Эрик Сансон и Абель Бегенна оказались друг против друга – и никто, кроме них самих и Господа Бога, не знал об этой встрече.
Все чувства разом всколыхнулись в душе Эрика. Его надежды были разбиты, в его взгляде зажглась ненависть Каина. Он успел заметить на лице Абеля радость оттого, что именно Эрику, его ближайшему другу, довелось прийти к нему на помощь; эта радость лишь подогрела злобу Эрика, и, охваченный ею, он отступил назад и позволил веревке выскользнуть из его рук. Вспышка ненависти сменилась приливом раскаяния, но было уже поздно.
Не успел он опомниться, как Абель, путаясь в веревке, которая должна была спасти его, с воплем отчаяния опять погрузился в жадные темные морские воды.
Ощущая на себе Каинову печать и словно обезумев, Эрик ринулся назад; он карабкался вверх по камням, не думая об опасности и мечтая только об одном – вновь очутиться среди людей, чьи голоса могли бы заглушить тот последний крик, что, казалось, еще продолжал звенеть у него в ушах. Когда он достиг вершины Флагштока, его обступили со всех сторон, и сквозь яростный рев стихии до него донеслись слова коменданта порта:
– Мы опасались, что потеряли вас навсегда, когда услышали крик! Как вы бледны! Где ваша веревка? Там, в воде, был кто-нибудь?
– Никого! – крикнул Эрик в ответ, ибо чувствовал: он никогда никому не сможет признаться, что позволил своему старому другу соскользнуть в море в том же месте и при тех же обстоятельствах, при которых тот ранее спас его самого. Он надеялся, что, единожды бесстыдно солгав, раз и навсегда положит конец этой истории. Свидетелей не было, и если уж ему суждено остаток жизни мысленно видеть перед собой то застывшее бледное лицо и слышать тот отчаянный вопль, – что ж, по крайней мере, никто другой об этом не узнает. – Никого! – повторил он еще громче. – Я просто поскользнулся на камне и уронил веревку в море!
Сказав это, он поспешил выбраться из толпы, стремительно ринулся вниз по крутой дорожке, добрался до дому и затворился внутри.
Остаток ночи он провел, лежа в одежде на кровати, не шевелясь и уставившись в потолок. Сквозь тьму он видел бледное мокрое лицо, блестевшее в свете молний, лицо, на котором радость узнавания сменяется беспредельным отчаянием, и слышал несмолкающий вопль, проникавший ему в самое сердце.
К утру шторм прекратился и все вокруг обрело прежний, приятный взору облик, только море все еще шумело, давая выход остаткам своей ярости. Наиболее крупные обломки разбившегося судна течение отнесло в гавань, а вода вокруг одиноко вздымавшейся скалы была усеяна фрагментами помельче. Кроме того, в бухту прибило волнами два трупа – капитана и какого-то моряка, которого никто в Пенкасле не знал.
Эрик навестил Сару только под вечер, да и тогда задержался лишь на минутку. Заходить в дом он не стал, а просто заглянул в открытое окно.
– Ну, Сара, – нарочито громко произнес он, и она уловила в его голосе фальшивые нотки, – готово ли подвенечное платье? Не забудь, в воскресенье! В воскресенье!
Сара обрадовалась столь легкому примирению; но, увидев, что буря миновала и страхи ее были безосновательны, она совершенно по-женски не преминула вновь поддеть Эрика тем же манером.
– В воскресенье так в воскресенье, – отозвалась она, не поднимая головы. – Если только в субботу не вернется Абель.
Затем, несмотря на затаенный страх, что ее импульсивный ухажер опять может разгневаться, она бросила лукавый взгляд на окно – но там уже никого не было: Эрик ушел, и Сара, надув губки, вернулась к работе.
Они встретились только в воскресенье, в середине дня, когда после третьего оглашения в церкви их имен Эрик приблизился к невесте с видом собственника, вызвавшим у нее одновременно удовольствие и досаду.
– Не торопитесь, сударь! – сказала она, отталкивая его под дружное хихиканье остальных девушек. – Будьте добры дождаться следующего воскресенья. – И, окинув Эрика насмешливым взглядом, добавила: – Это день, который приходит на смену субботе.
Девушки снова захихикали, а молодые люди разразились грубым хохотом. Эрик сильно побледнел и отвернулся, – как подумали окружающие, уязвленный их пренебрежением. Но Сара, знавшая больше, чем они, засмеялась, поскольку заметила торжество, которое промелькнуло у него в глазах, несмотря на гримасу обиды, исказившую его лицо.
