Да и не удивительно. Видок у меня, прямо скажем, никчемный, отталкивающий. Не брился я уже третью неделю, шмотки мои не были стираны уже вторую неделю, зубы нечищенны третий день, взгляд мой выражал отчаяние, печаль и слабость. В глазах не было ни капли игривости и радости жизни. Я перестал чувствовать её на вкус; она стала для меня диетической, безвкусной кашей на воде, что проталкивают тебе в пищевод через катетер, чтобы не помер от голода на виду и под ответственностью других людей.
Люди не любят покойников, потому что те щекочут их совесть и сомнения. Заставляют думать, что просто жить, как получится, – не достаточно. Что есть всё-таки такие вещи, как пустота на привычном месте сопротивления, беззубая и непрекращающая грызня совести за то, что не успел побыть рядом, за то, что не сделал больше совета или разовой помощи на отъебись, что закрылся от человека, когда он тянулся к тебе со своими бедами, горем и теплом присутствия.
Люди не любят самоубийц, утопленников, висельников, вырезавших вены, задохнувшихся газом, наглотавшихся таблетками, прыгнувших с большой высоты за то, что все они отрицают веру в возможность быть счастливыми. И это своё отрицание они подкрепляют дерзким поступком. Самовыпилиться – дело-то нерядовое! Людям такое не нравится, оно им не к чему. Наличие самоубийц портит аппетит и нарушает сон у тех, кто нашел ответы и живёт, будто по дерижерской палочке, слаженно, как по-написанному, музыкально и легко.
В общем, к девушке на диванчике я так и не подошёл.
О, как бы мне хотелось излечиться этим лекарством раненных душ и треснувших сердец! Забыть свою любовь, предательство и боль, замутив с новой телочкой. Но хуй там.
Мой интерес к каждой интересной к сожалению преходящ и не длится дольше недели. За такой срок я и коленей потрогать не успеваю! К тому же интерес противоположного пола ко мне был потерян вместе с курчавостью юности, большими карими глазами, чем-то греческим в плавном и ровном сходе носа от переносицы вниз, с радостью в голосе, с весельем и открытостью настежь.
Теперь морда моя расплылась, черты стали мясистее; нос с чем-то греческим уже давно поломан, и вбок торчит костяшка; глаза будто заплыли, сели глубже, их выражение стало тусклым и неживым; шевелюра заметно поредела, и теперь вместо курчавящихся на концах волос, обрамляющих лицо, как рамка подчеркивает портрет, теперь на моей голове плешивый треугольник из черной щетины.
Я сам себе противен! Не представляю, как такое можно любить. Слишком много страдальческого на ебале, слишком мало интереса и увлечения в глазах.
Я уснул где-то в три ночи и проснулся в половину одиннадцатого. В комнате к моему удивлению было довольно тихо, и свет ещё не включали. Я быстро оделся во все, что у меня было, умылся холодной водой (горячая не шла) и выскочил на улицу дальше катать свой велосипед.
Новый день – значит нужно снова его проводить, заполнять и проживать так, чтобы быстрее ушел, чтобы поменьше содержал тех горьких чувств, которых бегу.
* * *
Начав смену в этот день, я и предположить не мог, что он приведёт меня к скандалу.
Я так-то парень смирный, мягкохарактерный. Хоть с годами и становлюсь противнее и злее, а все же – вылитый Джим Хокинс из пиратской истории.
Я и дрался-то последний раз в двенадцать лет. После этого всё, завязал и бросил это дело! Моя последняя драка подарила мне к. перелом позвоночника, так что год после неё я жил на постели.
Весёленькое дело, должен вам признаться: поссать – в бутылку, процедуры по-большому – только с помощью посторонних, на боку лежать – запрещено, на животе – можно лишь чуть-чуть, спать – только на спине. Зато и спрос с меня был невелик – учителя сами ко мне ходили, домашку почти не спрашивали, из обязанностей только прием кальция по расписанию.
Я снова увлёкся и ушел в сторону.
Значит, начал я смену, и меня сразу потянуло заками на Шкалик.
