Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Исцеление мира. От анестезии до психоанализа: как открытия золотого века медицины спасли вашу жизнь - Рональд Дитмар Герсте на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Несмотря на весь тот восторг, с которым мир принял изобретение бостонца, главного героя этой истории ждало одно из самых отвратительных и трагичных в истории современной науки сражений. Наметившаяся история американского успеха превратилась в сагу о ненависти и несчастье. Уильям Томас Грин Мортон стремился служить человечеству и быть полезным. Желание заработать как можно больше денег с помощью своего открытия в то время не было предосудительным для настоящего янки, равно как и для американского общества, ориентированного на экспансию. Сначала Мортон хотел сохранить в секрете происхождение чудесного вещества, и, поскольку характерный запах эфира был знаком большинству людей в аудитории Массачусетской больницы общего профиля, он добавил полученные из апельсинов ароматические масла, чтобы его замаскировать. Попытки получить патент не увенчались успехом, не в последнюю очередь потому, что он был кем угодно, только не мошенником с холодным расчетом. И когда врачи больницы пригрозили отказом от применения анестезии, если он не расскажет им о составе, Мортон уступил: ему не хотелось возлагать на себя груз ответственности за готовые вновь восторжествовать бессмысленные муки.

Но даже заслуженность славы первооткрывателя наркоза была поставлена под сомнение. С могучей силой злого, кошмарного духа, на сцене появился прежний учитель Мортона: врач и химик Чарльз Джексон. На ранней стадии своих экспериментов Мортон, среди прочего, обсуждал с Джексоном эфир и его обезболивающее воздействие. По этой причине Джексон полагал себя вправе считаться изобретателем наркоза и вымогать у Мортона все большие суммы денег. Мортон, который из-за бесконечных дрязг, петиций и опровержений вскоре начал страдать не только ментально, но и физически, не знал, что у Джексона хроническая одержимость стремлением к научным заимствованиям была близка к психическому заболеванию. Несколькими годами ранее, во время пересечения Атлантического океана, Джексон встретил изобретателя Сэмюэла Морзе, задорно рассказавшего ему о своей электрической телеграфии. Едва высадившись на берег, Джексон стал утверждать, будто он изобрел «телеграфирование». Эта наглая выходка обернулась для Морзе годами судебных разбирательств.

Джексон располагал внушительными связями с научным миром Европы и сразу после успешной демонстрации Мортона направил во Французскую академию наук депеши, в которых прославлял себя как отца наркоза и благодетеля человечества.

Следы этой дерзости сохраняются по сей день: в некоторых энциклопедиях Джексон до сих пор значится одним из пионеров анестезии.

Гораздо больше заслуживал славы несчастный Хорас Уэллс: его положение теперь было аналогично положению Мортона и напоминало о ранних опытах, предшествовавших неудаче во время демонстрации на глазах огромной аудитории и Уоррена. Запоздалое оправдание и горько-сладкая ирония истории: веселящий газ, использовавшийся Уэллсом, много лет назад вернул себе место в современной анестезии, а эфир и хлороформ давно вышли из употребления. Уэллса также снедал изнутри спор о первенстве: «My brain is on fire!»[20] – крикнул он в сердцах, когда снова попал в заголовки газет в январе 1848 года: он был арестован в Нью-Йорке после того, как облил кислотой нескольких проституток. В своей камере Уэллс вдохнул хлороформ, а затем, когда его чувства угасли под воздействием изобретения, которое так и не даровало ему известность, перерезал себе артерию.

Измученному Мортону и так хватало конкурентов в лице Джексона и Уэллса, однако на сцене появился четвертый исследователь. О себе решил заявить сельский врач Кроуфорд Уильямсон Лонг из захолустного местечка Джефферсон в штате Джорджия, далеко на рабовладельческом юге страны довоенного периода[21]. Сегодня нет никаких сомнений, что 30 марта 1842 года, за четыре с половиной года до того знаменательного дня в Бостоне, он провел операцию под эфирным наркозом и повторил ее еще несколько раз. Однако этим опытом он ни с кем не поделился, будто не видя никакой пользы для человечества, ожидающего освобождения от боли. Менталитет грядущих поколений медиков, которые каждое исследование представляют на все более узкоспециализированных конгрессах, был столь же чужд Лонгу, как и фундаментальная мудрость современной науки: «publish or perish», – тот, кто не публикуется, не построит карьеры. Ошибка Лонга, желающего оставаться лишь сельским врачом, заключалась в том, что он не проинформировал профессиональный мир о своем опыте применения эфира, нанеся ущерб многим пациентам, которых в период с 1842 по 1846 год все еще приходилось оперировать без анестезии.

Уильям Томас Грин Мортон был человеком со слабостями, которые, возможно, ему не удавалось скрывать так хорошо, как другим новаторам золотого века медицины. Но именно он впервые выполнил анестезию публично, познакомил с ней людей того времени и вошел в число немногих деятелей, заложивших основы нашей современной, кажущейся столь надежной жизни. То, что его новаторская работа не принесла ему удачи, – это судьба, разделенная Мортоном с другим «первопроходцем», который в самом сердце Старого Света, в Вене, пытался бороться со вторым, до сих пор не побежденным наряду с болью, врагом медицины – инфекцией.

3. Руки, приносящие смерть

Смерть входила даже в ворота богатых и могущественных. Император Иосиф II, еще при жизни прославившийся как реформатор, приказал подданным построить больницу, какой прежде не видел мир. Венская больница общего профиля в эпоху Просвещения стала продуктом рационального мышления и планирования. Со строгой геометрией, системой внутренних дворов и сотней больничных коек, она должна была привлечь (и привлекала) лучших врачей той эпохи, таких как акушер Лукас Иоганн Бёер. Но его искусство также достигло своего предела, когда больной император, страдающий туберкулезом в последней стадии, вызвал его к принцессе Елизавете, жене наследника престола Габсбургской монархии и племянника императора, принца Франца-Иосифа. Бёер должен был оказать помощь при родах молодой женщины, ей предстояло родить здоровую (поначалу) маленькую девочку.

Однако всего через два дня после родов 22-летняя Елизавета тяжело заболела: у нее поднялась высокая температура, и она умерла. Иосиф II, обожавший Елизавету дядя-император, обрел вечный покой всего двумя днями позже, той же холодной зимой 1790 года. Причиной смерти молодой женщины стала послеродовая лихорадка, называемая также родильной горячкой. Бёер, как и любой врач, мог лишь беспомощно пожимать плечами. Послеродовая лихорадка казалась роковым бичом человечества, известным с древних времен. Считалось, что она будет сопровождать матерей этого мира до самого Судного дня.

Полвека спустя зажиточным венским рода́м – императорским семьям, семьям многочисленных надворных советников государства, известного своей ярко выраженной бюрократичностью, семьям купцов и промышленников, процветавшим во время экономического бума – удалось, по крайней мере, снизить вероятность такой смерти. Женщины высших сословий рожали детей дома, в собственном особняке или усадьбе, и, если роженицам благоволила удача, их миновала участь забытой принцессы Елизаветы. Лишь примерно в одном случае таких домашних родов на сто семей, представлявших аристократическое общество и крупную буржуазию, приходилось оплакивать кончину молодой матери, а иногда и ее новорожденного ребенка.

Однако подавляющее большинство горожан не относилось к «высшему обществу» – они были представителями мелкой буржуазии и пролетариата. Их жены рожали детей в Венской больнице общего профиля. Но она, открытая когда-то благословенным императором Иосифом, не была символом медицинского и социального прогресса в том, что касалось родов. Напротив, она темной тенью нависала над беременными ве́нками. Чем ближе подходил срок родов, тем более взволнованные взгляды бросали они на календарь. Все в городе хорошо знали, что две акушерские клиники Венской больницы общего профиля ежедневно принимают женщин со схватками, и им отводится койка в больших больничных палатах. В этих клиниках также пребывали и очень бедные, и незамужние будущие матери, иногда проводя там даже по два последних месяца беременности. Государство позволяло им произвести на свет младенца, укрывшись от стыда и презрения общества; также в стенах таких учреждений нередко предотвращались попытки отчаявшихся матерей убить своего новорожденного младенца. Но кое-что еще было известно всей Вене.

 В Первой акушерской клинике свирепствовала послеродовая лихорадка пугающих масштабов, а потому поступление туда многие беременные женщины воспринимали как своего рода смертный приговор.

В решающий день женщины снова и снова пытались избежать госпитализации туда, всеми силами пытаясь дотянуть до полуденного часа, когда ответственность за рожениц переходила ко Второй акушерской клинике. Хотя и тут были случаи летального исхода от послеродовой лихорадки, все знали, что здесь это происходило гораздо реже. Смертность матерей во Второй акушерской клинике, как правило, была лишь немного выше, чем при домашних родах.