Бо́льшую часть недели ничего не происходило; однако с приближением субботы Сару начала то и дело охватывать тревога, Эрик же в вечерние часы принимался бесцельно бродить взад-вперед, точно одержимый. На людях он смирял себя, но порой удалялся к скалам и пещерам и оглашал их громкими криками. Это его как будто немного успокаивало – на некоторое время. В субботу он весь день оставался дома. Соседи, зная, что он завтра женится, сочли это проявлением предсвадебной робости и не стали его беспокоить. Лишь однажды его уединение оказалось нарушено: к нему заглянул лодочник.
– Эрик, – заговорил он, немного помолчав, – вчера я был в Бристоле. Заказывал у канатчика новую веревку взамен той, что ты потерял ночью во время шторма. Так вот, у него я встретил Майкла Хевенса, тамошнего торговца. По его словам, неделю назад на «Морской звезде» из Кантона воротился Абель Бегенна и положил в бристольский банк уйму денег на имя Сары Бегенна. Абель сам рассказал об этом Майклу – и добавил, что собирается отплыть в Пенкасл на борту «Красотки Элис»… Держись, дружище! – воскликнул он, когда Эрик, застонав, закрыл руками лицо и уронил голову на колени. – Он был твоим старинным товарищем, я знаю, но ты не мог ему помочь. Должно быть, той ужасной ночью он отправился на дно вместе со всеми, кто был на судне. Я подумал, тебе лучше услышать об этом от меня, чем от кого-то другого, и ты сможешь донести эту весть до Сары Трефьюзис так, чтобы не напугать ее. Они ведь когда-то дружили, а женщины всегда принимают близко к сердцу такие вещи. Только не стоит сообщать ей прямо сейчас – не годится, чтобы она терзалась из-за этого в день своего венчания!
Затем лодочник поднялся и ушел, а Эрик остался сидеть, безутешно уткнувшись головой в колени.
– Вот бедняга! – бормотал на ходу лодочник. – Эта новость просто сразила его. Что ж, оно и понятно! Они были настоящими друзьями, и Абель спас ему жизнь!
В тот день, высыпав гурьбой из школы, детвора, как всегда по субботам, принялась носиться вдоль причала и по тропинкам, пролегавшим среди прибрежных утесов. Вскоре ватага сорванцов, до крайности взволнованных, прибежала в гавань, где несколько рабочих разгружали судно с углем под присмотром большой толпы зевак. Один из мальчишек закричал:
– У входа в гавань плавает дельфин! Мы видели, как он вынырнул из промоины под скалой! У него длинный хвост, и он плыл на глубине!
– Это был не дельфин, а тюлень, – вмешался другой. – Но хвост у него и правда длинный! Он выплыл из тюленьей пещеры!
Остальные мальчишки утверждали каждый свое, но все сходились на том, что «это», чем бы оно ни было, выплыло из промоины глубоко под водой и имело длинный тонкий хвост, конец которого они даже не смогли разглядеть. Последнее обстоятельство породило множество немилосердных насмешек со стороны взрослых; однако дети и впрямь явно что-то видели, и потому внушительная толпа людей разного пола и возраста направилась по тропинкам к противоположной оконечности гавани, желая бросить взгляд на неведомый образчик морской фауны – длиннохвостого дельфина или тюленя. На море начинался прилив. Дул легкий бриз, поверхность воды была подернута рябью, поэтому различить что-либо на глубине удавалось лишь в редкие мгновения. Через некоторое время одна женщина крикнула, что заметила, как нечто двигалось по проливу прямо под тем местом, где она стояла. Все тотчас устремились к ней, но, пока они добирались до места, ветер посвежел и разглядеть хоть что-то сквозь зыбь на воде стало невозможно. В ответ на расспросы женщина попыталась описать то, что видела, но в ее сбивчивом и путаном рассказе не нашли ничего, кроме игры воображения; если бы не свидетельства мальчишек, ее вообще не стали бы слушать. К ее истеричному заявлению, что это было «нечто вроде свиньи с выпущенными кишками», всерьез отнесся только старик из береговой охраны, который качал головой, но не говорил ни слова. Весь остаток дня, пока не стемнело, он провел на берегу, всматриваясь в воду, однако с лица его не сходило разочарованное выражение.