– Ну это ещё ничего, совсем и не беда, – говорите вы. – На Шкалике тоже много рестиков, и кататься там можно вдоль проезжей без особого страха за то, что тебя размажет по отбойнику какой-нибудь сзадиидущий вафел на ландкрузере.
– Это-то да, так и есть все, – отвечаю я вам, – но вы совсем не предугадываете, к чему клоню. Ведь тут не только велодорожка, выебонские ресты и тихие пешеходы, здесь также – перекиды через мосты на север.
И вот тут-то как раз и начинается моя история про пидорасов, проживающих на острове всех выебов с кодовым названием "Крестовский"!
Я приехал на адрес с заказом. Это был какой-то отель. И когда, поднявшись по ступенькам до дверей, обнаружил, что двери эти передо мной не открываются, я был этим немного смущён и раздосадован.
Теперь ещё и двери – предмет, насколько мне известно, вообще неодушевленный – относятся ко мне, как к отбросу, как к человеческим очисткам, как к бродячей пустоте с глазами!
Но ничего страшного. Через секунд десять к дверям изнутри двинулся охрандос. Он, не выходя за пределы стеклянных дверей и не впуская в хату холод, весьма энергичным жестом руки многократно указал мне куда-то вправо от меня. Я его стиль семафора понял слабо и собирался уже жестами переспрашивать, как вдруг дверцы раздвинулись от слишком близкого присутствия у них охрандоса.
Через открытую дверь я услышал, что доставки в этом отеле принимаются на улице. Набрав клиента и объяснив ему необходимость спуститься вниз, я предался размышлениям.
"Странное дело – самодостаточность, – думал я. – Вот у этих Крестовских бабок дохуище же: и хаты, и тачки, образование для детей – вся эта хуйня, полный набор в наличии. Так почему же они так изъябываются над бедолагами, которых жизнь и так держит в позе?"
"Ну выбился ты в люди – так и веди себя теперь по-человечески", – так говорила мне бабушка в дни моего детства.
Бабушка пророчила тогда мне прекрасную и правильную жизнь. "Будешь учёным, – говорила мне она перед сном и после сказок, – будет у тебя штат в подчинении. Только ты с людьми жестоким не будь, не то прослывешь дурным человеком. А репутация человека – это важно очень. Денег много не надо тебе – надо только, чтоб хватало, а не то заплывешь жиром и работать не сможешь. Но и голодать не к чему. Денег должно всегда быть средне, чтоб и другим не завидно, и себе достаточно. Еду кушать надо простую. Даже цари при империи и те ели просто. Щи, каша, хлеб. Это по праздникам, в торжественные какие-нибудь даты можно банкет устроить, а так, каждодневно – зачем желудок портить?"
Также моя бабушка говорила и такое: "Смотри только не пей никогда! Водка – это такое зло, ты себе не представляешь. Сколько людей погубила. Да была бы она хоть вкусной какой, так нет же. Мерзость мерзостью, а всё хлещут!"
Тут я замечал бабушке, что вообще не люблю водку, а вот шоколадки люблю сильно. Говорил, что, когда большим стану, лучше буду шоколадки покупать вместо водки.
Бабушка на это смеялась добродушно, колыхаясь своим крупным старческим телом, и отвечала: "Правильно. Так и надо делать. Ты вот и папу научи этому, а то он сам, видно, всё никак додуматься не может".
Потом она молчала, глядя в какую-нибудь точку, задумавшись, должно быть, о своей судьбе, о судьбе своей дочери, об её муже и о своём, об уже умершем, но все ещё горячо любимом сыне, о жизни, как она была, с радостями и скорбью.
"Ба, а что ещё нужно будет, когда я взрослым стану?" – спрашивал я, выводя бабушку из оцепенения задумчивости. Она даже вздрагивала и немного испуганно издавала закрытым ртом звук "а", когда я так уводил её от тяжёлых размышлений.
