Ипохондрия Шарлотты объяснима: это прямое следствие депрессии; чем как не депрессией можно объяснить следующие строки из ее письма Эллен Насси (октябрь 1846):
«… если б только я могла уйти из дома, Эллен, меня не было бы сейчас в Ховорте… Я знаю, жизнь проходит, а я ничего не делаю, ничего не зарабатываю, как же горько бывает это сознавать… но я не вижу выхода из этого мрака… Мне скоро тридцать один, моя молодость прошла, как сон, и я растратила ее впустую. Чего я добилась за эти тридцать лет? Почти ничего…»
А депрессия – следствие влюбленности, вероятнее всего, безответной, а также сознания того, что с любимым человеком она больше не увидится.
«Скажу Вам откровенно… я пыталась забыть Вас, ибо память о человеке, которого, скорее всего, больше никогда не увидишь и которого так превозносишь, изнуряет дух. И когда эта тревога продолжается год или два, делаешь все, чтобы восстановить душевный покой. Я делала все, искала, чем бы заняться, запретила себе говорить о Вас – даже с Эмили, но справиться со своим горем, нетерпением я, как это ни унизительно, не в состоянии…»
За весь год после приезда из Брюсселя Шарлотта, сама обрекшая себя на затворничество, покидает Ховорт лишь однажды: Эллен Насси едет к брату, священнику Генри Насси, тому самому, кто не так давно предлагал Шарлотте руку и сердце. Едет в деревню Хэзерсейдж и берет подругу с собой – пусть развеется. Шарлотта не только развеялась: в этой поездке впервые зримо вырисовываются очертания ее будущего шедевра – «Джейн Эйр». Священник, будущий миссионер Сент-Джон Риверс, у которого любви к Джейн «не больше, чем у сурового утеса», списан с Генри Насси, тот также собирается стать миссионером, «нести свет знания в пределы невежественных заблуждений», «покинуть Европу ради Востока». И характером они схожи, оба холодны и неуступчивы, оба «замыкают все чувства, всю боль внутри себя, ничего не выдают, ни в чем не признаются, ничем не делятся»; и того, и другого «простые радости жизни, уют и комфорт» не привлекают, и тот и другой «безжалостно забывают о чувствах и правах заурядных людей, преследуя собственные великие цели». Похожи и внешне: Сент-Джон позаимствовал у Насси лицо, «такое гармоничное в своей красоте, но странно грозное из-за суровой неподвижности», властный лоб, свидетельствующий о замкнутости, проницательные глаза, высокую, внушительную фигуру.
Норт-Лиз-Холл, где живет Насси, станет в романе Торнфилд-Холлом – усадьбой Рочестера. В этих домах, внушительных, величественных, много общего: и зубчатый парапет, и длинная галерея, и темная лестница с дубовыми ступенями, и высокие, с частым переплетом окна, и темные комнаты с низкими потолками, и дубовые ореховые комоды, и запертые книжные шкафы со стеклянными дверцами, и каминная полка паросского мрамора.
Литературная карьера Шарлотты Бронте не только не «закрыта» не пройдет и двух лет, и она «раскроется» во всем блеске.
13
За последнее время Шарлотта разминулась с братом дважды. Когда в начале апреля 1842 года Брэнуэлл вернулся в Ховорт после увольнения с железной дороги, сестры были уже в Брюсселе. Когда же спустя полтора года из Бельгии в Ховорт вернулась Шарлотта, Брэнуэлл вместе с Энн находился в Торп-Грине, куда его, небезызвестного поэта, чьи стихи печатались сразу в нескольких провинциальных газетах, пригласили, по рекомендации сестры, домашним учителем к младшему сыну Робинсонов – Эдмунду. Лучше б не приглашали.
О том, что летом 1845 года происходило в пасторате, когда все члены семьи наконец-то встретились (Энн и Брэнуэлл приехали из Торп-Грина, Шарлотта – из Хэзерсейджа, домоседка Эмили после возвращения из Бельгии вообще никуда не уезжала), можно судить по сохранившимся письмам и выдержкам из дневников, которые, самое любопытное, датируются одним и тем же числом – 31 июля. Хотя прямо о случившемся не пишет и не говорит никто, становится понятно, что у Брэнуэлла в Торп-Грине не все ладно.
«Сколько же всего произошло за те годы, что я прожила в Торп-Грине! Я и раньше хотела уйти, и если б знала, что пробуду у Робинсонов еще четыре года, как бы я была несчастна… За время своего пребывания здесь я много чего нехорошего, неслыханного узнала о человеческой природе…
После отъезда из Ладденден-Фут Брэнуэлл был несколько лет учителем в Торп-Грине, у него хватало неприятностей, да и со здоровьем было неладно. Во вторник ему очень нездоровилось, он поехал с Джоном Брауном в Ливерпуль, где он сейчас и пребывает, и все мы надеемся, что в будущем ему станет лучше…»
Что же такого «нехорошего», «неслыханного» о человеческой природе узнала Энн за годы пребывания в Торп-Грине? О каких «неприятностях» идет речь? Что означает «со здоровьем неладно» и «ему нездоровилось»? Запил? У нас ведь тоже в ходу такие эвфемизмы.