Классические попытки сообщества врачей объяснить происходящее в этих случаях были совершенно несостоятельными. Обычно в качестве причин подобных эпидемических тяжелых лихорадочных состояний назывались миазмы (болезнетворные вещества в воздухе или на земле), и так называемые конституциональные слабости пациенток. Но происходящее в двух акушерских клиниках всех сбивало с толку: пациентки лежали в едином здании, дышали одним воздухом, получали одинаковую пищу. Слабым утешением для руководства венской больницы было то, что в таком положении находились не одни они. В ходе индустриализации, охватившей Европу, росли города и численность населения – прежде всего, того демографического сегмента, который назывался низшими классами. Государства или церкви строили специальные родильные дома в Берлине, Париже и Нью-Йорке. Роды, которые веками проходили в приватной обстановке в собственном доме, на ферме, стали теперь действом квазипубличным, событием, которое сопровождали и документировали власти.

Разумеется, дело было не в интеллектуальных способностях и научных познаниях врачей, работающих в Венской больнице общего профиля. Многие из них пользовались большим уважением среди коллег, а некоторые даже были всемирно известными специалистами. В середине XIX века в дунайской метрополии вновь процветало врачебное искусство, исследования человеческого тела и его болезней. Я говорю «вновь», потому что во времена императрицы Марии-Терезии в середине XVIII века вокруг ее придворного врача, голландца Герарда ван Свитена, образовалась широко известная Венская медицинская школа. Вскоре возникла Вторая Венская медицинская школа – для собиравшихся здесь же с 1840-х годов корифеев, в числе которых был и великий Теодор Бильрот[22].

Основоположником этого расцвета стал мужчина, сделавший не слишком почитаемую патологию, точнее говоря, патологическую анатомию, базой медицинских знаний и понимания организма. Это был Карл фон Рокитанский. С 1830 года Рокитанский работал в патологоанатомическом отделении Венского университета, а через четыре года стал профессором и руководителем Патологоанатомического музея. Вскрытия, которых за 45 лет своей деятельности он провел более 30 000, для студентов-медиков были самым важным форумом для приобретения знаний. Их превосходили разве что лекции, в которых ученый использовал образный язык для описания патологических состояний. Так он, например, сравнивал слизь в воспаленном желчном пузыре с «пастой из анчоусов», кровь – с «малиновым вареньем», а конкременты при раке желудка – с «кофейной гущей» [1]. При этом помещение, в котором Рокитанский практиковал самый важный аспект своей профессии, не соответствовало его растущей репутации: вскрытия проходили в бараке, в «покойницкой» общей больницы. Однако это не повлияло на его рвение к патологии как науке, а для студентов четыре – шесть вскрытий в первой половине дня были кульминацией учебного процесса. Высокий уровень смертности среди матерей в Первой акушерской клинике и близкое расположение – клиника находилась всего в нескольких шагах от помещения для вскрытий – способствовали тому, что едва родившие женщины, скончавшиеся в результате родильной горячки, регулярно попадали на столы Рокитанского, иногда вместе со своими умершими младенцами. Ужас и загадочность женского тела, пронизанного гнойными нарывами, настолько впечатлили одного студента из венгерской части Габсбургской монархии, что он решил специализироваться на акушерстве. Этого юношу звали Игнац Филипп Земмельвейс.

Земмельвейс родился 1 июля 1818 года в Буде, одной из двух половин венгерской столицы Будапешт, в богатой купеческой семье. Дом, в котором он появился на свет, смело можно было назвать дворцом. Сегодня же там располагается музей истории медицины, носящий его имя. Игнац вырос в поистине мультикультурном обществе: империя Габсбургов была обителью доброй дюжины национальностей и по крайней мере одиннадцати распространенных языков. Молодой человек пользовался немецким языком, но в его семье говорили на дунайском швабском диалекте, и из-за этой особенности в годы, проведенные в Вене, он чувствовал себя чужим. Ничего ужасного, если оставаться незаметным, но повод для дискриминации и насмешек, если иметь дело с начальством или властями. Кроме того, Земмельвейс свободно говорил на венгерском и в раннем возрасте выучил латынь в школе. Образование играло важную роль для его семьи. Как и братья, Земмельвейс посещал католическую гимназию, после окончания которой сначала приступил к изучению философии в Пеште, по другую сторону Дуная. В 1837 году он переехал в Вену, чтобы изучать в местном университете право.

 Земмельвейс хотел последовать совету отца и стать военным юристом, однако право оказалось для него слишком «сухой» наукой.

Он искал что-то более близкое к жизни и был заворожен, когда друзья взяли его в анатомический театр, которым заведовал коллега Рокитанского. Земмельвейс переключился на медицину. Первые два года он изучал ее на родине, а позднее, в 1841 году, вернулся в Вену, чтобы продолжить обучение там. Сокурсники описывали его как общительного и дружелюбного молодого человека, разительно отличавшегося от озлобленного и агрессивного доктора, коим он стал в дальнейшем. Стоит отметить, что Земмельвейс пользовался популярностью у венских женщин. Потому нельзя полностью исключать вероятность того, что симптомы сифилиса в центральной нервной системе, который отдельные биографы диагностировали у него на основании более поздних психиатрических расстройств, связаны с его молодостью в Вене. Альтернативной же причиной выступает заражение во время вскрытия. Вена была (и остается) очень оживленным городом, и легендарный император-реформатор Иосиф II смирился с предложением разрешить официальные бордели, поскольку ему нужно было сохранить поддержку большинства.

Несмотря на все отвлекающие факторы, Земмельвейс был целеустремленным студентом даже в таком тяготеющем к удовольствиям городе, как Вена, и в 1844 году получил докторскую степень, а также степень магистра акушерства. Земмельвейс не сомневался, что он будет специализироваться на этой области, поэтому подал заявку на должность ассистента директора акушерской клиники. Директором оказался профессор Иоганн Кляйн, человек, который благодаря старательной работе и упорству поднялся на вершину венского общества. В каждой биографии и экранизации истории жизни Земмельвейса Кляйну достается роль злодея. И не найдется много причин снять его с этой роли. Кляйн, которому на момент сдачи экзаменов Земмельвейсом было 56 лет, занял должность Бёера в 1822 году, демонстрируя мастерство и обаяние монарху и государственным мужам. Он также снискал высочайшее уважение, когда в 1830 году довольно успешно посодействовал появлению на свет будущего императора Франца-Иосифа.

Поскольку должность единственного ассистента в клинике Кляйна была занята, Земмельвейсу пришлось стать аспирантом. Позиция не оплачивалась, но для молодого врача, которого обеспечивала семья, это значило не так много, как возможность работать в выбранной им сфере. Он вошел в мир, который, по всей видимости, произвел на него впечатление. Акушерская клиника оказалась большой: в двух отделениях находилось восемь палат с двадцатью койками в каждой.

 Расположение окон было любопытным: они находились на высоте примерно двух метров над полом, поэтому их было трудно открывать. Впрочем, это и так было нежелательно: клиника пыталась предотвращать самоубийства беременных женщин и молодых матерей.

Аналогичные меры предосторожности были предприняты и в туалетах: они были открытыми, чтобы не допустить инфантицида (убийства новорожденного матерью)[23]. Проветривание – если это слово вообще уместно в описываемых условиях – в палатах больных осуществлялось исключительно через открытые двери в коридоры.

Помимо родильного дома, Кляйн имел крупную частную практику, но располагал по меркам нашего времени очень скудным штатом: два оплачиваемых сотрудника на целую свиту студентов-медиков, которые помогали ему, аспирантам и Земмельвейсу, и обучались в процессе. Преимущество двух лет в качестве аспиранта для Земмельвейса состояло в возможности работать и заниматься исследованиями совершенно независимо. Рокитанский симпатизировал ему и разрешил проводить вскрытия женщин, умерших от послеродовой лихорадки. За пять лет в Вене Земмельвейс, вероятно, провел несколько сотен таких вскрытий. Об этом часто говорили в родильном зале. В дальнейшем, когда он все лучше стал осознавать причину послеродовой лихорадки и пути ее возникновения, его начали мучить угрызения совести: он, сам того не осознавая, передавал инфекцию, неся смерть пациенткам.

В то время Земмельвейс проходил курс логики и статистики, длящийся более года. Его проводил уважаемый клиницист профессор Йозеф Шкода – один из основоположников естественно-научной методики в медицине. Его уроки оказали серьезное влияние на Земмельвейса, как отмечает современный биограф: «Здесь Земмельвейс изучил различные методы валидной и невалидной аргументации и научился использовать статистику для ответов на конкретные клинические вопросы. Он обрел понимание тех же логических подходов, в частности, per exclusionem [путем исключения], которыми руководствовался Шкода, совершенствуя свои методы диагностики. Устремляясь вслед за своим наставником, Земмельвейс все больше полагался на этот новый научный образ мышления, на метод постановки диагноза путем исключения – отделения зерен от плевел – в процессе изучения различных теорий о послеродовой лихорадке» [2].