"Ещё? А тебе этого мало что-ли? Жизнь – она, знаешь, тяжёлая штука. В жизни бы хоть одно что-то взять и сделать правильно – и то сложно очень. Это ты сейчас маленький ещё, ребёнок наш, сыночек и непоседа, а когда вырастешь, там уже совсем другие начнутся разговоры. С тебя и спрос появится тогда. Это сейчас ты захотел поиграть – поиграл, захотел погулять – погулял, а взрослые так не всегда могут. У них уже обязательства есть разные. И работа, и семья, и дача, и родственников набежит туча – ты их корми, развлекай; или соседка возьмёт да и придвинет свою плитку на твою часть кухни – а ты вот ругайся, доказывай, – тут я морщился и говорил, что не люблю ругаться. – А как же?! Оооой! А ты как думал? Будешь взрослым – придется и ругаться. Нравится, не нравится – это уж при себе будешь оставлять или при друзьях там выскажешь. А если кто-то обижать тебя начнет или даже не тебя, а семью твою, то тут уж ты, как мужчина, обязан…"
Да, бабушка в дни своей славы и величия умела говорить.
Но вернёмся на Крестовский остров. Заказ я отдал, в двери не ходил, маску с перчатками не снимал – был прилежен. И только я начал неспешно спускаться по ступенькам к своему лясику, как откуда ни возьмись передо мной появился набирающий скорость автомобиль. Он ехал прямиком на мой велосипед и, судя по скорости, собирался на полном серьёзе его раздавить.
Я рванулся вниз к своему лясику, как мать-одиночка бросается к дитю, когда оно расшиблось. Это было на тонкого, рисково, но я все же успел встать между лясом и авто, и водитель оттормозил.
Я провел свой велосипедик подальше от этого безумствующего автомобилёра, приговаривая при этом себе под нос: "Ахуеть можно… Если на Крестовском живёшь, то значит всё уже?! Хуярь, дави – за все спишется по карте!"
Но тут автомобилист вышел из своего авто и принялся на меня орать так, как орут друг на друга крепкие, средних лет рыночные бабы.
Он орал что-то вроде: "Ты читать умеешь?! Ты что не видишь, что там написано русским языком – велосипеды оставлять за территорией отеля? Ты грамотный вообще, русский язык учил в школе?!"
Я же, подавленный общим и частным положением дел в своей жизни, дал волю чувству и принялся орать на этого автомоблёра в ответ.
"Да умею я читать! Ты за мое образование не переживай! Ты лучше орать прекрати! Че ты орёшь-то на меня?!" – и ещё многим другим отвечал я ему.
Потом в какой-то момент мне это увиделось тупым, и я, пожелав здоровья собеседнику, развернулся оттуда.
Я ехал и поражался тому, как люди выстраивают вокруг себя частокол из правил, определений, истин, а потом мучают других тем, что они-де не хотят делать "как лучше", не хотят "жить по-человечески", а потому и отношение к ним соответствующее, как к свиньям или псам.
Это же мразотная жестокость, это же просто лошадиный эгоизм! Ну выбился ты в люди, – повторял я бабушкины слова, – ну так и будь человеком-то! Чего же ты лаешь? Так ещё и на кого?! Мне жить сегодня негде, у меня велосипед этот, который ты раздавить хотел, – единственная собственность, гроба окромя. Все от меня отвернулись уже, прижав пальцами носы, а ты, с Крестовского, хочешь меня ещё и говном своим искупать, и велосипедик мой расхуярить?!
Ну уж нет! Ты, брат Крестовский, красиво-то живи, да на чужие заплаты зубов не скаль. Читать умею ли я? Я больше тебя прочитал, приблизительно на районную библиотеку больше! Да и более того – нет таких объявлений, которые позволяют сытому быдлу чужие велосипеды давить! Нет таких бумажек, чтоб можно было у человека последнее в асфальт втоптать!
Таков был ход моей мысли, пока ехал на следующий заказ в какой-то фитнес-бар.
Внутри на турникетах сидел охрандос и, когда я спросил его, как пройти через турникет к фитнес-бару, он молча нажал какую-то свою кнопку. Я не сразу понял, но так он открыл мне один из турникетов.