«Энн рассталась с Робинсонами по обоюдному согласию в июне 1845 года. Брэнуэлл уехал из Торп-Грина в июле 1845 года».
Запись короткая, скупая, но говорит о многом. Энн давно собиралась взять у Робинсонов расчет, увлеклась вместе с Шарлоттой идеей домашней школы, поэтому в ее отъезде из Торп-Грина не было ничего удивительного. А вот почему покинул, причем поспешно, Торп-Грин Брэнуэлл, живший у Робинсонов без малого три года и вроде бы всем довольный, неясно. Тоже «по обоюдному согласию»? Или был уволен? А если уволен – за что?
Из письма Шарлотты Эллен Насси узнаем кое-какие подробности, ситуация проясняется, хотя и не до конца:
«Брэнуэлла я застала больным – теперь это с ним случается часто. Поэтому сначала я не удивилась. Однако когда Энн сообщила мне о причине его нынешнего недомогания, я пришла в ужас. Во вторник он получил записку от мистера Робинсона, в ней Робинсон извещал Брэнуэлла, что тот уволен, что ему стало известно о его «поведении», что повел Брэнуэлл себя «хуже не бывает», и, пригрозив разоблачением, потребовал, чтобы брат немедленно прекратил отношения со всеми членами его семьи… С этого дня с Брэнуэллом творится бог знает что: он думает только о том, чтобы утопить в вине свои душевные страдания. В доме переполох, все лишились покоя. В конце концов, мы были вынуждены отправить его на неделю из дома, и не одного, а с человеком, который мог бы за ним присмотреть…»
Понятно пока только одно: живя у Робинсонов, Брэнуэлл чем-то провинился. Но чем? Что значит его поведение «хуже не бывает»? От чего у него душевные страдания, которые он стремится «утопить» („drowning his distress of mind“)? И куда и с кем домочадцы отправили его на неделю? В Ливерпуль, о чем пишет Энн? Вопросов по-прежнему больше, чем ответов.
Единственный человек, который называет вещи своими именами, – это сам Брэнуэлл; в отличие от старшей сестры, он не склонен держать при себе свои душевные травмы. Из трех его писем друзьям, Джону Брауну и Фрэнсису Гранди, становится наконец понятно, в чем обвиняет мистер Робинсон домашнего учителя, который повел себя «хуже не бывает».
«‹…› Живу, как во дворце, ученик мой выше всяких похвал. Завиваю волосы и душу носовой платок, точно какой-нибудь сквайр. Робинсоны на меня не нарадуются, мой хозяин – великодушный человек, его женушка ДУШИ ВО МНЕ НЕ ЧАЕТ.Она хороша собой, ей тридцать семь, у нее смуглая кожа и светлые сверкающие глаза. Дай совет, стоит ли идти с ней до конца (go to extremities), о чем она явно мечтает, – муж-то болен и недееспособен. Она засыпает меня подарками, никак не наговорится обо мне с моей сестрой, меня же уверяет, что на мужа ей наплевать, спрашивает, люблю ли я ее…»
«Я знаю, ты думаешь, я пью, но прошли те времена, когда я пил с вами вровень. Вина в рот не беру, а бренди с водой выпиваю всего раз в день, до завтрака, без этого ДУШЕВНЫХ МУК, выпавших на мою долю, мне не перенести. Моя крошка худеет с каждым днем, но задора и мужества ей не занимать – падает духом только от мысли, что со мной ей рано или поздно придется расстаться… Посылаю тебе ее локон, сегодня ночью он покоился у меня на груди. Господи, вот бы жить открыто, не прятаться…»
«Боюсь, ты сожжешь это письмо, когда узнаешь почерк, но если все же его прочтешь, то, надеюсь, не выбросишь, а испытаешь жалость к тем страданиям, из-за которых я решил впервые за последние три года тебе написать… В письме, которое я было начал весной 1843 года, но не кончил из-за постоянного недомогания, я писал тебе, что нанят учителем к сыну преподобного Эдмунда Робинсона, состоятельного джентльмена, чья жена, в отличие от мужа, который меня не переносил, отнеслась ко мне доброжелательно, и, когда однажды муж повел себя со мной вызывающе, призналась в своих ко мне нежных чувствах. Мое восхищение ее умом и красотой, ее чистосердечием, чудесным нравом, неустанной заботой о ближнем вызвало во мне столь сильное ответное чувство, о каком я даже не подозревал. На протяжении почти трех лет я каждодневно испытывал удовольствие со страхом пополам. Три месяца назад я получил гневное письмо от моего нанимателя, Робинсон пригрозил мне, что, если после летних вакаций, которые я проводил дома, я вернусь в Торп-Грин, он меня застрелит. О том, в какую ярость он пришел, я узнал из писем ее служанки и домашнего врача. Она же успокоила меня, со всей решительностью заявив, что, как бы худо ей ни пришлось, меня ее невзгоды не коснутся…»
Веских доказательств скандального адюльтера замужней женщины, матери взрослых, на выданьи, дочерей и сына, жены почтенного приходского священника, в сущности, не нашлось. Письма миссис Робинсон Брэнуэллу были, во-первых, не подписаны, во-вторых, носили вполне невинный характер. А в-третьих, Брэнуэлл никому их не показывал, после его смерти сестры эти письма сожгли. Что до писем самого Брэнуэлла друзьям, то их в расчет принимать едва ли стоит: мало ли что взбредет в голову сочинителю, да еще горькому пьянице – с его богатой фантазией он мог выдумать все от начала до конца. Служанка миссис Робинсон держала язык за зубами. Садовник донес Робинсону на любовников, он якобы застал их в лодочном сарае у реки в полумиле от дома, но, кроме него, их никто больше не видел, и подтвердить его слова было некому. Домашний врач знал о тайной связи, но никому, кроме сына, о своей хозяйке и домашнем учителе не говорил.