Возможно, это было лучшее время в его жизни. Он жил со своим другом и соотечественником, хирургом Лайошем Маркусовским, недалеко от больницы. У обоих, несмотря на интенсивную работу, было достаточно юношеской энергии, чтобы наслаждаться ночной жизнью и развлечениями Вены: танцевальные и концертные залы, в которых тогда с большим успехом выступал Иоганн Штраус-младший, винные бары и общение, особенно с противоположным полом. «Он был невероятно популярен среди дам, – вспоминал позднее Маркусовский о своем друге Земмельвейсе, – гораздо больше, чем я. Да и сам он очень любил женщин. Короче говоря, он был замечательным товарищем, лучше которого невозможно себе представить» [3].

Яркая жизнь в венском обществе подошла к концу, когда Земмельвейс стал помощником Иоганна Кляйна в июле 1846 года. С одним перерывом он занимал эту должность до марта 1849 года. Нагрузка была огромной: утренние вскрытия, уроки со студентами, совместные визиты с профессором Кляйном к больным его клиники, собственные исследования Земмельвейса, сбор статистических данных, но, прежде всего, ядро его деятельности – акушерство в наиболее полном смысле этого понятия.

 Несмотря на сомнительную репутацию клиники, паиентов в ней было очень много; однажды Земмельвейсу удалось принять не менее 34 родов в течение 24 часов.

И не стоит забывать, что в это место появления новой жизни Земмельвейс своими руками ежедневно приводил смерть. Родильная горячка стала его одержимостью, делом жизни, его демоном.

Обычно все происходило в течение первых 24 часов после родов. У женщин поднималась температура, появлялись боли в нижней части живота, и при осмотре Земмельвейс обнаруживал, что брюшная стенка становилась твердой из-за напряжения мышц. Малейшее прикосновение было болезненным для лихорадивших, постепенно погружавшихся в бредовое состояние пациенток; некоторые из них чувствовали боль даже тогда, когда врач касался их через одеяло. Температура продолжала повышаться, женщины все хуже реагировали на обращенную к ним речь, впадали в кому, и наступал конец. Вскрытие всегда показывало одну и ту же картину: сильно воспаленные органы малого таза, скопление гноя и абсцессы в матке, брюшной полости и нередко в анатомически более отдаленных частях тела, таких как грудная клетка или мозг. Иногда казалось, что гной в теле умершей был повсюду. Нагноения издавали запах, который казался тошнотворным даже врачу, утратившему чувствительность после огромного количества вскрытий.

Земмельвейс ломал голову над тем, что служило причиной трагедий. Он отвергал расхожие предположения о том, что дело могло быть во влиянии атмосферных, теллурических (земляных) и космических потоков – они казались ему абсолютно смехотворными. Если эти потоки существовали, то их воздействию подвергалась бы вся Вена и, конечно, здания Венской больницы общего профиля в равной степени. Почему же тогда такой низкий уровень смертности молодых матерей в домашних родах?

И почему так много женщин умерло в Первой акушерской клинике – в отдельные месяцы в пять раз больше, чем во Второй клинике, которую от первой отделяли всего несколько шагов и коридоров?

Размышления Земмельвейса перемежались с медленно приближавшимся звуком, напоминавшем ему о трагедиях, с которым он не мог справиться так же, как Кляйн и все другие врачи, как будто не слишком озабоченные этим вопросом. «Священники, следуя за впереди идущим церковнослужителем, приходили к больным в облачениях под звон колокольчиков, как это предполагает обряд католиков, чтобы прочитать отходную молитву. Хотя все страстно желали, чтобы это происходило лишь один раз за 24 часа, 24 часа – это очень долгий срок для послеродовой лихорадки, и некоторым женщинам, во время визита священника еще чувствовавшим себя достаточно хорошо и не нуждавшимся в отходной молитве, через несколько часов становилось так плохо, что вскоре приходилось вновь приглашать священника. Боюсь представить, какое впечатление производили на недавно родивших женщин роковые колокольчики священника, звон которых так часто раздавался днем. Мне и самому стало не по себе, когда я услышал, как звон колокольчика пронесся мимо моей двери; стон боли вырвался из моей груди, когда очередная женщина пала жертвой необъяснимых обстоятельств. Этот колокольчик был настоятельным призывом к тому, чтобы вложить все силы в объяснение природы этих смертей» [4].

Земмельвейс перебрал всевозможные причины, не исключая даже того, что священник мог сыграть роль в развитии болезни. Он просил его ходить через клинику другим путем. Он просил его не звонить в колокольчик – вдруг этот зловещий перезвон нарушал покой рожениц и вызывал у них болезнь? Божий человек откликнулся на просьбы Земмельвейса, но изменений не произошло. Все остальные факторы также исключались из списка предполагаемых причин по мере того, как Земмельвейс исследовал, экспериментировал и размышлял. Питание в больнице, социальное происхождение недавно родивших женщин, принимаемые лекарства – между двумя клиниками не было ни единого различия, кроме одного.

 В первой клинике во время родов с женщинами находились врачи и студенты– медики, а во второй – повитухи и их ученицы.

Все сильнее мучимый стабильно огромным числом пациенток, умирающих от послеродовой лихорадки на его руках, весной 1847 года Земмельвейс сделал небольшой перерыв в своей работе, и очень вовремя. Время от времени он противоречил Кляйну во время обходов, и тот, сильно на него раздражаясь, отдал должность помощника предшественнику Земмельвейса Густаву Брайту. Тот уезжал в Грац, где не смог закрепиться, и стремился вернуться на свою старую должность, на которую он, как ему представлялось, имел право. Земмельвейс, конечно, сильно этому не удивился. Один из ближайших друзей дал ему тогда хороший совет. Якоб Коллечка был на 15 лет старше Земмельвейса, принадлежал к окружению Рокитанского и нередко вместе с Земмельвейсом участвовал во вскрытиях, проводимых известным патологоанатомом, а еще являлся профессором судебной медицины. Коллечка знал, что нужно Земмельвейсу: смена обстановки, для которой в лексиконе того времени еще не утвердилось понятие «отпуск». Прогресс динамичных 1840-х годов сократил расстояния, и неизвестный, увлекательный мир внезапно оказался в пределах досягаемости. Новая железная дорога соединила Вену с Триестом, портом на севере Адриатики, обеспечивавшим Австрии выход к Средиземному морю. А оттуда оставалось совсем немного до сказочного мира Венеции, жемчужины итальянских владений Габсбургской монархии.

Вместе с Лайошем Маркусовским и еще одним другом Земмельвейс отправился в путешествие, которое действительно достигло цели. Друзья восхищались произведениями искусства в музеях города-лагуны, его уникальной архитектурой и наслаждались средиземноморским стилем жизни. Земмельвейс великолепно отдохнул, а через три недели друзья, вновь воспользовавшись благами символа прогресса, поехали обратно в Вену со скоростью, которая до недавнего времени считалась невозможной – на некоторых участках пути она была свыше 50 километров в час. По возвращении Земмельвейса ждала хорошая новость: его коллега Брайт пробыл на своей прежней должности всего несколько дней и принял предложение стать профессором акушерства в Тюбингене, в Баден-Вюртемберге. Для Земмельвейса должность снова была свободна, что, вероятно, вызывало у Кляйна смешанные чувства.

20 марта 1847 года Земмельвейс вернулся к работе и, как и в прежние дни, отправился в помещение для вскрытий. Ассистенты (их в патологоанатомических учреждениях иногда также называли «ухаживающим персоналом», хотя их пациенты уже не нуждались в каком-либо уходе), должно быть, в то утро посмотрели на него вопросительно. Однако Земмельвейс еще ничего не знал. Его друга Коллечки, с которым они так часто вместе начинали рабочий день, здесь не было. Один из работников клиники сообщил Земмельвейсу, что тот умер неделю назад. Земмельвейс был глубоко шокирован – три недели назад, перед тем как Земмельвейс и его друзья отправились в поездку в Венецию, Коллечка был совершенно здоров и энергичен. Земмельвейс выяснил, что произошло: через несколько дней после их отъезда один из студентов случайно порезал указательный палец Коллечки во время вскрытия – такое нередко случалось в анатомических и патологических учреждениях. Поначалу Коллечка не придал этому значения. Однако позднее травмированный палец опух, поднялась температура и появилась тошнота. На следующий день по руке к плечу побежали красноватые полосы, что было признаком распространяющегося воспаления кровеносных и лимфатических сосудов. Температура Коллечки росла с пугающей скоростью, он начал бредить и, наконец, впал в кому. 13 марта его глаза закрылись навсегда.