Даже охранники на Крестовском какие-то подгнившие. Ну ладно те ещё – жильцы Крестовского острова. Они, можно сказать, природой своей алчной и ублюдочной загнаны в этот угол порока. Но охранники, они же просто работают тут! Нет, надо и им мне кровь подогревать.
Если уж и цари-императоры на обед простую кашу жрали, то вам, охранники Крестовского острова, хули бы выебываться?!
Ну ладно. Через турникет я прошел, заказ мой был ещё не готов, поэтому сел на свободное место и принялся наблюдать.
Из всего здесь видимого приятнее было наблюдать за девчонками не ресепшене. Эти две пухляшки-белошейки с теплым румянцем на щеках были завораживающе прекрасны, они были настоящими; в сравнении с окружающими фитнес-тушами они были греческими богинями счастливого танца и радостных песен.
Остальные, кругом ходящие, эти фитнес-мены и фитнес-леди больше походили на рекламу чего-то дорогого, чем на людей. И рожи у них всех лощённые, и жопы с ногами на лосинах в обтяжку. Даже если мужик – похуй, все равно в лосинах!
"Это Крестовский остров. Давай! Смелее! Ходи в лосинах, покажи всем какой ты крутой!"
На лицах у этих людей было статичное, заготовленное выражение. Они будто носили свои головы поверх всего. Будто огороженные от мира кованой стальной изгородью, они глядели на других людей сквозь этот забор, охранящий их пустоту и жестокость.
В этих лицах надменная холодность; в них решимость стоять за себя и свои интересы до конца, вплоть до причинения увечий, грабежа и обмана. В этих лицах апофеоз эгоистического, торжество одиночества, победа над нищетой и несчастьем.
Они победоносцы в собственных глазах! В своем самолюбивом воображении они будто сами создали и заселили этот мир, когда на деле лишь обезобразили его своими тугими и бессердечными правилами.
Ссали они на таких, как я, с высокой башни Кремля! Им не надо ничё, потому что все у них и так есть. И по этим же причинам все человеческие чувства и порывы для них – ненужный хлам, байки перед костром, стариковские росказни для внучат.
Пока я сидел на диванчике и рассуждал подобным образом о моральной природе человека, у меня начало чесаться и будто бы слегка прыгать что-то под одеждой. "Ну заебись! – подумал я, – Значит я теперь и клопов на себе таскай! Вот хорошо-то как".
Немного посидев и почесавшись, я решил, что с меня довольно, что хватит уже молчаливо сносить это высокомерно-отрешенное отношение к себе.
От девушек на ресепе я узнал, где тут туалет, и направился туда. Закрывшись в этом выебонском толчке с блестящими ламинатами на стенах, с белыми, как свадебное платье, раковиной и унитазом, с пахучими рулонами двухслойной толчёвки, я принялся раздеваться. Я снял с себя всё и, оставшись в таком виде, начал стряхиваться. Я протрепал все свои мяса в надежде, что если клопы и поселились на мне, то теперь они с превеликим рвением переедут жить в этот комфортабельный сортир. А там уж как знать, может и за какую-нибудь богатенькую жопу зацепиться выйдет.
Мысль о том, что через меня сошлись в одной точке и клоповник "за четыре сотки ночь", и Крестовские фитнес-выеба! Эта мысль сделала меня почти счастливым на пару мгновений. Я с удовольствием представил, как эти лоснящиеся, ухоженные тела с атрофированной душой, лёжа в своих роскошных, высоких постелях, вдруг обнаружат, что чешутся.
Разве это не прекрасно?
* * *
Где-то в районе полуночи того же дня я уже был в арке неподалеку от хостела и пил большими глотками пиво. Я старался захмелеть подальше от всего этого: от правых и неправых, от богатых и бедных, от счастливых и несчастных. Мне хотелось выпасть из этой жизни, прыгнуть ей под колеса, подставив шею на рельс. Не видеть и не чувствовать больше, не судить и не рассуждать. Просто покой и безмолвие. Вечная пустота.