Утром следующего дня Эрик поднялся рано – он не спал всю ночь, и рассвет принес ему облегчение. Он побрился твердой рукой и облачился в свадебный костюм. Лицо его осунулось, за несколько дней он, казалось, постарел на годы. И все же глаза его светились неистовым торжеством, а губы непрестанно шептали:
– Сегодня день
Эрик уселся в кресло и с жутким спокойствием стал ждать того часа, когда нужно будет идти в церковь. Едва заслышав звон колокола, он встал и вышел из дому, плотно притворив за собой входную дверь. Бросив взгляд на реку, он увидел, что прилив только что прекратился. В церкви Эрик сидел рядом с Сарой и ее матерью и крепко сжимал руку невесты, словно боялся ее потерять. По окончании службы жених и невеста поднялись со своих мест, и в присутствии прихожан (ибо никто не покинул церковь) был совершен обряд бракосочетания. На вопрос священника оба ответили уверенно – а Эрик даже с вызовом. После церемонии Сара взяла мужа под руку, и они направились к выходу, а взрослые надавали шлепков своим чадам за то, что озорники норовили пристроиться за молодоженами, наступая на шлейф подвенечного платья.
Дорога, что вела из церкви, пролегала позади дома, где жил Эрик; от дома ближайшего соседа его жилище отделяла лишь узкая тропка. Молодая чета проследовала по ней, и затем прихожан, которые шли немного позади, всполошил протяжный и пронзительный крик новобрачной. Толпа устремилась вперед и обнаружила, что Сара с безумным взором стоит на берегу реки, указывая на участок речного русла, расположенный напротив входа в дом Эрика Сансона.
Там, застряв среди битых камней, лежало оставленное отливом тело Абеля Бегенны. Веревка, которой оно было опоясано, обвилась свободным концом вокруг причального столба и удержала труп на месте, когда уходила вода. Локоть правой руки угодил в щель между камнями, и теперь казалось, что эта рука, с обращенной вверх ладонью и бледными, поникшими пальцами, как будто тянется к Саре, готовясь встретить и сжать ее руку.
То, что происходило дальше, Сара Сансон запомнила очень смутно. Всякий раз, когда она пыталась думать об этом, в ушах у нее начинало гудеть, а глаза заволакивало туманом, и все исчезало. Единственное, что она смогла воскресить в своей памяти – и чего никогда не забывала, – это тяжелое дыхание Эрика, который побледнел сильнее, чем лежавший среди камней мертвец, и его еле слышные слова:
– Помощь дьявола! Его вера! Его цена!
Крысиные похороны
Если выехать из Парижа по Орлеанской дороге и, выбравшись за пределы городских стен, свернуть направо, вы очутитесь в пустынном и не слишком-то приятном краю. Повсюду – справа и слева, позади и впереди – высятся огромные кучи мусора, скопившегося здесь за долгие годы.
У Парижа есть своя дневная жизнь – и жизнь ночная. Заезжий путешественник, который спешит поздно вечером в гостиницу на улице Риволи или Сент-Оноре или покидает ее ни свет ни заря, впервые оказавшись поблизости от Монружа, без труда догадается, зачем нужны огромные фургоны, что попадаются на каждом шагу и так напоминают паровые котлы на колесах.
Нужды каждого города порождают свои особые ремесла, и в Париже одним из самых примечательных является ремесло мусорщика или тряпичника. Ранним утром (а жизнь в Париже начинается спозаранку) почти на всех улицах напротив каждого проулка, дворика, между домами можно увидеть (как, кстати, и в некоторых американских городах и даже кое-где в Нью-Йорке) большие деревянные ящики, куда домашняя прислуга или владельцы доходных домов выбрасывают накопившийся за день сор. Вокруг этих ящиков собираются оборванные, голодного вида мужчины и женщины; покончив с одним, они переходят к следующему, а затем, осмотрев все, удаляются к новым пастбищам и невозделанным угодьям. Орудия их ремесла составляют корзина или грубо сшитая сума, висящая на плече, и небольшая палка с крюком, которым они с величайшим тщанием ворошат содержимое мусорных ящиков. Этими самыми крюками тряпичники цепляют свои находки и препровождают их в корзины, орудуя так же ловко, как китаец орудует палочками для еды.
Париж – город централизованный, а централизация идет рука об руку с классификацией. Последняя предшествует централизации, когда та еще только зарождается. Все схожее и подобное объединяется, а из объединения других объединений возникает единое целое или центр. Мы видим раскинувшиеся повсюду многочисленные длинные конечности с бесчисленными щупальцами, а в сердцевине – гигантскую голову с восприимчивым мозгом, всеохватными глазами, чуткими ушами и ненасытной пастью.
