то записывал в блокнот, вычислял, обдумывал, сосредоточенно нахмурив брови, словно не металл он варил, а ставил какой-то сложный опыт. И он не рисовался, нет. Это был, повидимому, обычный метод его работы, то новое, незнакомое Казымову, что стало уже обычным в цехах советских заводов за те годы, пока он служил в армии.
Стараясь подавить невольную зависть, Казымов наблюдал за своим бывшим учеником и горько размышлял о том, как сам он — некогда знатный сталевар — теперь отстал, какими устаревшими должны казаться сегодня методы его работы.
— Ну как, дядя Пантелей, поработаем? — спросил Шумилов после смены.
Он вышел из раздевалки, свежий, аккуратный, как будто возвращался со спортивного стадиона, а не выстоял восемь часов у огнедышащей печи.
Казымов вздрогнул. Вопрос застал его врасплох.
— Не знаю, не знаю, — тревожно отозвался он и, критически осмотрев белый пуховый свитер и лихо замятую шляпу на голове своего бывшего ученика, добавил: — Ишь, вы какие теперь стали, разве вас догонишь!
— Кто бы говорил, вы ж мировой мастер, дядя Пантелей! А новое? Новое теперь везде, куда ни глянь. Новое покажем. Вы нас учили, мы у вас в неоплатном долгу.
И то, что молодой сталевар избежал слова «научим», а произнёс только «покажем», и то, что попрежнему называл Казымова «дядя Пантелей», сказало старому сталевару, что в цехах ещё помнят его мастерство и ценят его былую славу. Но от этого ещё страшнее показалось ему возвращаться к печи: а вдруг выяснится, что отстал он безнадёжно? А вдруг ему не угнаться за этой выросшей без него молодёжью, сменившей у мартенов мастеров его поколения?
Не лучше ли, ничего никому не говоря, уложить чемодан и, пока ещё не поздно, пока в отделе кадров не закончено оформление, двинуть отсюда куда-нибудь подальше, на новые заводы и там сызнова начать овладевать мастерством?
4
Несколько дней Пантелей Казымов ходил в цех наблюдать работу Шумилова. Сначала, узнав, что из армии вернулся знаменитый Казымов, рабочие, в особенности молодёжь, под разными предлогами, а то и без всяких предлогов забегали на первую печь посмотреть, какой он есть, этот сталевар, чьё имя когда-то не сходило с газетных полос. Потом к нему привыкли, перестали проявлять подчёркнутое любопытство. Казымов часами сидел в алюминиевом креслице, наблюдая за работой, и думал, думал... На настойчивые предложения начальника цеха стать к печи он не отвечал ни да, ни нет. Шумилов тоже перестал разговаривать с ним об этом и только сочувственно косился в его сторону.
Как-то к Казымову подошёл, сильно прихрамывая на одну ногу, человек в военной гимнастёрке, с большой круглой, до глянца выбритой, точно отлакированной головой. Как Казымов успел уже заметить, в цехе, повидимому, любили этого человека; стоило ему подойти к какой-нибудь печи, как сразу возле него собирались люди и затевался оживлённый разговор.