Доказательств не было, зато сплетен – хоть отбавляй. Высказывалось даже мнение, что Брэнуэлл не только пьяница, опиоман и развратник, но, ко всему прочему, еще и педофил: места он лишился не из-за своей связи с миссис Робинсон, это, дескать, еще полбеды, а потому, что совершал якобы развратные действия со своим учеником Робинсоном-младшим.
Главный же вопрос, которым задаются биографы: кто был инициатором любовных отношений – сорокалетняя Лидия Робинсон или двадцатишестилетний поэт и художник Брэнуэлл Бронте? Брэнуэлл, как мы увидели, хоть и изображает себя героем-любовником, покорителем сердца немолодой, по тогдашним понятиям, женщины, влюбившейся, по его словам, в него без памяти, – инициатива, судя по его письмам, все же принадлежала миссис Робинсон: «задора и мужества ей не занимать», «призналась в нежных чувствах», «вызвала во мне ответные чувства».
Элизабет Гаскелл, разумеется, придерживается этой же точки зрения, выступает в поддержку семьи пастора, в «Жизни Шарлотты Бронте» называет миссис Робинсон «развратной женщиной» („depraved woman“), искусительницей, которая покрыла Брэнуэлла «несмываемым позором». И даже предполагает, ссылаясь на двоюродных братьев и сестер Лидии Робинсон, что Брэнуэлл был далеко не первым ее любовником и что среди знакомых она слыла «дурной, бессердечной женщиной». А вот Брэнуэлл восторгается ее чистосердечием, чудесным нравом и заботой о ближнем – будто речь идет о двух разных людях… «Дурная, бессердечная женщина», заметим в скобках, не преминет спустя десять лет дать Гаскелл резкую отповедь в печати и пригрозит автору «Биографии Шарлотты Бронте» и ее издателю Джорджу Смиту судом. Семидесятилетний Патрик Бронте целиком с биографом дочери согласен: возлюбленную сына иначе как «каиновым отродьем» он не называет.
Сыну, конечно же, эту историю приходской священник не простил, был с ним суров, одно время почти не разговаривал, как, собственно, и другие члены семьи. Эмили и Энн брата словно не замечают, Шарлотта, самая близкая ему из сестер, должна была бы, влюбившись в женатого человека, понять его как никто, ему посочувствовать – однако недовольна братом и она тоже. Шарлотта свою несчастную любовь держит в тайне, мучается, не подавая виду, наедине с собой. Брэнуэлл же устроен иначе, он экстраверт и, особенно если выпьет, готов поделиться своими чувствами с первым встречным. Возмущает старшую сестру и то, что брат бездельничает, уже второй год сидит без дела, зарабатывать не торопится – как, между прочим, и она сама.
«Брэнуэлл безнадежен, – пишет Шарлотта в сентябре 1845 года Эллен Насси, – он утверждает, что очень болен и искать работу в таком состоянии не собирается. Говорит, что предпочитает скудную жизнь дома… С трудом нахожусь с ним в одной комнате, что-то будет в будущем».