Бренное тело профессора было положено на секционный стол, за которым он и Земмельвейс так часто работали вместе. После того как Земмельвейс в какой-то мере осознал весть о кончине своего друга, он попросил отчет о вскрытии. Его изучение, каким бы печальным оно ни было, стало для Земмельвейса моментом истины. Из отчета Земмельвейс узнал, что молочно-белый экссудат был обнаружен в брюшной полости Коллечки, в его грудной клетке, околосердечной сумке – профессиональные термины гласили: перитонит, плеврит и перикардит. Кто угодно мог умереть от любого из этих заболеваний в доантибиотическую эпоху. Сосуды Коллечки оказались забиты из-за воспаления, гной обнаружен почти во всех органах. Вероятно, самое жуткое проявление заражения привело в ужас близких в последние дни и часы его жизни. Один глаз Коллечки был буквально вытолкнут из глазницы, потому что в ней образовался крупный абсцесс. Коллечка умер от сепсиса и гнойного поражения всех важнейших органов – и все это в результате небольшого пореза секционным ножом во время работы с трупом. У Земмельвейса не было проблем с образным представлением патологических изменений и множества абсцессов. Он видел их бесчисленное количество раз в телах женщин, умерших от послеродовой лихорадки.

 В конце концов, судьба друга пролила для Земмельвейса свет на происходящее. Вещество, приносящее смерть, должно было быть в трупах.

Земмельвейс не мог догадаться, что это живые микроорганизмы; только более мощные микроскопы следующего поколения исследователей смогут раскрыть разнообразие жизни, скрытой от невооруженного глаза. Для Земмельвейса это была лишь разложившаяся материя или трупные останки. Но теперь он ясно осознавал роковой путь, который прокладывали эти вещества. Они могли случайно проникнуть из трупа в порез на коже, как это случилось с несчастным Коллечкой. И они же попадали на руки людей, работавших с трупами, на руки врачей и студентов-медиков, сразу после вскрытия идущих в родильные залы и этими же руками обследовавших нижнюю часть живота беременных и недавно родивших женщин. Должно быть, это осознание оказало разрушительное воздействие на Земмельвейса: он и другие медики, которые должны были приносить помощь и облегчение женщинам, были гонцами смерти, в том числе новорожденных: если младенец умирал одновременно с матерью, во время вскрытия в его теле также обнаруживалось гнойное генерализованное воспаление множества органов.

Земмельвейс рассказал Кляйну о своем наблюдении и единственном логичном следствии: руки следовало очищать от разложившихся веществ, смертельных частиц не только перед обследованием рожениц, но и перед входом в больничные палаты. Несмотря на напряженные отношения начальника и его ассистента, а также отсутствие интереса Кляйна к послеродовой лихорадке, тот согласился с Земмельвейсом и даже стал придерживаться сформулированных им правил. И мыть руки.

Земмельвейс, вероятно, в то время не слышал о Роберте Коллинзе. Ирландский врач заведовал больницей «Ротонда» в Дублине, демонстрировавшей непомерно высокий уровень материнской смертности, когда он только приступил к работе. Вскоре после вступления в должность в 1829 году Коллинз предпринял радикальные меры: он велел вымыть больницу и пустил хлор в здание, двери и окна которого оставались запертыми в течение 48 часов. На стены и полы была нанесена хлорированная известковая паста, а все деревянные элементы протерли известковым раствором. Постельное белье и другие вещи подвергали воздействию сухого жара в печи. В течение следующих пяти лет послеродовая лихорадка стала незнакомым сочетанием слов в больнице «Ротонда», и Коллинз с удовлетворением оглядывался назад: «До завершения моей карьеры главного врача в 1833 году ни одна пациентка не погибла из-за этой болезни, и это при 10 785 родах» [5].

Хлор, который, несмотря на свой резкий запах (а, возможно, и благодаря ему) считался средством очищающим и отбеливающим, можно было легко достать в форме раствора хлорной извести. Это стало оружием Земмельвейса в борьбе с материнской смертностью. С начала мая 1847 года такой раствор стоял в сосудах рядом с емкостью для мытья рук у входа в Первую акушерскую клинику, здесь же на видном месте висела табличка с распоряжением: «С сегодняшнего дня каждый врач или студент, приходящий из секционного зала, перед посещением залов акушерской клиники обязан тщательно вымыть руки с хлорированной водой в тазу у входа. Распоряжение обязательно к исполнению для всех. Без исключения. И. Ф. Земмельвейс» [6].

Земмельвейс зорко следил за соблюдением своего требования, устраивая резкий и громогласный выговор тем, кто считал это действо обременительным, лишь слегка смачивал руки хлорным раствором или вовсе пытался избежать процедуры. Любви со стороны коллег это нововведение ему не добавило. В Земмельвейсе и без того видели чужака (виной тому его речь), но теперь же из-за поведения за ним все сильнее закреплялся статус изгоя. Земмельвейса это мало волновало: данные и факты, статистика говорили на языке, понятном всем. В апреле 1847 года смертность от болезней и послеродовой лихорадки составляла невероятные 18,27 процента: каждая пятая женщина, родившая ребенка в первой клинике, платила за это своей жизнью. В мае, когда Земмельвейс ввел мытье рук, было отмечено понижение до 12,24 процента. Затем чудесным образом стала вырисовываться тенденция: 2,2 процента в июне, 1,2 процента в июле и 1,9 процента в августе – в летние месяцы, когда люди слабого телосложения (таковыми считались женщины) были особенно подвержены лихорадке. Впервые в Первой акушерской клинике умерло меньше женщин, чем во второй.

 Затем произошел сбой. В октябре умерли 11 из 12 пациенток одной больничной палаты – казалось, смерть переходила от одной кровати к другой.

Однако на сей раз у Земмельвейса сразу же возникло подозрение. На первой кровати лежала женщина со злокачественным новообразованием – карциномой эндометрия. Эта карцинома, из-за отсутствия в 1847 году терапий против рака равносильная смертному приговору, была очагом инфекции. Пациентка с этим заболеванием была первой, кого осмотрели вошедшие в комнату врачи и студенты, прежде чем проходить дальше через ряды кроватей. Из этого Земмельвейс пришел к выводу, что не только трупы, но и живые люди могут выделять неведомое вещество, провоцирующее развитие болезни. Его решение было радикальным: мытье рук раствором хлорной извести после каждого гинекологического осмотра, перед каждым новым контактом с пациенткой. Сопротивление ему возросло, как и антипатия Кляйна к своему ассистенту. Земмельвейс продвигал свои тезисы и практическое применение профилактики с рвением фанатика и крестоносца, и это располагало к нему коллег так же слабо, как непереносимость раствора хлорной извести, приведшая к появлению у врачей и студентов-медиков хронического покраснения, болезненным ощущениям и зуду кожи рук.

Но Земмельвейс не сдавался. В марте 1848 года его ждал безоговорочный триумф, а затем еще один в августе. Впервые за несколько месяцев от послеродовой лихорадки не умерла ни одна пациентка. Эти событие и врач, осуществивший прорыв, заслужили место в заголовках венской прессы. Помимо этой, с марта в газетах стала подниматься еще одна тема. Разразилась революция, определившая 1848 год. И едва ли в каком-то другом месте она вылилась в такие репрессии и насилие, как в Вене.

Политическая и социальная почвы для конфликтов формировались во многих европейских странах. Националистические веяния, например в Польше и Италии, проявлялись в стремлении к независимости от иностранного господства. Значительное количество представителей буржуазии тяготело к политической вовлеченности, от которой их ограждала созданная более 30 лет назад на Венском конгрессе репрессивная государственная система. К тому же ее представителем был старый, но не менее реакционно настроенный государственный канцлер Австрии князь Клеменс фон Меттерних. Условия жизни пролетариата, сформировавшегося в быстрорастущих городах, часто были тяжелыми: размер жилой площади – плачевно мал, еще хуже дела обстояли с гигиеной, а рацион был сомнительным или весьма скудным. Ситуация усугублялась неурожаем 1846 и 1847 годов, в результате чего люди в некоторых регионах Европы еще глубже увязли в нищете. Известный пример эксплуатации и обнищания – ткачи Силезии, осмелившиеся еще в 1844 году на восстание, которое было мгновенно подавлено. Поэт Генрих Гейне, эмигрировавший в Париж, посвятил им одно из своих самых известных произведений, представляющее собой рассказ об озлобленной угрозе:

Нет слез в их глазах, и в угрюмые дни За ткацким станком зубы скалят они: «Германия, ткём мы твой саван могильный С проклятьем тройным в нашей злобе бессильной. Мы ткем, мы ткем!»[24]

Волнения 1848 года начались в первый день нового года в Италии. В Милане начали бойкотировать табак, чтобы избежать уплаты налога на табачные изделия все сильнее ненавидимым господам, государству, представителям монархии Габсбургов. Этот акт в течение нескольких дней привел к волнениям в других частях Италии.