Допив свое пивко, я пошел в хостел. Вот бы укрыться в тепле и шевелить пальцами ног под одеялом, будто нащупывая в воздухе невидимые ступеньки, ведущие нахуй отсюда.
Так я и сделал, за исключением, конечно, невидимых ступенек. В эту ночь настроение у меня было более отвлечённое, нежели чем в ночь предыдущую. Поэтому я не спешил с аниме и вместо этого прислушался к разговору мужчин в нижнем белье, сидящих на своих койках, свесивши босые ноги.
Обсуждалась одна история, я бы даже сказал, легенда.
Жил, в общем, ещё недавно один паренёк в районе метро Ломоносовская. И паренёк этот был неприметный: жил с родителями, девушки нету, друзей тоже почти нет никаких. И была у этого паренька привычка такая – ходить на Неву. Ходил он к ней каждый день по нескольку раз и торчал там часами. Кто мимо его тогда проходил, мог расслышать как паренёк этот с речкой разговаривал, стихи ей читал, шутки рассказывал, иногда в воду бросал украшение какое женское, что из дома уносил или где на улице подбирал.
Ну ясно видно, что дурит парень; что надо бы тумака хорошего задать, от родительской сиськи оторвать да в дело какое-нибудь пристроить – глядишь, и человеком станет порядковым, знатным. А так – одна река у него на уме, да и всё!
Но никто как-то тогда не смекал, к чему песня эта клонится. Соседи, знакомые его, прохожие люди – все как-то на паренька этого, как на нормального, но с причудой глядели. Дома то же. Мать хоть и охаживала его и разговорами, и требованиями, и слезами, и бранью, чтоб он на работу уже хоть устроился, а он – все равно. "Я, – говорит, – поработаю, ма, я буду. Щас вот только дело доделаю одно". "Ну и что ж у тебя за дело-то такое?! Каждым днём только воландаешься до воды и обратно, будто корабля ждёшь, да и только!"
Паренёк этот особо с матерью не спорил, тихий был. А к Неве все равно ходить продолжал.
И прошел, значит, как-то слушок про него. Что оказывается, мол, к речке он ходит не просто так, а что у него с нею любовь.
Ну сначала про это между собой говорили, ему в лицо не бросали. Так, к делу – не к делу, а порой приговаривали, что "Это прям как у Маруськина сына – любовь настоящая!" или "А Маруськин-то слышали что? В ЗАГС собирается со своей невестушкой идти уже!" или "Главное смотри, с фантазиями не соли, а то станешь как тёти Маруси сынок – истинно романтик!"
Но поменялось все, когда из детворы кто-то начал за пареньком этим влюблённым присматривать. То копной соберутся и станут возле паренька возиться, то так, одиночкой примется малой ходить, будто прогуливается, мимо паренька туда-обратно, взад-вперед.
Хотел-то он поймать паренька на чем смешном таком, о чем все смеяться будут, а такого как-то не выходило. Парень, кроме объяснений вслух перед речкой или бросков этих в воду разной бижутерии, ничем экстраординарно-особенным не отличался. Хотел малой подловить его хотя бы на купании. Может он, как в воду голяком влазит, так и начинает с подружкой нежности-слабости. Но и тут провал выходил. Парень вообще в воду не сходил. После поняли, что он и плавать-то не научен был.
Ну и малой этот последил, последил, да скоро надоело. А чтобы без проку дело не бросать, он своими словами и набрехал на паренька, что он, мол, и целуется с Невой взасосы, и по ночам под музыку пляшет в воде голяком, и что последние нитки из дома и те вынес на подарки для невесты своей.
Как ни удивительно, но брехня эта пришлась многим по ушам. Некоторые даже горячиться теперь начинали, когда про Маруськина сына речь заходила. Кричали, что "Выбить бы из головы этого дурака блажь его! Разок да добрым кулаком бы ему в уши добрых сказок рассказать, чтоб спал крепче, по земле бродил легче! А то все больно зауважали его что-то за глупость эту бестолковую".