Брэнуэлл же ничуть не «раскаялся в содеянном», он, Шарлотта права, безнадежен, пытается утопить в вине горечь от разлуки с любимой женщиной, влезает в долги (ему грозит долговая тюрьма в Йорке), выпрашивает деньги у отца, который к этому времени почти совсем ослеп, не может ни читать, ни дойти без посторонней помощи до церкви. Пьет без просыпу и дома, и в Ливерпуле, куда уезжает на неделю с Джоном Брауном по инициативе сестер, Шарлотты в первую очередь. И где – «любовь прошла, явилась муза» – пишет страдальческие стихи, в которых родной дом перестает быть, как раньше, центром вселенной:
Задумывает роман – очередной ангрийский сюжет, однако на публикацию рассчитывает не слишком, пишет Лейленду, что не надеется преодолеть препятствия, которые будут чинить ему литературные круги:
«…Я прихожу в уныние, теряю всякий интерес от одной мысли о том, что мне скажут издатели… Не могу писать то, что будет выброшено непрочитанным в камин».
Погружается в мистику – чувства юмора при этом не теряет.
«Вчера вернулся из Ливерпуля и Северного Уэльса, – пишет он Лейленду. – За время моего отсутствия, куда бы я ни пошел, со мной рядом всякий раз шла какая-то облаченная в черное женщина. Она нежно, будто законная жена, опиралась на мою руку и называла себя НЕВЗГОДОЙ. Подобно некоторым другим мужьям, я без нее легко бы обошелся».
В эти месяцы Брэнуэлл легко обходится и без отца, и без сестер, и без друзей. Миссис Лидия Робинсон – а ведь, казалось бы, банальная интрижка, пошленький треугольник: муж, жена, любовник – надолго выводит его из равновесия, лишает душевного покоя, занимает все его мысли. 16 апреля 1845 года в «Галифакс Гардиан» можно было прочесть горькие строки, вышедшие из-под его пера:
1 июня 1846 года Брэнуэлл пишет сонет «Лидия Гисборн» (Гисборн – девичья фамилия миссис Робинсон), весь пафос которого в безысходности: дом возлюбленной именуется «домом-тюрьмой» („prison home“), надежды на счастливое будущее уподобляются «бездонным морям скорби» („woe’s far deeper sea“), а радость – «далеким, едва различимым вдали островом» („Joy’s now dim and distant isle“).
И невдомек бедному влюбленному, что «моря скорби» не столь «бездонны», а счастье куда ближе, чем «далекий, едва различимый вдали остров». Он еще не знает, что четыре дня назад, 26 мая, умер преподобный Эдмунд Робинсон. Казалось бы, хеппи-энд близок: месяц траура – и Лидия вновь в его объятьях, теперь уже навсегда. Увы, «старый муж, грозный муж» все предусмотрел: в завещании оговорено, что если Лидия сойдется с Брэнуэллом Бронте, она лишается наследства. Наследство немаленькое, и вдова на такие жертвы не готова… А возможно, – считает, к примеру, Джулиет Баркер, главный на сегодняшний день авторитет по истории семьи Бронте, – что такого пункта в завещании не было, его измыслила коварная вдова, ибо она вовсе не стремилась соединять свою жизнь с нищим и пьянствующим – очень возможно, на ее же деньги – юным поэтом.
«Что мне делать, не знаю: я слишком крепок, чтобы умереть, и слишком несчастен, чтобы жить, – пишет Брэнуэлл Лейленду в июне того же года. – Рассудок мой видит перед собой лишь самое безотрадное будущее, вступать в которое мне хочется ничуть не больше, чем мученику, поднимающемуся на костер».
В это время Брэнуэллу, и в самом деле близкому к самоубийству, было не до стихов – чужих по крайней мере. И он вряд ли обратил внимание на то, что 7 мая в Лондоне в небольшом издательстве «Эйлотт и Джонс» вышел скромным тиражом тоненький, неприметный сборник стихов трех братьев Белл – Каррера, Эллиса и Актона.
14
Брэнуэлл Бронте нарушил шестую заповедь: не прелюбодействуй. Шарлотта – седьмую: не укради. Украсть не украла, но не удержалась и заглянула в поэтическую тетрадь Эмили, что было равносильно воровству: Гондал и Ангрия жили каждый своей самостоятельной, независимой жизнью, и «ангрийцам», Шарлотте и Брэнуэллу, читать «гондалцев», Эмили и Энн, было строжайше запрещено: у вас свои стихи и проза, у нас – свои.
Спустя несколько лет в своих «Биографических заметках» Шарлотта вспоминает, как было дело:
«Как-то раз, осенью 1845 года, мне по чистой случайности (?!) попала в руки тетрадь со стихами, написанными почерком Эмили. Я, конечно, ничуть не удивилась, так как знала, что Эмили может писать – и пишет – стихи. Я пробежала стихи глазами и была потрясена. Сомнений не оставалось: то были не обычные поэтические излияния, совсем не те стишки, что имеют обыкновение писать женщины. Мне они показались немногословными, изысканными, сильными и искренними. Я ощутила в них какую-то особую музыку – необузданную, печальную и возвышенную.
Моя сестра Эмили необщительна, она не из тех, кто позволяет даже самым близким и дорогим людям безнаказанно заглядывать в тайники ее мыслей и чувств, и у меня ушел не один час, чтобы примирить ее с моим нежданным открытием, и не один день, чтобы уговорить ее, что такие стихи достойны публикации».