Решающими стали события, произошедшие во Франции. После долгого сдерживаемого недовольства режимом так называемого короля-гражданина Луи-Филиппа, пришедшего к власти в 1830 году, по всей стране прошли публичные банкеты оппозиционных сил, а 23 и 24 февраля 1848 года в Париже начались массовые демонстрации. Это быстро привело к возведению повстанцами баррикад и столкновениям с военными. В такой напряженной обстановке Луи-Филипп смог продержаться четыре дня. По истечении их последний король в истории Франции отрекся от престола и отправился в изгнание в Англию под именем «мистер Смит». Через несколько дней Франция стала республикой. Увы, ненадолго, потому что революция в конечном итоге привела к власти Луи Наполеона. Племянник великого корсиканца был далек от его политического гения, но тем не менее по сложившейся традиции был провозглашен императором.

 Бренные останки Наполеона в 1840 году были перевезены с большой помпой с далекого острова Святой Елены в Париж и с тех пор покоятся в великолепном мраморном саркофаге в Доме инвалидов.

Мысли коронованных особ и министров, а также политически активных граждан и подданных во всех уголках континента сразу же стала занимать Великая французская революция, которая почти 60 лет назад погрузила Европу на четверть века в кризис, беспорядки и войны. «Даже если все эти события напоминали 1789 год, – описывает исходную ситуацию Ричард Эванс, – революция 1848 года во многом не была похожа на свою предшественницу. В первую очередь ее отличали европейские масштабы. В 1790-х годах французские революционеры для распространения своих идей на большей части территории Европы использовали силу оружия. В 1848 году в этом не было необходимости, поскольку революции вспыхивали одновременно во многих странах. Причиной тому в значительной степени служило улучшение состояния транспортных путей Европы в середине XIX века. Даже несмотря на то, что железнодорожная сеть все еще находилась в зачаточном состоянии, она была достаточно хорошо развита, чтобы вкупе с лучшим мощением дорог и более быстрыми паровыми судами распространять новости гораздо быстрее, чем это представлялось возможным в 1790-х. Более высокий уровень грамотности и колоссальный рост числа работников промышленности в городах в совокупности создали благодатную почву для революционных идей. Индустриализация и ускоряющееся распространение капиталистических институтов обострили экономический кризис, поразивший весь континент в конце 1840-х годов, потому нищета и негодование не ограничились относительно изолированными районами, а настигли всю Европу. Как следствие, параллельно с Французской революцией 1848 года аналогичные потрясения произошли и в других местах» [7].

Фактически в течение нескольких дней Германию – к которой, как считалось в то время, относилась и Австрия, по крайней мере ее немецкоговорящая часть[25], – охватили революционные события, с особенно ярко проявляющимся буржуазно-либеральным движением на юго-западе. Бунт против традиционных устоев, укоренившихся структур власти и социальной несправедливости витал в воздухе. Вот как описал это Голо Манн: «Среди мыслящих людей давно появилась тенденция ожидать, надеяться и бояться. То, чего ожидали, обычно происходило, потому что сознательно или нет, люди действуют в соответствии с ожиданиями. Победы либералов на выборах на юге Германии показали, куда дует ветер. Прусская конституционная проблема требовала решения. Австрийский государственный канцлер Меттерних не мог жить вечно; даже самые преданные императору патриоты признавали, что его «система» превратилась в отмерший анахронизм. В Германии, особенно на западе и юге, все громче звучали требования о реорганизации федерального правительства, о создании Германской империи. Проявляло себя и социалистическое, или коммунистическое, движение, едва заметное, очень немногочисленное, но охотно обсуждаемое и вызывающее опасения… Импульс, исходящий от романских стран, привел в движение и Германию. И теперь дела в ней сдвинулись с мертвой точки» [8].

События развивались быстро. Март стал месяцем революции. В одних местах это было похоже на народный праздник, в других – представляло собой кровавое столкновение буржуазии и государственной власти. Наиболее значительным конфликтом, вероятно, стала конфронтация 18 марта в Берлине, когда горожане, рабочие и студенты воздвигли баррикады и заплатили огромным количеством жизней, прежде чем король Фридрих Вильгельм IV, по своему обыкновению колебавшийся, сдался и отозвал солдат. На следующий день он должен был поклониться павшим перед своим дворцом. 21 марта он проскакал на коне по Берлину с черно-красно-золотой перевязью – для успокоения масс и вселения надежды, что Пруссия сыграет ведущую роль в объединении Германии под эгидой либерализма. В тот день лишь его супруга не была настроена оптимистично: она шепнула королю, что единственное, чего не хватает, – это гильотины. Об этой машине, изобретенной врачом, вероятно, думал и баварский король Людвиг I, который был кем угодно, только не тираном: Мюнхен по сей день является олицетворением его упорной и великолепно продуманной строительной деятельности. Между тем население возмущалось отношениями Людвига I с танцовщицей предположительно испанского происхождения Лолой Монтес, которая на самом деле была ирландкой, носившей имя Элизабет Розанна Гилберт. Король отослал ее 11 марта, а через несколько дней, на фоне все не угасающих беспорядков, отрекся от престола.

18 мая в церкви Святого Павла во Франкфурте-на-Майне собрался первый общегерманский парламент. Центр стремления к переменам переместился с улиц в залы заседаний, а горожан, рабочих и студентов, готовых к борьбе, сменила более или менее красноречивая, чтящая букву закона знать. Летом во многих странах маятник революции замедлил свой ход – реакционное движение восторжествовало.

Происходящие в Австрии события также поначалу казались поворотным моментом. Многонациональную империю потрясли восстания почти во всех ее провинциях, на итальянских территориях, а также в Богемии и Венгрии. 13 марта в Вене повстанцы штурмовали «Сословный дом»; в тот вечер Меттерних попрощался со своей страной и покинул ее. И Англия под покровительством королевы Виктории предоставила ему убежище. Победа над ненавистным реакционером казалась ярчайшим символом неумолимого революционного движения.

В Вене руководство взяли на себя либеральная буржуазия и студенчество: начались реформы, была введена свобода печати и составлен проект новой конституции. «Ни в одной части Германии не наблюдалось динамики, сопоставимой с той, что была в Вене в 1848 году, – говорит современный историк, описывая события тех лет. – Здесь правил народ или – в зависимости от политической точки зрения – „чернь“. Парламент – рейхстаг – остался, и даже когда отдельные делегаты навсегда покинули город, делегаты левого движения продолжали собираться, представляя собой неправомочный парламент. В качестве замены правительства из его верхов был сформирован комитет безопасности. Городской совет также сохранил свои позиции… Эти учреждения воплощали правовую традицию и придавали легитимность революционным настроениям Вены. Но правили также и „комитеты“ революции, студенческий комитет и ассоциации демократов» [9]. Университет был временно закрыт; в состав Национальной гвардии, патрулировавшей улицы, входил Академический легион, просуществовавший около двух месяцев. Даже Игнац Филипп Земмельвейс носил значок этого легиона, хотя и был лишен возможности служить в нем из-за огромной нагрузки: в те месяцы его профилактические меры достигли прорыва, и он смог убедить в их действенности ведущих клиницистов, таких как Рокитанский и Шкода. Эта, пусть сдержанная, но все же приверженность революции еще сильнее подрывала его отношения с Иоганном Кляйном, представителем или, по крайней мере, адептом истеблишмента.

Как и его правительство, в значительной степени лишенное власти, император покинул Вену 17 мая и перебрался в более тихий Инсбрук. Однако консерваторы по-прежнему располагали самым мощным оружием – армией. Под руководством фельдмаршала Иоганна Венцеля Радецкого (в честь которого назван знаменитый марш) было подавлено восстание в итальянских владениях, а под командованием князя фельдмаршала Альфреда цу Виндишгреца – восстание в Богемии. Виндишгрец, отношение которого к революционерам уж точно не улучшилось после того, как шальная пуля убила его жену во время сражения в Праге, двинулся в направлении Вены. Жители Вены догадывались, чем обернется для них победа реакционеров. Тот, кто мог держать в руках оружие и продолжал отстаивать идеалы революции, вступал в ряды защитников, строивших окопы и заграждения на всех основных въездах в город. Ружье взял в руки и гость из Франкфурта – Роберт Блюм, леволиберальный депутат парламента, заседавшего в церкви Святого Павла. То был человек по-настоящему веселого нрава, утративший чувство реальности из-за энтузиазма в отношении общего дела: «Нам не нужно подкрепление – нас вполне достаточно» [10].

Правда, реалисты должны были признать, что у этого войска добровольцев-любителей едва ли будет шанс выстоять в бою с профессиональной армией под суровым предводительством решительного реакционера, коим был Виндишгрец.

 Сражения длились почти неделю, в течение которой погибло около двух тысяч человек.