Иные города схожи с птицами, зверями и рыбами, обладающими вполне заурядным аппетитом и пищеварением, и только Париж, дитя доведенной до абсурда централизации, являет собой совершенный образчик спрута. И ни в чем другом это сходство не достигает такой выразительности, как в устройстве городского чрева.
Глубокомысленные путешественники, которые, отказавшись от собственных предпочтений, вверяют себя в руки господ Кука или Гейза и «осматривают» весь Париж в три дня, частенько удивляются, как это обед, который в Лондоне обошелся бы им в шесть шиллингов, в кафе на территории Пале-Рояля стоит три франка. Удивление рассеялось бы, если б только они приняли во внимание классификацию, эту умозрительную особенность парижской жизни, которая и породила на свет тряпичников, или, на французский манер, шифонье.
Нынче Париж совсем не тот, что в 1850 году, и приезжие, осматривающие город Наполеона и барона Османа, едва ли могут представить себе, как выглядели эти же места сорок пять лет назад.
Кое-что, однако, не переменилось, и, среди прочего, те районы, куда свозят сор. Сор остается сором во всех уголках мира, каковы бы ни были времена, и одну кучу отбросов едва ли можно отличить от другой. А посему путешественник, оказавшийся в окрестностях Монружа, без труда сумеет мысленно перенестись в 1850 год.
В свой нынешний приезд я задержался в Париже надолго. Я был страстно влюблен в одну юную особу, она же, хотя и разделяла мои чувства, всецело покорилась воле родителей и дала им слово целый год не видеться со мною и не писать мне. В робкой надежде, что в конце концов они все же смилостивятся, я вынужден был принять эти условия и пообещал на время испытания уехать из Англии и не писать моей дорогой возлюбленной до конца оговоренного срока.
Время, разумеется, тянулось страшно медленно. Никто из моих родных и друзей ничего не мог сообщить мне об Элис, а ее близкие, как я с прискорбием вынужден отметить, не проявили достаточного великодушия и не прислали мне даже крошечной утешительной весточки о ее здоровье и благополучии. Полгода странствовал я по Европе, но путешествия не могли должным образом отвлечь меня, и потому я решил отправиться в Париж – оттуда по крайней мере легко можно было добраться до Лондона, если удача вдруг улыбнется мне и меня призовут обратно до окончания срока. «Надежда, долго не сбывающаяся, томит сердце» – в моем случае это было верно как никогда, ибо я не только бесконечно томился вдали от возлюбленной, но и постоянно терзался страхом: а вдруг какое-нибудь происшествие помешает мне в назначенное время доказать Элис, что я за долгое время испытаний не предал ее доверия и собственной любви? Посему любая авантюра, в которую я ввязывался, приносила особенно острое наслаждение: возможные последствия были гораздо весомее, чем в обычных обстоятельствах.
Как и любой путешественник, я успел посетить все достопримечательности Парижа в первый же месяц, после чего принялся искать развлечений в других местах. Побывав в наиболее известных пригородах, я начал понимать, что неподалеку лежит настоящая terra incognita[7], о которой умалчивает путеводитель, и скрываются эти неведомые земли в малонаселенных краях между предместьями, привлекающими туристов. Я принялся приводить свои исследования в систему и каждый день возобновлял их с того самого места, где остановился накануне.
Мало-помалу странствия завели меня в окрестности Монружа, и я обнаружил, что там-то и раскинулась неизведанная Ultima Thule цивилизованного мира, изученная так же плохо, как и земли в истоках Белого Нила. Итак, я решил подвергнуть философскому осмыслению привычки, жизнь и ремесло мусорщиков.
Труд этот был неприятным и тяжким и не обещал сколько-нибудь достойной награды. Но, несмотря на все доводы рассудка, во мне возобладало упрямство, и я взялся осуществлять свой замысел с таким пылом, который вряд ли бы сопутствовал мне в ином начинании, сулившем какую-либо выгоду.
Как-то в конце сентября, после полудня, я забрался в святая святых города праха. Место это явно служило обиталищем многим шифонье, так как в нагромождениях мусора, высившихся вдоль дороги, наблюдалась определенная упорядоченность. Я миновал эти застывшие наподобие часовых холмы, намереваясь проникнуть дальше, к самым истокам свалки.