Что же касается Энн, то она, человек миролюбивый, покладистый, сама продемонстрировала старшей сестре свои поэтические опыты – раз стихи Эмили Шарлотте понравились, то, может быть, понравится и то, что сочиняет она. Этот «жест доброй воли» несколько примирил Эмили с «грубым вторжением» в ее частную жизнь, и Шарлотта – сама она перестала писать стихи давно, после Бельгии не написала ни строчки, – уговорила сестер выпустить совместный поэтический сборник.
Было решено прежде всего скрыть свои настоящие имена под псевдонимами, причем мужскими: к женской поэзии критика тогда относилась предосудительно. Три сестры превратились в трех братьев Белл; эту фамилию они, возможно, позаимствовали у викария ховортской церкви Артура Белла Николза. Шарлотта стала Каррером: Фрэнсис Ричардсон Каррер был известным в округе благотворителем. Эмили – Эллисом; Эллисы были крупными йоркширскими промышленниками, чьи фабрики находились в нескольких милях от Ховорта. Энн же стала Актоном; Актоны, знакомые Робинсонов, не раз бывали в Торп-Грине.
Не один месяц ушел у сестер на то, чтобы отобрать для сборника достойные стихи. В результате вклад Шарлотты составил девятнадцать стихотворений, из которых большая часть была написана без малого десять лет назад, в основном – в Роу-Хэде, и имела самое непосредственное отношение к хроникам Ангрии. О своих стихах Шарлотта была не слишком высокого мнения – во всяком случае, когда перед публикацией еще раз после большого перерыва их перечитала.
«Мои стихи в этом сборнике мне не нравятся, – призналась она Элизабет Гаскелл спустя пять лет, в сентябре 1850 года. – Это главным образом юношеские сочинения – неугомонные излияния бурных чувств и тревожного ума. В те дни море слишком часто бывало у меня „бурным“ и „беспокойным“, водоросли и песок „мятущимися“. Эпитеты или банальные, или искусственные».
Стихи Эмили и Энн, напротив, были совсем свежими, младшие сестры отобрали в сборник по двадцати одному стихотворению; почти все они были написаны за последние два-три года. Со стихами Эмили Шарлотте пришлось повозиться: поэтических тетрадей у сестры было много, да и почерк у нее был неразборчивый, переписать их набело она не успела. Почти все стихи младших сестер так или иначе были связаны с гондалской сагой.
Когда стихи были отобраны и переписаны, настало время озаботиться поисками издателя, и эту непростую задачу Шарлотта – куда только девалась ее апатия? – тоже взяла на себя. С этой целью она обратилась сначала в «Блэквуд мэгазин» (как всегда, без толку), а потом в «Эдинбургский журнал Чемберса» – Чемберс и рекомендовал ей небольшое лондонское издательство «Эйлотт и Джонс».
Переговоры были успешными и недолгими: Эйлотт и Джонс готовы издать сборник стихов братьев Белл, но только за их счет. Шарлотта интересуется, в какую сумму обойдется тираж от 200 до 250 экземпляров, Эйлотт и Джонс назначают цену, и 3 марта 1846 года Шарлотта посылает в Лондон 31 фунт 10 шиллингов; работая гувернанткой, она столько и за год не получала. В пасторате о поэтическом сборнике и братьях Белл не знает никто, Брэнуэлл в том числе.
«Мы не могли рассказать ему о наших планах из страха, что он будет мучиться угрызениями совести оттого, что понапрасну разбазаривает время и свой талант», – напишет Шарлотта спустя два года Уильяму Смиту Уильямсу.
Когда в мае 1846 года в Ховорт пришли первые три экземпляра «Стихотворений» Каррера, Эллиса и Актона Беллов, сестры (они же братья) испытали смешанные чувства. Стихи вышли, это главное. Вместе с тем книжечка оказалась еще тоньше, чем они думали, всего 165 страниц, бумага – весьма посредственная, хватало и опечаток, и, что особенно обидно, – в оглавлении. Шарлотта просит издателей как можно скорей разослать экземпляры в периодические издания, в том числе и в «Блэквуд».
«Мне казалось, – пишет она Эйлотту и Джонсу, – что успех книги больше зависит от рецензий в газетах и журналах, чем от рекламы».
Отозваться на сборник никому не известных поэтов критики не торопились, ждать рецензий пришлось больше двух месяцев. 4 июля вышли сразу две, и обе анонимные. И обе, напечатанные в «Критике» и в «Атенеуме», пестрили вопросительными знаками. Кто такие Каррер, Эллис и Актон Белл? Они сами составили этот сборник или же их стихи собрал под одной обложкой издатель? Это англичане или американцы? Живы ли они? Где живут? Чем занимаются? Сколько им лет?