Дошли слухи и до матери его. Стала она на сына теперь лить погорячее воду про то, что он мать свою в позорный дом заселить хочет, что про него такие разговоры кругом ходят – уши горят, когда слушают, что он издевательство просто уже какое-то придумал над собственной матерью, чтоб пораньше её со свету спраздновать и прочая и прочая.
Паренёк пригрустнел, такого-всякого про себя наслушавшись. Начал к речке тайком ходить и ниже по течению.
Тут так совпало, что как раз погода волновалась, и был шторм небольшой. Парень этот принял его, как будто невеста сердится на него именно за то, что слухи пошли. Он весь день на набережной и плакался в голос, и переубедить пытался до крика, и уйдет, и вернётся, а буря-то к вечеру только сильнее стала. Решил парень этот, видно, что не может речка простить ему такого, что вроде как расторгает таким манером любовь между ими.
Домой тогда парень так и не вернулся. На следующий день стали искать, ну и само собой искали вдоль Невы первую очередь. Не нашли. Ещё через день, что не появлялся дома паренек, тут мать и начала причитания и слезы, что, мол, всё, пропал сын её! Ни разу в жизни из дома на ночь не ходил, никогда даже интересу такого не сболтнул, а тут второй день ни слышно, ни видно.
В общем, выловили его из воды где-то через неделю. Прибило его волнами к граниту набережной в центре. Тело всё было в ряске и водорослях, поэтому когда на катере пришли по жалобе убирать крупный мусор из реки, совсем перепугались, труп человеческий найдя.
* * *
Такую вот историю рассказали босые мужчины в трусах. И лица их были серьезны во время прослушивания рассказа. Никто не смеялся даже там, где было смешно.
По окончании истории слово на себя взял другой мужчина с трусами. Он сидел прямо напротив моей койки, а не спиной, как предыдущий, поэтому портретик его я поднакидаю сейчас бегло. Волосы у него цветом прошлогодней соломы, усы нестриженные и сальные свисают на низ, как мертвые слизняки, под глазами его от бессонницы не то что синяки – у него там чуть ли не шрамы побитых и вздутых капилляров. Лицо, в общем, у этого малого не плакатное.
Он высказал показавшуюся мне любопытной трактовку истории про любовь к реке. Он сказал что-то вроде: "Видишь, как оно случается, когда берешь на себя не по силам. Он к ней с любовью, с ухаживаньем – она и не против. Но как только малость такая, песчинка раздора, между ними возникла, то тут она уже себя и проявила. Полностью показалась! Стихия ведь. Она же дважды не думает, а сразу бах, гром, трясь, а ты потом собирай по частям, что от тебя осталось".
Хорошие это были слова, хорошие мысли. Я лежал пораженный полным ахуем от того, какие высокие беседы тут заводят порой, в этом среднеклоповничьем, трехсотрублевом ночлеге на двенадцать персон. Я даже пошире глазами присмотрелся в лица здесь сидящих, но нет, ничего сверхестественного в них не было. С такими рожами университов не кончают, профессорами не становятся. Интеллектуал с такой рожей был бы подвержен нещадному остракизму, а после ещё и деклассирован обратно в таксисты или в работники вахтовым методом или в торговые агенты по продаже сковородок в метро.
Рожи,в общем, были отборно грубые, будто с детства их не водой умывали, а мягким наждаком скребли.
У одного даже оспины были повсюду, а на левой щеке такая крупная и глубокая, что он её не брил, а то, видно, кожа рвалась, и кровоточило. У него так и торчал клок волосьев из одной щеки. Выглядело похоже на кошачий ус. Волосье это жёстко прямо росло, а на концах свисало вниз. Очень похоже на кошачий ус.