По пути я заметил мелькавшие то тут, то там за горами отбросов силуэты, – видимо, местный люд с интересом наблюдал за чужаком. Я словно бы странствовал по маленькой Швейцарии, и тропа извивалась так, что за поворотом уже не видно было того, что осталось позади.
Наконец я вышел к некоему подобию городка, где обитали шифонье. Там виднелось множество лачуг – такие встретишь в отдаленных уголках Аллановой топи: незатейливые хибары с плетеными, обмазанными грязью стенами и крышами из никуда не годной соломы. В подобные жилища не хочется заходить, и даже на акварели смотрятся они живописно, только если их намеренно приукрасить. Посреди городка высилось одно из самых странных сооружений (назвать его домом язык не поворачивался), какие мне когда-либо доводилось видеть, – огромный старинный шкаф, колосс родом из будуара времен Карла VII или Генриха II, который приспособили под жилье. Двери стояли нараспашку, открывая внутренности шкафа взгляду стороннего наблюдателя. В одной половине было устроено некое подобие гостиной (четыре на шесть футов), и там вокруг угольной жаровни сидели, покуривая трубки, шестеро стариков-солдат времен Первой республики в изорванных и изношенных до дыр мундирах. Судя по всему, люди они были пропащие, как говорят французы, отъявленные mauvais sujet[8]: их мутные взоры и безвольные подбородки выдавали пристрастие к абсенту, в глазах застыло измученное выражение, свойственное опустившимся пьяницам, а еще затаенная ярость, которая с невероятной силой пробуждается после попоек. Во второй половине шкафа, сохранившейся в своем первоначальном виде, остались с былых времен шесть полок, вот только каждую из них заузили вдвое и превратили в койку, застелив тряпьем и соломой. Шестеро героев, обитавших в шкафу, с любопытством уставились на меня. Пройдя чуть вперед, я оглянулся и заметил, что они о чем-то шепчутся, склонившись друг к другу. Мне это совсем не понравилось, ведь место было весьма безлюдным, а внешность стариков – поистине злодейской. Но я не видел причин бояться, а потому отправился своей дорогой, все дальше и дальше углубляясь в неизведанную Сахару. Тропа изрядно петляла, и, описывая полукруг за полукругом, словно на катке, я скоро перестал понимать, в какой стороне юг, а в какой север.
Пройдя вперед еще немного и завернув за мусорную кучу, еще находившуюся в процессе возведения, я обнаружил старого солдата в потрепанном мундире, сидевшего на охапке соломы.
– Ого! – сказал я самому себе. – А солдат Первой республики здесь в избытке!
И прошел мимо. Солдат ни разу на меня не взглянул – сидел, бесстрастно уставившись себе под ноги.
– Подумать только, до чего может довести суровая военная жизнь! – снова сказал я сам себе. – Этот старик уже не способен на любопытство.
Но, пройдя несколько шагов, я внезапно обернулся – и оказалось, что любопытство еще живо в нем: старый воин, подняв голову, провожал меня довольно странным взглядом. Он походил на тех шестерых героев из шкафа. Заметив, что я смотрю на него, вояка тотчас же опустил глаза. Довольствовавшись фактом его странного сходства с теми шестерыми и не думая больше о нем, я двинулся дальше.
Вскоре мне повстречался еще один старый солдат, чей облик напоминал предыдущих. Он тоже будто бы не замечал меня, когда я следовал мимо.
Близился вечер, и я уже подумывал о том, чтобы вернуться, но, когда оборотился назад, увидел перед собой сразу несколько тропинок, вившихся между сорными кучами, и не смог определить, какая из них мне нужна. Мое недоумение мог бы разрешить какой-нибудь прохожий, подсказав дорогу, но вокруг не было ни души. Я решил пройти еще немного вперед, надеясь встретить кого-либо, кроме старых солдат.
Одолев пару сотен ярдов, я нашел то, что искал: передо мной стояла лачуга, похожая на виденные ранее хижины, только вот предназначалась она не для жилья. Три стены прикрывала крыша, а четвертой – передней – не было вовсе. Разбросанный вокруг лачуги мусор наводил на мысль, что в ней разбирают находки. Внутри сидела согбенная морщинистая старуха, и я подошел спросить у нее дорогу.
При моем приближении старуха поднялась и, услышав вопрос, тут же завела со мной разговор. Мне подумалось, что здесь, в самом средоточии Королевства Праха, можно разузнать подробности об истории парижских тряпичников, причем у одной из старейших обитательниц этого места.