После этого Виндишгрец и его шурин, новый премьер-министр Феликс цу Шварценберг, стали властителями Вены. Лидерам революционного движения по законам военного времени выносились смертные приговоры. Роберт Блюм недооценил свое положение и ненависть победителей. Арестованный как участник баррикадных боев, он ожидал, что новые правители будут уважать его депутатскую неприкосновенность. Вечером 8 ноября эта надежда рухнула: его отдали под военный трибунал, а на следующее утро к восходу солнца доставили на место казни и расстреляли. Блюм мгновенно обрел образ мученика революции 1848 года. И 9 ноября стало первым, но отнюдь не последним судьбоносным для Германии днем.

Звук залпов, убивших Блюма, казался лебединой песней революции 1848 года в Вене. Здесь, как и в других местах, но особенно в Германии, маятник замедлил свое движение. Некоторые из старых авторитетов вернулись, хотя и не все, например, в Австрии, где всеми считавшийся неразумным, а некоторым даже слабоумным (и с чудовищной «габсбургской губой») император Фердинанд I отрекся от престола в пользу своего 18-летнего племянника Франца-Иосифа. Однако мечта о праве голоса и демократии не растворилась в воздухе. Она продолжала жить – в Австрии и Бадене (где вооруженное восстание угрожало устоявшемуся порядку до 1849 года), в Баварии и Пруссии. Настанет тот час, когда желаемое осуществится, только при других обстоятельствах и благодаря новым силам. Земмельвейс тоже поддерживал революцию, которая потерпела неудачу из-за упорного стремления сохранять верность устоям. Измученный и обессилевший из-за постоянных склок с Кляйном и его союзниками, в 1850 году он вернулся в свой родной город Будапешт. Так же, как невозможно было предать идею народного суверенитета, невозможно было забыть и учение Земмельвейса, отрицая успешность дезинфекции рук. Подобно революционерам 1848 года, Игнац Филипп Земмельвейс смело шел по пути, который лишь с течением времени люди осознают как единственно верный.

4. Всемирная выставка

Королева Виктория была вне себя от восторга: «Это время веселья, гордости, довольства и глубочайшей благодарности; это триумф мира и благих намерений, исходящих от культуры, торговли, моего любимого мужа. Это триумф моей страны» [1]. Это выражение эйфории, датированное 18 июля 1851 года, можно найти в дневнике английской королевы. Ее чувства, вероятно, разделяло подавляющее большинство из 6 063 986 посетителей – если верить подсчетам королевы, по меньшей мере 41 человек выразил ей свое восхищение. Никогда прежде в истории такое количество людей не собиралось в одном месте за такой короткий промежуток времени – выставка длилась чуть более пяти месяцев. Посетители были разного происхождения и национальностей (даже невзирая на то, что в большинстве своем являлись британцами, а вместе с тем и подданными королевы).

Число посетителей многократно превышало любое войско, собиравшееся когда-либо для ведения войны. Великую армию Наполеона, например, оно превосходило почти в десять раз.

Однако цели этого грандиозного действа были самыми мирными. Все собравшиеся, включая королеву (ей нужно было проехать всего несколько минут на карете, чтобы добраться туда), приняли участие в первом массовом мероприятии современной эпохи; во время выставки они впитывали буквально каждую частичку духа времени, полного веры в прогресс и оптимизма. Участники приехали в Лондон, в Гайд-парк, чтобы полюбоваться разнообразием мира и вернуться домой с уверенностью, что они живут в великую эпоху – несомненно, лучшую из всех, что доныне видел человек. Все собравшиеся увидели чудо света – Великую выставку промышленных работ всех народов.

Революционная буря 1848 года, пошатнувшая многие режимы на европейском континенте, а некоторые и вовсе обрушившая, была воспринята в Великобритании как мощный порыв ветра, не вызвавший социальных и политических потрясений в долгосрочной перспективе. По сравнению с Парижем, Веной и другими городами здесь конфликтный потенциал был гораздо слабее, а манифестации – гораздо сдержаннее. Скажем, чартисты[26] стремились к социальным реформам, не подвергая сомнениям политическую систему или даже монархию. Большой митинг, инициированный сторонниками этого движения 10 апреля 1848 года, был по сути мирной демонстрацией за гражданские права. Жители Лондона, Ливерпуля и Эдинбурга узнавали о баррикадах и уличных боях только из газет, когда в тех сообщалось о беспорядках во Франции, Италии, Пруссии, Австрии и других «погрязших в бунтах» странах.

Для политического класса Соединенного Королевства, который в обеих палатах парламента был представлен доминирующей аристократией, этот контраст с континентальной Европой стал еще одним доказательством того, насколько благословенной была для британцев их система, воспринимаемая ими как свобода (или, по крайней мере, так позиционируемая). И вновь появился повод чувствовать себя более прогрессивными и «просвещенными», чем остальная Европа. Даже чем остальной мир. Ощущение себя бастионом свободы, который в ходе истории неоднократно защищал от тиранов с материка, таких как Филипп II Испанский и Наполеон, также предполагало и довольно великодушное предоставление убежища. На острове нашли пристанище не только свергнутые правители вроде короля Франции Луи-Филиппа, но и агитаторы с противоположного конца политического спектра – левого, вроде Карла Маркса, жившего в Лондоне с июня 1849 года.

Прогресс цивилизационного, технического, научного и политического характера был лейтмотивом человека рядом с королевой, принца Альберта Саксен-Кобург-Готского. Он был иностранцем, и в течение многих лет после женитьбы на молодой королеве его положение в высшем классе Великобритании нельзя было назвать завидным. Тотальное бессилие рядом с (по крайней мере, номинально) могущественной женщиной, было еще одним источником фрустрации. Альберт вместе с государственным служащим и изобретателем Генри Коулом разработали концепцию поистине международной экономической, технической и культурной выставки, которая должна была затмить предыдущие как с точки зрения масштабов, так и в плане интернациональности. Для этого Коулу и Альберту пришлось долго и упорно убеждать в ее необходимости правительственных чиновников, членов парламента и промышленников. В январе 1850 года для реализации этого проекта была создана Королевская комиссия. Тот факт, что Всемирная выставка открылась в мае 1851 года, всего 16 месяцев спустя, вовремя и без каких-либо обременений для британского налогоплательщика, доказывает хорошую работу комиссии.

Мало того, что тысячи экспонатов представлялись в новых масштабах, само строение, где должна была разместиться выставка, было революционным. Архитектор Джозеф Пакстон, который по совместительству был садовником герцога Девонширского, построил для своего нанимателя стеклянную оранжерею, используя обе свои профессии. К восхищению большинства членов комиссии и к особому восторгу принца Альберта, Пакстон расширил эту концепцию, придав ей масштаба и футуристичности. Используя 293 655 стеклянных пластин, 330 балок и 2300 опорных стоек из кованого железа, он построил в Лондоне заметное издалека здание, которое вызывало чувства от недоверчивого удивления до настоящего ужаса, учитывая его размеры и отражения света, бликующие на поверхности. Это был Хрустальный дворец, стеклянное сооружение длиной более 600 метров и глубиной 150 метров. Его площадь составляла около 84 000 квадратных метров. Некоторые деревья в Гайд-парке срубили, остальные же были сохранены, став подлинной частичкой природы внутри строения.

 Беспрецедентность – и самой выставки, и гигантского Хрустального дворца – возмущала критически настроенных людей.

Сколько людей могло погибнуть, если бы все эти стеклянные пластины разбились? А если бы шторм пронесся по Лондону и обрушил конструкцию? Если бы тысячи людей одновременно прогуливались по выставочным залам, разве они не могли бы задохнуться из-за нехватки кислорода? Не было ли риска коллапса из-за жары в летние дни, когда солнечные лучи падали на стеклянную крышу и заливали дворец не только светом, как хотелось бы, но и теплом? Этот повод для беспокойства был не беспричинным: некоторые летние дни 1851 года оказались довольно теплыми, и тенденция викторианского общества носить многослойную одежду, должно быть, заставила немало посетителей вспотеть. Чрезмерной жаре противодействовали несколько зон отдыха, где мистер Швеппе[27], приобретя лицензию стоимостью 5000 фунтов стерлингов, получил монополию на угощение посетителей охлажденными и газированными напитками. Однако теперь проблемой стали отходы: оглядываясь назад, организаторы выставки понимали, что в Гайд-парке следовало установить больше туалетных кабинок. Но и в этом вопросе организаторы совершили нечто экстраординарное для своего времени: объекты, возведенные инженером по имени Джордж Хеннингс, стали новым прорывом в продолжавшемся с 1820-х годов прогрессе Великобритании. Этим новым прорывом стали туалеты со смывом, размещенные в парковой зоне на деликатном расстоянии от Хрустального дворца. Количество посетителей, приходивших облегчиться во время проведения выставки в этот инновационный объект, прилежные статистики комитета оценили в 827 000 человек. Однако в самом мегаполисе еще не было функционирующей канализационной системы, что всего через несколько лет после данного события приведет к новой вспышке холеры.