Я вдруг начал представлять, как у этого мужичка за ночь шерсть нарастёт, вытянется хвост, и поутру он замурлыкает, вместо слов. Переселят его вниз, на ресепшн. И будет он под столом лежать, по ногам админа тереться. Дадут ему имя новое, теперь кошачье – например Брыська или Семафорчик. Будет он питаться по четыре-пять раз на дню молоком, остатками из рыбных консервов, иногда кошачьим рагу из мягких упаковочек. Станет символом этого хостела, а затем и целого дома. Лет через десять по смерти закажут сделать барельефчик ему какой-нибудь или хотя бы доску с профилем, чтобы на стене прибить табличкой. И будут дети наших детей звать дом этот не Малой Посадской пятнадцать, а Кошачьим домом. Полюбится людям прозвище такое, и станут они как-то невзначай, от переизбытка доброты кошек подкармливать во дворе дома этого. Разведётся целая сотня шерстистых, и станет прозвище дома этого более правдивым как бы. Пристроят во дворе для кошаков целую площадку, навроде детской, только с множеством коробков, с висюльками из перьев на нитке, с досками под заточку когтей. Станут коты там жить-поживать, да кошачьего добра своего наживать.
Беседы в неглиже продолжались, но я уже не слушал. Я повернулся лицом к стене и отдался фантазии и воспоминаниям.
Пришла мне почему-то в голову одна давняя ситуация. Жил я тогда на Малом проспекте в коммуналке на три комнаты. В первой жили две старухи – дочь и мать, во второй один мужик пьющий, в третьей я. И с мужиком этим я бывало водку выпивал для компании. Сам он пил ответственно, каждодневно, но любил порой и компанию в своём деле. Часто он меня уговаривал пойти с ним тяпнуть, но я в основном отказывался. Во многом потому что предлагал бухать он всегда с утра, а это значило, что мне на этот день уже рассчитывать не приходилось, если я соглашался. Так что редко я к нему заходил.
Но когда заходил, он всегда самодовольно выставлял жаренную рыбу какую-то свою и ебические солёные огурцы из банки. Рыбу его я расхваливал. Хороша была рыбка! И жарил он ее как-то ловко – она и не разваливалась, и с корочкой лёгкой выходила. Хороша падла, в общем!
Из хозяйства в комнате у него были: кровать железная скрипучая, типа небольшого серванта с местом под телевизор, собственно сам телевизор, стол обыкновенный деревянный, табуреты, шкаф какой-то дсп-шный. Вроде и всё. Минимал такой, зато просторно. Там даже обои выцветшие на стенах пространства подбавляли.
И вот одним утром сидел я у него на табурете, на втором табурете стоял пузырь и два пустых стакана. Он не наливал заранее, и если в стакане было не пусто, наводчиво подталкивал к тому, что необходимо опорожнить посуду.
Что это был за прикол, я не знаю. Может он боялся, что алкоголь выветрится, может не мог хладнокровно видеть влитую в стакане водку, может ещё что. Я у него спрашивал несколько раз, но он не отвечал. Что-то бурчал себе под нос, водил потерянным взглядом по сторонам и сразу же менял тему. Такая тактика у него была на все мои вопросы касательно его самого или его жизни. Был он, в общем, не рассказчик. Но что-то про себя временами все же выбалтывал.
Так я узнал, что у него была жена, которая ушла то ли к узбеку, то ли к таджику. Есть от этой жены дочь шести лет. Эту дочь к нему иногда приводили на целый день. Она играла на его старом кнопочном телефоне в какие-то древности и все просила подключить уже интернет, а то ни одной игры не скачать.
Были у него и какие-то друзья, приходили иногда в гости к нему. Видок этих ребят был ещё более пропитый, чем у моего соседа. Настоящие алко-пижоны.
И вот как-то утром сижу я у него. По первой мы уже прошлись. Он предпочитал делать крупные паузы между первой, второй и третьей – дальше он лился уже бессистемно и хаотично, порой даже из горлышка.
Вот мы выпили, вот мы сидим. Он смотрит в телевизор, где пляшут девчонки с лошадиными ногами, а я смотрю на него. Я часто так делал, изучая эмоции и реакции на его лице, чтобы хоть немного проникнуть во внутренний мир этого закрытого пьянчужки.