Я принялся расспрашивать старуху, и она поведала много интересного: она была одной из тех «вязальщиц», которые во времена революции каждодневно сидели перед гильотиной, и принимала участие в событиях наравне с другими женщинами, прославившимися тогда своей жестокостью.
– Но мсье, верно, устал стоять, – сказала она вдруг, смахнула пыль с колченогого старого табурета и пригласила меня присесть.
Мне по многим причинам не хотелось садиться, но бедняжка вела себя так вежливо, и я не желал ненароком обидеть ее отказом, к тому же беседовать с очевидицей взятия Бастилии было крайне интересно, так что я сел, и разговор наш продолжился.
Спустя некоторое время из-за угла хибары вышел старик, еще более согбенный и морщинистый, чем моя собеседница.
– А вот и Пьер, – сказала она. – Если мсье пожелает, у Пьера в запасе много историй, ведь он участвовал во всем, начиная со взятия Бастилии и заканчивая битвой при Ватерлоо.
Я попросил старика присесть, тот опустился на другой табурет и погрузился в воспоминания о революции. Он весьма напоминал при этом тех шестерых вояк из шкафа, хотя и походил в своей рваной одежде на огородное пугало.
Теперь я сидел посреди низенькой хибары, а старик со старухой расположились чуть впереди от меня, один справа, другая слева. Лачуга была завалена прелюбопытным хламом, но также и разными предметами, которые были мне совсем не по душе. В одном углу лежала куча тряпья, кишмя кишевшая паразитами, в другом – куча костей, от которой исходила просто чудовищная вонь. То и дело бросая взгляд на эти кучи, я подмечал среди них сверкающие крысиные глазки. В дополнение к прочим мерзостям в лачуге обнаружился поистине ужасающий предмет – прислоненный к стене справа старый мясницкий топор с железной рукояткой, который был перепачкан кровью. Впрочем, и это не слишком меня занимало. Старики рассказывали так увлекательно, что я все слушал и слушал, пока не наступил вечер и кучи сора не начали отбрасывать вокруг темные тени.
Постепенно мне сделалось не по себе. Почему именно – я не мог понять, но что-то было не так. Тревога – инстинктивное чувство, она несет в себе предупреждение. Зачастую душевные силы стоят на страже умственных, и, когда мы чувствуем голос тревоги, рассудок, пусть, быть может, и неосознанно, принимается за дело.
Так было и со мною. Я начал осознавать, где очутился и что именно меня окружает, и задумался: как быть, если на меня нападут? Внезапно безо всякой видимой причины я понял, что мне грозит опасность. «Не подавай виду и сиди спокойно», – нашептывало благоразумие. И я сидел спокойно, не подавая виду, потому что знал: за мной наблюдают две пары злобных глаз. «А может, и больше», – боже мой, какая страшная мысль! Быть может, хибару с трех сторон окружили негодяи! Быть может, я очутился среди шайки отъявленных головорезов, каких только и могут породить полвека беспрестанных революций.
Чувство опасности заставило мой ум работать быстрее и обострило наблюдательность. Я сделался гораздо внимательней, чем обычно, и заметил, что взгляд старухи то и дело оказывается обращен на мои руки. Опустив глаза, я понял, что причина – в кольцах: на левом мизинце у меня была большая печатка, а на правом – перстень с крупным бриллиантом.
Я подумал, что, если мне и правда грозит опасность, прежде всего следует не вызывать подозрений, и потому постепенно перевел разговор на тряпичников, сточные канавы и то, что можно там отыскать, а затем естественным образом перешел к драгоценным камням. Улучив момент, я поинтересовался у старухи, разбирается ли она в этом вопросе. Она ответила, что немного разбирается. Тогда я протянул правую руку, показал ей бриллиант и спросил, что она о нем думает. Старуха пожаловалась на слабое зрение и склонилась низко к моим пальцам.
– Прошу прощения! Так вам будет лучше видно! – сказал я как можно более небрежным тоном, снял перстень и отдал ей.
Морщинистое лицо старухи жутким образом оживилось, когда она прикоснулась к камню. Старая карга исподтишка бросила на меня молниеносный взгляд.