Рецензент «Критика» оценил поэтическую продукцию братьев Белл более высоко:
«Давно уже не было у нас столь подлинной поэзии… Среди груды поэтического мусора, которым завалены письменные столы литературных журналистов, эта небольшая книжечка размером 170 страниц явилась точно луч солнца, радующий глаз и сердце предвкушением упоительных часов чтения… Этот поэтический триумвират порой заимствует образы великих мастеров, но лишь формально, их стихи – никоим образом не подражание. Кое-где попадаются следы Вордсворта, быть может, Теннисона, но по большей части перед нами поэтические опыты оригинальных поэтов…»
Третья и последняя рецензия появилась в октябре в «Дублинском университетском журнале»; профессор этической философии Уильям Арчер Батлер стихи похвалил, отметил их «кауперовское[41] благозвучие» и счел поэтическую образность братьев Белл «ненавязчивой и лишенной аффектации».
За год было продано «целых» два экземпляра «Стихотворений» и еще несколько подарены – Джону Гибсону Локарту, зятю и биографу Вальтера Скотта, а также Альфреду Теннисону, Томасу де Куинси и поэту из Шеффилда Эбенезеру Эллиотту.
«Стихотворения» еще не вышли, а Шарлотта уже извещает Эйлотта и Джонса, что Каррер, Эллис и Актон Белл вдобавок и прозаики и готовят для печати три не связанных между собой романа, которые можно издать в виде трехтомника или же по отдельности. 4 июля, в день выхода первых рецензий на «Стихотворения», она предлагает эти романы – свое сочинение под названием «Учитель», «Грозовой перевал» Эмили и «Агнес Грей» Энн – крупному лондонскому издателю Генри Колберну, отметив, что все три автора уже выходили в свет.
В отличие от стихов, романы писались сестрами в самое последнее время и в тесном сотрудничестве. Каждый вечер они читали друг другу написанное в течение дня, обсуждали перепитии сюжетов, характер и поступки персонажей, советовались и спорили. И – каждая из сестер по-своему – расставались со сказочным миром Ангрии и Гондала, «переселялись» в невыдуманный мир с его невыдуманными проблемами.
«Мучительно переделывая раз за разом то, что с таким трудом написалось, я покончила с былым пристрастием к орнаментальному, пышному стилю, предпочла ему стиль простой и непритязательный, – напишет Шарлотта в 1850 году в предисловии к изданию „Учителя“. – Я сказала себе: мой герой должен бороться с жизнью, как борются непридуманые, живые люди. Он должен в поте лица зарабатывать себе на жизнь, богатство и положение не станут для него нежданным подарком судьбы… Сын Адама, он должен разделить с ним его горький удел – тяжкий труд на протяжении всей жизни и малую толику радостей».
Классический образчик перехода от романтизма к реализму! И действительно, у Шарлотты, в отличие от Эмили, лучше всего получается писать о том, что пережила она сама, поэтому наиболее удачные страницы ее в целом довольно слабого первого романа – те, где Эдвард Кримсворт (от его лица ведется повествование) приезжает в Бельгию преподавать; первая книга Шарлотты Бронте, как и все последующие, за исключением, пожалуй, лишь «Шерли», автобиографична.
«Грозовой перевал» и Эмили – полная противоположность «Учителю» и Шарлотте. Бурные чувства и события в романе не имеют ничего общего с бессобытийной, погруженной в домашний быт жизнью Эмили; таких, как Кэтрин или Хитклиф, она вряд ли встречала в жизни, круг ее знакомых вообще ведь очень невелик. А вот в литературе встречала, и не раз; достаточно вспомнить готические романы Анны Радклифф или «Роб-Роя» Вальтера Скотта, действие которого происходит не в благопристойных закрытых пансионах и поместьях, а в дебрях Нортумберленда, среди грубых, неотесанных и непробудных пьяниц и азартных игроков вроде Рашли Осболдистона.
Если Эмили не готова расстаться с воображаемым миром страстей и сильных, ярких личностей, то Энн идет по стопам старшей сестры; она пишет о том, что знает, о неприметной жизни гувернантки – вот уж действительно «тяжкий труд на протяжении всей жизни и малая толика радостей». На долю списанной с Энн Агнес Грей, от лица которой ведется повествование, приходятся суровые – гораздо более суровые, чем на долю Джейн Эйр, – испытания: Блумфилды и Мюрреи и их избалованные, жестокосердные дети ничем не лучше Ингэмов из Блейк-Холла и Робинсонов из Торп-Грина.
Из трех сестер-романисток Энн Бронте ближе всего к авторам просветительского романа восемнадцатого столетия с его заразительным юмором в сочетании с назидательностью («Агнес Грей» начинается со слов: «Все правдивые истории содержат назидание») и непременным хеппи-эндом – должна же добродетель вознаграждаться!