Беспокойство вызывал также централизирующий в доныне невиданных масштабах эффект Всемирной выставки. Никогда раньше в Лондоне не собиралось столько иностранцев одновременно. Разве эти чужаки не принесут эпидемии, подобные холере и чуме? Или (что почти так же плохо) вдруг такое крупное мероприятие привлечет карманных воров, бандитов и головорезов со всех концов Европы? Однако другие страны отправляли в Лондон не своих преступников, а изделия и культурные ценности. Франция, в частности, проявила большую вовлеченность и заблаговременно предоставила множество экспонатов – это вовсе не было актом самим собой разумеющимся, учитывая, что в сознании многих людей по обе стороны канала другая сторона все еще воспринималась как заклятый враг. Государства Германского союза тоже приняли активное участие; лишь российские экспонаты прибыли очень поздно, так как в Балтийском море лед не таял дольше, чем ожидалось, и корабли долго стояли в портах Санкт-Петербурга и Ревеля. Всего в Лондон было доставлено почти 100 000 экспонатов, и с конца апреля в мегаполис стали стекаться посетители со всех концов Британских островов, из владений Британской империи и множества других стран. Ожидаемый хаос не наступил: планирование Королевской комиссии было безупречным, а железная дорога впервые зарекомендовала себя как средство для массовых перевозок.

1 мая 1851 года состоялось торжественное открытие.

 Тысячи людей выстроились вдоль улиц, чтобы увидеть ехавшую королеву Викторию, и не менее 20 000 посетителей хлынули в тот день в Хрустальный дворец.

Улицы были безнадежно забиты, около 3000 экипажей пытались подъехать к Гайд-парку. На следующий день газета The Times осветила эпохальное событие почти библейских масштабов. Это было «первое утро с момента сотворения мира, когда люди со всех частей света собрались вместе для свершения общего дела» [2]. Тогда все ощутили – и это в эпоху пробуждающегося национализма – дыхание международного единения, солидарности, не знающей преград в виде границ, языковых барьеров, расового деления.

Королева с супругом Альбертом и двумя детьми, как и более чем шесть миллионов других посетителей, прибывших после них, поражались новым гигантским локомотивам (у одного из них были колеса диаметром более двух метров), работающим как на пару, так и от электричества, чучелам тигров и львов, воссозданным сценам из жизни североамериканских индейцев, телескопу высотой почти пять метров, открывающему великолепные виды в бесконечные дали, о которых благодаря астрономам появлялось все больше сведений, хирургическим инструментам, которые неспециалистам до сих пор казались пугающими, даже несмотря на то, что стоящие рядом маленькие бутылочки с хлороформом немного успокаивали взбудораженные умы. Можно предположить, что глаза Виктории особенно ярко засияли при виде «Кохинура», самого большого в мире бриллианта – он до сих пор остается одним из драгоценных камней британской короны, хранящейся в Тауэре. Все это ее потрясло: «Произошло великое событие. Абсолютный и чудесный триумф. Я никогда не видела Гайд-парк таким: люди видны повсюду, насколько хватает глаз. Вид огромного зала под железными арками, качающиеся пальмы, море цветов, памятники, мириады людей в галереях и на скамьях вокруг нас, оглушительный звук труб, встретивший нас на входе, – все это подарило нам впечатление, которое я никогда не забуду и которое глубоко тронуло нас» [3].

Почти все посетители испытывали то же самое. Поэт Альфред Теннисон написал следующие строки: «All of beauty, all of use / That one fair planet can produce»[28]; другой посетитель почувствовал «состояние душевной беспомощности» перед невообразимыми богатствами и достопримечательностями [4]. Всемирная выставка с первого дня имела успех, которого не могли ожидать даже оптимисты из числа людей, ее спланировавших. И это несмотря на то, что удовольствие посетить выставку было не из дешевых: стоимость сезонного абонемента по сегодняшним меркам составляла 400 евро, цена же однодневного билета также превышала возможности представителей рабочего класса. Тем не менее с лета и начала парламентских каникул в определенные дни недели билеты можно было приобрести всего за один шиллинг.

Хорошо одетый 32-летний мужчина с импозантными бакенбардами без труда получил билет в один из тех дней, когда их стоимость была выше обычного. Роджер Фентон родился в Рочдейле, графство Ланкашир. Это место, расположенное в добрых 15 километрах к северу от бурно развивающегося промышленного мегаполиса Манчестера, характеризовал устойчивый рост, вызванный индустриализацией. Рочдейл был оплотом текстильной промышленности, опорой экспортного сектора британской экономики. Дедушка Фентона был основателем компании, подготовившей фундамент для успешного процветания семьи, отец – банкиром, а с 1832 года и депутатом нижней палаты парламента.

 Роджер Фентон не ощущал давления необходимости зарабатывать на жизнь и мог сфокусироваться на своих интересах.

Он начал изучать право в Лондоне, но вскоре уступил своей восторженности и таланту в отношении живописи. Он отправился в Париж с молодой женой, стал учиться у известного французского художника Поля Делароша и копировал экспонаты в Лувре. Неизвестно, учился ли Фентон в то время в Парижской академии изящных искусств; тем не менее, вернувшись в Лондон, он продолжил обучение технике живописи у художника Чарльза Люси. Вскоре Фентон начал работать самостоятельно, создавая, среди прочего, портреты высокопоставленных личностей, а с 1849 года регулярно проводил выставки своих работ. На выставке он восхитился фотоаппаратами, представленными в Хрустальном дворце, принадлежностями для проявки фотографий и не в последнюю очередь – работами, созданными ведущими деятелями нового искусства. Под глубочайшим впечатлением Фентон покинул Гайд-парк с твердым намерением с этого момента приступить к работе в новом амплуа – фотографа.

Королева переживала закрытие Всемирной выставки 15 октября 1851 года как печальное событие. Но для организаторов итоги мероприятия были положительными и с геополитической точки зрения. Несмотря на международный характер выставки, Великобритания со своей империей заняла на ней лидирующую позицию. Ее экспонаты были самыми основательными и прогрессивными, а философия королевства в торговле и экономике, силовой политике и международных отношениях – наиболее просвещенной. Больше всего надежд возлагалось на гармоничное сосуществование людей, представлявших бесчисленное количество наций. Между тем среди великих держав Европы царил мир на протяжении целого поколения, 36 лет. Возможно, образ Всемирной выставки вдохновит новую эпоху, и народы будут состязаться друг с другом исключительно в торговле, экономике, искусстве и науке.

5. Хлороформ

Исключительно хорошее настроение королевы Виктории на открытии Всемирной выставки 1 мая 1851 года, возможно, имело еще одну причину помимо переполняющих ее впечатлений от экспозиции и гордости за своего spiritus rector[29], мужа Альберта. В то время она не была беременна – стоит сказать, случай исключительный.

За одиннадцать лет брака с дорогим и любимым Альбертом Виктория родила ему семерых детей.

Это определенно заслуживает внимания, учитывая уровень детской смертности той эпохи. Более того, все они достигли совершеннолетия. Участь нести маленьких детей в могилу, выпадавшая на долю столь многих родителей до XX века, Викторию и Альберта обошла стороной. Невзирая на количество слуг, которыми она располагала в Букингемском дворце или в Осборн-хаусе на острове Уайт, избавлявших ее от большинства неудобств, неизбежных для молодой матери «из народа», королева ненавидела состояние беременности. И от маленьких детей она была совсем не в восторге.

Даже люди с достаточно высоким уровнем образования, такие как Альберт и Виктория, считали беременности, почти беспрерывно сменявшие друг друга, Божьей волей и могли рассматривать рост семьи только как предопределенную судьбу. Невозможно было повлиять на рождаемость или хотя бы спланировать увеличение семьи – едва ли люди XIX века понимали закономерности, связанные с человеческой репродуктивной функцией. О том, что у женщины бывают дни повышенной фертильности и дни с очень низкой вероятностью зачатия, было неизвестно. Немногочисленные – и осуждаемые церковью – методы контрацепции, такие как презервативы, для большинства были либо недоступны, либо слишком дороги. Кроме того, они не слишком-то всем нравились, ведь были намного толще современных моделей, из-за чего скрадывалась «подлинность ощущений». Вулканизация каучука, впервые проведенная Чарльзом Гудьиром в 1839 году, стала первым шагом к массовому производству, которое в последние три десятилетия XIX века предлагало всем желающим достаточно надежный метод контрацепции. В конце концов, для королевы Виктории и Альберта оставался только один способ избежать беременности, и он соответствовал позиции церкви. Этим способом было воздержание, пришедшее в дом Виндзоров после рождения девятого ребенка, дочери Беатрисы, в 1857 году. Хотя благодаря прогрессу в медицине столь ненавидимый королевой акт родов последние два раза был значительно облегчен.