Потом склонилась над перстнем, будто бы изучая его. Лицо ее скрылось в тени. Старик, вперив взгляд в пространство перед хибарой, шарил по карманам. Выудив завернутый в обрывок бумаги табак и трубку, он принялся ее набивать. Я воспользовался минутой, когда никто за мной не следил, и с осторожностью огляделся. Лачугу окутывали сумерки, и все вокруг стало тусклым и расплывчатым. Вот мерзостные зловонные кучи, вот жуткий, запятнанный кровью топор, прислоненный к стене в правом углу, и повсюду, невзирая на сгущающуюся темноту, можно различить злобно горящие крысиные глаза. Они светятся даже сквозь щели в дальней стене – у самой земли. Но постойте-ка! Те глаза вдалеке слишком большие, слишком ярко и злобно блестят!
Сердце мое замерло в груди, и я впал в некое головокружительное состояние сродни экстазу и не успел рухнуть лишь потому, что вовремя очнулся. В следующий миг я сделался спокоен и хладнокровен, все мои силы пришли в совершеннейшую готовность, самообладание вновь оказалось на высоте, чувства и инстинкты – настороже.
Теперь я полностью осознал грозившую мне опасность: меня окружили отчаявшиеся местные обитатели, они наблюдают за мной! Я и понятия не имел, сколько их лежит сейчас, притаившись за лачугой и выжидая момент для нападения. Я знал (и они тоже это знали), что я крупный и сильный мужчина, а еще англичанин и не сдамся без боя. Поэтому и я, и они выжидали. Я решил, что последние несколько секунд дали мне преимущество, ибо теперь я представлял себе меру опасности и понимал, в каком положении очутился. Теперь, подумалось мне, пришел черед испытать свою храбрость и выдержку – а позже, возможно, мне придется проверить и умение драться!
Старуха подняла голову и сказала с довольным видом:
– Превосходно! В самом деле, прекрасный перстень! Боже мой! Когда-то и у меня было много таких, а еще браслеты и серьги! О да! В те славные деньки весь город ходил у меня на привязи! Но нынче они забыли обо мне! Забыли! Нынешние? Эти обо мне и не слыхивали! Быть может, их деды помнят меня, да и то не все!
Она рассмеялась хриплым каркающим смехом, а потом (и должен признаться, меня это поразило) отдала мне перстень жестом, в котором проскользнул намек на старомодную грацию, не лишенную некоторой печали.
Старик, уставившись на товарку с внезапной злобой, привстал с табурета и просипел:
– Дайте-ка взглянуть!
Я протянул ему перстень, но старуха вмешалась:
– Нет! Не давайте его Пьеру! Пьер чудаковат. Все теряет. А перстенек такой красивый!
– Старая карга! – гневно огрызнулся тот.
– Погодите! – внезапно произнесла старуха нарочито громким голосом. – Я расскажу вам об одном кольце.
Что-то в ее голосе меня насторожило. Быть может, всему виной моя тогдашняя чрезмерная чувствительность – ведь нервы у меня были взвинчены до предела, – но мне показалось, что обращается старуха не ко мне. Я украдкой обернулся и заметил, что крысиные глазки по-прежнему следят из-за костяных куч, однако человеческие глаза за стенами лачуги пропали. Впрочем, пока я всматривался, они появились снова. Оклик старухи даровал мне отсрочку от нападения, и шифонье опять заняли свой наблюдательный пост.
– Однажды я потеряла кольцо, прелестное колечко с бриллиантом, которое когда-то принадлежало королеве. Его подарил мне один откупщик (он потом глотку себе перерезал, потому что я дала ему от ворот поворот). Я решила, что кольцо украли, и накинулась на свою челядь, но вора не нашла. Явились полицейские и сказали, что кольцо, верно, упало в канализационный сток. Я спустилась с ними под землю прямо в своем роскошном наряде – не могла же я доверить им свое прелестное колечко! С тех-то пор я многое узнала о сточных канавах, да и о крысах тоже! Но никогда не забыть мне того жуткого места: повсюду сверкали глаза, ковром расстилались они за границей отбрасываемого факелами светового круга. Итак, мы спустились в подземелье под моим домом, осмотрели сток и там в грязи нашли мое кольцо.