Неприметность Агнес Грей – ее отличительное достоинство, высшая добродетель.
«Не замечаю никакой красоты в этом лице, – говорит она про себя. – Бледные, впалые щеки, самые обыкновенные темные волосы. Быть может, в голове этой и таится ум, быть может, эти темно-серые глаза что-то выражают – но что с того?.. Желать красоты глупо. Разумные люди никогда не желают красоты себе и не замечают ее у других. Если ум развит, а сердце к себе располагает, внешность никакого значения не имеет»[42].
Джейн Эйр внешне столь же неприметна, как Агнес Грей, но, в отличие от Агнес, она бросает своей безрадостной судьбе вызов – и, в конечном счете, одерживает победу. Рочестер, даже ослепший, покалеченный, выглядит куда авантажнее, чем доставшийся гувернантке Агнес такой же, как и она, скромный и непритязательный викарий мистер Вестон.
Кстати о викариях. В это же самое время уже не на страницах романа из жизни домашних учителей и гувернанток, а в доме приходского священника возникает еще один, столь же неприметный викарий по имени Артур Белл Николз, тот самый, у кого сестры позаимствовали имя для своего псевдонима. Все чаще и чаще наведывается этот молодой еще человек, в чьем взгляде, как у миссионера Сент-Джона Риверса, сквозит «бесцеремонная прямота, упорная пристальность», к окончательно ослепшему Патрику Бронте. И не только к нему: прошел слух, что викарий проявляет нешуточный интерес к старшей дочери пастора; пройдет еще несколько лет, и Артур Белл своего добьется – пока же Шарлотта вынуждена выслушивать сплетни, под которыми нет ни малейших оснований.
«И кто же, интересно знать, спрашивал у тебя, не собирается ли мисс Бронте замуж за викария своего отца? – с нескрываемым возмущением допрашивает она Эллен Насси в июле 1846 года. – И кто только мог эти слухи распустить? Отношения у нас вежливые, корректные и весьма прохладные – не более того. Если бы я даже в шутку рассказала ему об этих слухах, надо мной бы полгода потешались и он, и другие викарии. Они считают меня старой девой, а я их, всех до одного, – крайне неинтересными, ограниченными и непривлекательными представителями „сильного пола“».
Быть может, Николз и правда был человеком малоинтересным, однако о своем патроне Патрике Бронте, когда тот ослеп окончательно, он заботился, читал ему вслух, провожал до церкви и помогал подняться на кафедру. Патрику предстояла операция, и в августе 1846 года Шарлотта везет отца в Манчестер к местному светиле, глазному хирургу Уильяму Джеймсу Уилсону. Операция прошла удачно, но поездка в Манчестер увенчалась успехом не только по этой причине. Пока Патрик лежал в затемненной комнате и молился в ожидании, когда ему снимут повязку и вернется зрение, его старшая дочь от нечего делать и борясь с зубной болью, вооружилась карандашом и, близоруко склонившись над тетрадью, начала писать «Джейн Эйр».
15
Не прошло и трех недель, Патрик еще оставался в Манчестере, а роман был уже наполовину написан, самые яркие, драматичные страницы позади: свадьба Рочестера и Джейн расстроилась, Джейн – как ей казалось, навсегда – покидает Торнфилд-Холл.
Меж тем три романа братьев Белл издатели выпускать не спешат. «Учителя» Томас Котли Ньюби издать готов – но на кабальных условиях: Шарлотта платит 50 фунтов аванса, и, если роман продастся, Ньюби ей этот аванс возместит. Небольшое лондонское издательство «Смит, Элдер и компания» повело себя с Каррером Беллом более гуманно. Шарлотта хоть и получила отказ, но отказ с комплиментами. Внутренний рецензент издательства Уильям Смит Уильямс, с которым Шарлотта скоро подружится и вступит в переписку, пишет ей, что признает «несомненные литературные достоинства» романа, но считает, что продаваться он будет плохо; и в самом деле, прежде чем «Учитель» был все же издан, его отвергали в общей сложности семь раз, и не только «Смит и Элдер». Пусть мистер Каррер Белл не отчаивается, говорилось в письме, он вполне способен написать книгу, которая будет пользоваться успехом.
Книга эта меж тем уже вчерне написана, и 24 августа 1847 года Шарлотта отправляет в Лондон рукопись только что законченной «Джейн Эйр». Роман за одну ночь проглатывает внутренний рецензент издательства Уильям Смит Уильямс и передает его Джорджу Смиту.
«В воскресенье утром после завтрака я взял рукопись „Джейн Эйр“ и отправился с ней к себе в кабинет, – расскажет Смит впоследствии Элизабет Гаскелл. – Начал читать и очень быстро увлекся. Накануне я договорился встретиться с приятелем, и в назначенный час мне подали лошадь, однако оторваться от романа я был не в силах. Я написал приятелю записку, отправил к нему своего грума и продолжал читать. Вскоре явился слуга сказать, что обед подан, я попросил его принести мне в кабинет сэндвич и бокал вина и вновь взялся за чтение. Поужинал я наскоро и перед тем, как лечь спать, рукопись дочитал».