В честь королевы – каждой королевы Соединенного Королевства – была названа улица в Эдинбурге, находящаяся примерно в 530 километрах по прямой линии от Букингемского дворца[30]. В доме № 52 на Куин-стрит жил Джеймс Янг Симпсон. К осени 1847 года, достигнув возраста 36 лет, он уже построил впечатляющую карьеру в медицине. Изначально Симпсон открыл общую практику и был назначен профессором медицины и акушерства в Эдинбургском университете в возрасте 28 лет. Такая специализация привела к тому, что инновации буквально захватили его разум. Симпсон хорошо знал себе цену, но также осознавал и собственные обязательства перед пациентами, а потому постоянно искал способы улучшить акушерскую практику. Он усовершенствовал общепринятые щипцы, которые акушеры использовали в сложных ситуациях и при затруднениях во время преждевременных родов, до такой степени, что его модель используется по сей день, 170 лет спустя, и известна как щипцы Симпсона[31]. Другое изобретение Симпсона было совершенно футуристичным и намного опередило свое время. Он разработал устройство, которое назвал вакуумным экстрактором. Его функция заключалась в том, чтобы прикреплять присоску к голове ребенка и создавать вакуум, с помощью чего ребенка можно было быстрее вытянуть из родовых путей, если процесс родов затягивается или существует очевидная его угроза жизни или здоровью. Устройство не прижилось, потому что куполообразные резиновые чашки и помпы, которые могли создать производители инструментов в то время, не соответствовали требованиям. Лишь в 1954 году шведский врач-гинеколог Таге Мальмстрём успешно внедрил вакуумный экстрактор в акушерскую деятельность.

Репутация Симпсона, известная далеко за пределами Шотландии, сыграла ключевую роль в восстановлении некогда хорошей репутации Эдинбурга как центра ведущих медицинских учебных заведений в Европе. Все еще слишком отчетливо помнили ужасающий эпизод 1820-х годов, ставший сенсацией и кошмаром в Великобритании и за границей.

 Анатому Роберту Ноксу, проводившему занятия у студентов-медиков в Эдинбургском медицинском колледже, не хватало наглядного материала – трупов для вскрытий. Два преступника, Уильям Берк и Уильям Хэйр, предложили свою помощь.

Сначала эти двое действовали как расхитители могил: они выкапывали недавно умерших людей из мест захоронения, нередко еще покрытых цветами. Некоторые семьи, как в Эдинбурге, так и в других частях Соединенного Королевства, для сохранения вечного покоя своих умерших близких устанавливали на могилах кованые железные клетки, так называемые мортсейфы. Но потом Берк и Хэйр перестали удовлетворять запрос одним лишь осквернением захоронений и изменили метод ведения бизнеса: начали убивать. По предположениям, их жертвами стали 16 человек, чьи бренные тела оказывались на секционном столе Роберта Нокса за плату от восьми до пятнадцати фунтов. В конце концов правоохранители выследили двух преступников. Хэйр спас свою голову, дав показания в качестве ключевого свидетеля против Берка, который был публично повешен 28 января 1829 года. С тех пор он невольно и бесплатно служил науке: поколения студентов изучали его скелет на занятиях по анатомии. Сегодня им можно полюбоваться в Музее Эдинбургского университета.

Симпсон был представителем новой, лучшей эпохи науки в шотландской столице. Прежде всего его заботило устранение боли у пациентов или ее облегчение. Вскоре после получения новости о первом эфирном наркозе он с энтузиазмом использовал его на своих пациентах, осознавая при этом и недостатки вещества: в частности, резкий запах и нередкие случаи раздражения дыхательных путей, вызываемого эфиром. В поисках альтернативы он обратился к химикам, работающим в Эдинбурге. Те прислали бутылки с разными ароматическими жидкостями, и Симпсон был достаточно бесстрашен, чтобы опробовать их на себе. Он нашел поддержку – более или менее добровольную – у двух своих ассистентов: доктора Джеймса Дункана и доктора Томаса Кита. Вероятно, чтобы сделать эксперименты над собой несколько более приятными, сеансы он обычно проводил после ужина под руководством Джесси Симпсон, его жены, на Куин-стрит, 52. Утром 4 ноября 1847 года Дункан уже проверил несколько веществ и, вдохнув пары из одной из этих бутылок, испытал ощущение, которое описал своей сестре как «медленное и приятное пробуждение от бессознательного сна, который, как показали часы, длился около четверти часа» [1].

Жидкостью, пары которой он вдохнул, был хлороформ, впервые полученный в начале 1830-х годов несколькими работающими отдельно друг от друга химиками, в числе которых был и немец Юстус фон Либих. Хирург Роберт Мортимер Гловер, также изначально работавший в Эдинбурге, описал потенциально усыпляющие свойства этого вещества в 1842 году, по-видимому, не используя его в своей профессиональной практике. Как бы то ни было, в тот осенний вечер Дункан принес с собой бутылку хлороформа к Симпсонам на ужин, точнее, на его научно-экспериментальное продолжение. Джесси Симпсон, ее племянница и шурин Симпсона также присутствовали и следили за происходящим как нейтральные и, вероятно, несколько обеспокоенные наблюдатели. После того как Симпсон, Дункан и Кит сделали несколько глубоких вдохов, разговор между ними сначала стал более оживленным, как если бы его стимулировало хорошее шампанское. Потом стало тихо. Кит рухнул на пол, Дункан соскользнул со стула и вскоре начал громко храпеть. Симпсон тоже оказался на ковре в столовой и какое-то время не реагировал на речь. Очнувшись, он сразу дал крайне положительную фармакологическую оценку: «Это намного сильнее и лучше эфира!» Теперь и племянница Джесси захотела понюхать жидкость из бутылки, сделала несколько вдохов и впала в экзальтированное состояние. “I’m angel! I’m angel!”[32][2] – воскликнула молодая женщина. Она вдохнула недостаточно хлороформа, чтобы лишиться сознания (к счастью для нее ввиду потенциальной опасности), но достаточно, чтобы впасть в эйфорию.

Симпсон был человеком дела и сразу же решил применять полученный опыт в клинической практике. На местном химическом заводе он заказал столько хлороформа, что, по слухам, работникам приходилось трудиться в ночные смены. В течение десяти дней он использовал хлороформ не менее чем с пятьюдесятью пациентами. 10 ноября – всего через шесть дней после успешного эксперимента на себе – Симпсон выступил с докладом перед Медико-хирургическим обществом Эдинбурга, а 15 ноября опубликовал статью «О новом анестетике, более эффективном, чем серный эфир». Такой небольшой промежуток времени между открытием и публикацией, а также подобная скорость распространения знаний едва ли имели место в истории каких-либо других открытий и, разумеется, кажутся немыслимыми в XXI веке, учитывая законы научного сообщества. Первый тираж статьи составил 4000 экземпляров, а уже через несколько дней пришлось напечатать еще один тираж. Герцогиня Сазерленд немедленно отправила одну из копий своей подруге, королеве Виктории. Та с интересом ее прочла и на всякий случай сохранила: вдруг информация пригодится в вопросах брака и половой жизни.

В течение нескольких недель хлороформ стал феноменом, прочно закрепившимся и хорошо известным широкой публике Эдинбурга. В рождественской программе Королевского театра дети даже принимали участие в пантомиме, в которой одной из волшебных остановок во время путешествия в фантастические миры стало посещение «Фабрики доктора Хлороформа».

Первым пациентом, оперированным в Эдинбурге под хлороформным наркозом, вероятно, также был ребенок, и речь шла не об акушерском содействии Симпсона. Следующее сообщение эдинбургского корреспондента опубликовали в немецком специализированном журнале: «Первым пациентом, на котором испытали хлороформ, стал ребенок, страдавший от некроза предплечья. Профессор Миллер удалил отмершую лучевую кость, однако ребенок не почувствовал и малейшей боли. Вскоре за этим чрезвычайно простым актом вдыхания хлороформа последовало еще несколько операций, и все они завершились весьма успешно. Для достижения безболезненности лечения требуется гораздо меньше хлороформа, чем для тех же целей требовалось эфира – достаточно от 100 до 120 капель, а иногда и меньше. Его действие – намного более быстрое, эффективное и, как правило, более длительное. Обычно достаточно от 10 до 20 глубоких инспираций. Таким образом, хирург экономит много времени, и, кроме того, период возбуждения, характерный для всех анестезирующих средств, намного короче, практически равен нулю. Пациент куда более спокоен, не столь возбужден и словоохотлив» [3].

 Ввиду неточности дозировки и незнания профиля побочных эффектов хлороформа, момент, когда такой наркоз начал приводить к трагическому исходу, был лишь вопросом времени.



Поделиться книгой:

На главную
Назад