Но на обратном пути нам попалось кое-что еще! Мы уже приблизились к выходу на поверхность, и тут к нам ринулись другие канализационные крысы – на сей раз в человеческом обличье. Они объяснили полицейским, что их товарищ ушел в водоотвод и не вернулся. Спустился он незадолго до нас и вряд ли успел далеко уйти, даже если и сбился с пути. Они попросили помощи в его поисках, и мы повернули назад. Полицейские не хотели брать меня, но я настояла. Новые острые ощущения – да и кольцо-то свое я уже нашла! Мы прошли всего ничего и вдруг наткнулись на что-то. На дне стока почти не было воды, там валялись кирпичи, сор и прочее в том же роде. Пропавший бился до самого конца, даже когда погас факел. Но их было слишком много! И с ним покончили быстро! Кости еще хранили тепло, но были обглоданы дочиста. Эти твари пожрали даже своих убитых сородичей, так что рядом с человеческими костями валялись крысиные остовы. Другие крысы – в человеческом обличье – отнеслись к находке спокойно. Они отпускали шутки насчет своего погибшего товарища, хотя, будь он еще жив, помогли бы ему. Да что там! Жизнь, смерть – велика ли разница?
– И вы не испугались? – спросил я.
– Испугалась? – старуха усмехнулась. – Я – и испугалась? Спросите Пьера! Конечно, тогда я была моложе, и в том жутком стоке, где вокруг шевелился ковер из алчно горевших глаз, беспрестанно двигавшихся, следовавших за факелами, мне сделалось не по себе. Но я шла впереди мужчин! Такая уж я! Никогда не даю мужчине фору. Мне бы только повод и возможность показать, на что я гожусь! А того бедолагу сожрали целиком, не оставили ничего, кроме костей, и никто ничего не узнал, никто не услышал ни звука!
Тут она расхохоталась в порыве самого отвратительного веселья, какое когда-либо представало моему взгляду и слуху. Одна великая поэтесса как-то написала о своей героине: «Я не знаю, что отрадней, – видеть ли ее поющей или слышать»[9]. То же самое я мог бы сказать и о старой карге, только вот «что отрадней» нужно заменить на «что ужасней», – хриплый, злобный, довольный и жестокий смех или же зловещая ухмылка и жуткий квадратный провал рта, напоминавший трагическую маску, и несколько желтоватых зубов, торчавших из бесформенных десен. Слушая этот довольный смех, глядя на эту ухмылку, я понял так же ясно, как если бы мне объявили это громовым голосом: убийство мое – дело решенное, и убийцы лишь ждут подходящей минуты. Своим отвратительным рассказом она словно бы отдала приказ подельникам. «Погодите, – как будто велела им старуха, – дождитесь нужного момента. Я нанесу первый удар. Найдите мне оружие, а там уж дело за мной! Он не уйдет! Заткнем ему рот, и никто ничего не узнает. Заглушим его вопль, а крысы довершат начатое!»
Становилось все темнее, близилась ночь. Я украдкой оглядел лачугу – все то же! Окровавленный топор в углу, грязные кучи отбросов, глаза, сверкавшие среди костей и в щелях.
Пьер все еще демонстративно набивал трубку. Вот он чиркнул спичкой и выпустил дым.
– Боже мой, как сделалось темно! – пожаловалась старуха. – Пьер, будь молодцом, зажги фонарь!
Пьер встал и от своей спички зажег фитиль лампы, которая висела в стороне от входа и была снабжена зеркальцем, отбрасывавшим свет на всю лачугу. Видимо, этой лампой они пользовались, когда ночью разбирали находки.
– Не лампу, болван! Фонарь! – крикнула старуха.
– Хорошо, матушка, сейчас отыщу его, – отозвался Пьер, задул фитиль и поспешно устремился в левый угол хибары.
– Фонарь! Фонарь! – приговаривала в темноте старуха. – Ах, свет – самое большое подспорье для нас, бедняков. Фонарь – преданный друг революции! Друг шифонье! Помогает нам, когда подвело все остальное.
Едва она успела это сказать, как все сооружение заскрипело: судя по звукам, на крышу что-то затаскивали.
И снова уловил я в ее словах совсем иной смысл, поняв, что на самом деле крылось за похвалой фонарю: «Пусть кто-нибудь залезет на крышу, прихватив с собой петлю; не справимся сами внутри – удавите его, когда выбежит из лачуги».
Оглянувшись, я увидел петлю, черневшую на фоне сумеречного неба. Теперь я и вправду был в осаде!
Пьер недолго искал фонарь. В темноте я не сводил глаз со старухи. Чиркнула спичка, и в отсвете пламени я заметил, как она поднимает с земли неизвестно откуда взявшийся там длинный и острый нож и прячет его в складках одежды. Оружие походило на заостренный мусат мясника.