Наутро Смит пишет Шарлотте, что рукопись «Джейн Эйр» принята к публикации и что ей после выхода романа в свет причитается 100 фунтов, но с условием, что на следующие два романа Каррера Белла «Элдер, Смит и компания» имеют первоочередное право. Смит не расщедрился: биографию Шарлотты Бронте он в свое время оценит почти в десять раз больше, чем ее первый и самый лучший роман.
Шарлотта проявляет характер: условия Элдера и Смита принимает, но переписать первые главы, пребывание Джейн в Ловуде, вызвавшие у издателей наибольшие нарекания, наотрез отказывается:
«Как бы там ни было, но я намерена писать только так, как писала, и никак иначе… В вопросах творчества я не могу позволить, чтобы мне кто-либо диктовал… Как знать, очень может быть, первая часть „Джейн Эйр“ понравится читателю больше, чем Вы предполагаете, ибо все там написанное – чистая правда, а Правда обладает особым обаянием. Расскажи я
Что же творилось в Школе для дочерей священнослужителей
Элдер и Смит торопятся: не проходит и недели, а Шарлотта уже получает гранки первых глав и их усердно правит. Трудится в присутствии Эллен Насси, забыв в спешке про договоренность с сестрами держать литературную деятельность братьев Белл в тайне.
Утром 19 октября 1847 года, всего через два месяца с того дня, как издатели первый раз прочли рукопись, Шарлотта получает первые шесть экземпляров своего романа. На этот раз претензий к изданию у автора быть не может: три тома в матерчатом переплете, отличная бумага, ясная, крупная печать.
«Если книга не будет иметь успех, то не по Вашей вине, виноват будет автор. Вы – вне подозрений», – в тот же день пишет она Смиту.
Первые отзывы были весьма сдержанными, рецензент «Атенеума» отметил «несколько необычный стиль, к которому я готов отнестись с уважением, но удовольствия он мне не доставляет».
А вот автору «Ярмарки тщеславия», критику куда более придирчивому, «Джейн Эйр» удовольствие доставил:
«Лучше б Вы не посылали мне „Джейн Эйр“, – пишет Теккерей Уильяму Смиту Уильямсу. – Я так увлекся, что за чтением потерял (или, если угодно, приобрел) целый день, а он у меня был расписан по минутам: в типографии ждали рукописи… Книга хороша, кто бы ее ни написал, мужчина или женщина, язык очень богатый и, так сказать, откровенный. От некоторых любовных сцен я даже всплакнул – к изумлению Джона, который зашел подложить в камин угля. Миссионер Сент-Джон, по-моему, неудачен, но неудача эта простительная. Есть места просто превосходные. Не знаю, зачем я Вам все это пишу, но Джейн Эйр тронула меня; тронула и порадовала. Это женская книга, но чья? Передайте мою благодарность автору, его книга – первый английский роман (у французов сейчас одни любовные романы), который я одолел за долгое время».
Лед, как говорится, тронулся.
«Вне всяких сомнений, лучший роман сезона… сюжет захватывает… этот роман мы от души рекомендуем нашим читателям…» («Критик»).
«„Джейн Эйр“ – безусловно, очень умная книга. И очень сильная» («Экзаминер»).
«Роман не похож на все, что мы читаем, за небольшими исключениями. По силе мысли и выразительности среди современных сочинителей Карреру Беллу нет соперников» («Эра»).
Пожалуй, лишь «Спектейтор» усомнился в достоинствах книги, критик уклончиво и невнятно назвал мораль героев романа в буквальном смысле «низким оттенком поведения» („low tone of behaviour“). И то сказать, негоже было такой приличной девушке, как Джейн Эйр, класть руку своего будущего мужа себе на плечо – порнография да и только! «Оттенок поведения» – ниже некуда, как с этим не согласиться. Шарлотта – она до сих пор не верила в успех романа – расстроилась, тем более что критика «Спектейтора» была услышана и воспринята; следом появились в печати эпитеты более резкие: как только книгу ни называли – «непристойной», «безбожной», «пагубной».
«Теперь поношениям не будет конца, – пишет она Джорджу Смиту через месяц после выхода „Джейн Эйр“. – Боюсь, как бы эта точка зрения не сказалась на спросе. А впрочем, время покажет: если в „Джейн Эйр“ есть плюсы, а не только минусы, то роман сумеет разогнать сгущающиеся над ней тучи».
И время показало, что «сгущающихся туч» бояться не придется: две с половиной тысячи экземпляров романа разошлись за два-три месяца. Сегодня такой роман, будь он издан в России, пролежал бы на полках книжных магазинов, боюсь, не один год.