Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мост к людям - Савва Евсеевич Голованивский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эта кипа пожелтевших бумаг — вырезки из газет. Продолговатые — «подвалы» и трехколонники из «Правды» и «Красной звезды», но чаще всего из «Известий»; маленькие, а порой и совсем крохотные — скромные заметки из фронтовых листков. Со времени их напечатания прошли десятилетия, целая вечность. Эти годы тоже были наполнены дыханием огромных исторических событий, но вражеские самолеты уже не могли бомбить наших примолкших городов и человеческая жизнь не зависела от траектории случайно просвистевшей пули. А тогда жизнь зависела от слепого произвола случайных осколков и пуль, и это придает судьбам людей, бегло запечатленным на этих пожелтевших листках, характер особой трагической значительности.

Да простит читатель мою нескромность: речь идет о написанном мною самим. Но право же это не любование продукцией собственной музы: литературных достоинств в старых газетных заметках мало. Зато в них упоминается столько героических имен, бегло рассказывается о стольких повседневных событиях, опущенных официальными историками, что просто грешно их сегодня не воскресить. Ведь сколько бы лет ни прошло, люди не забудут тех, что погибли за их жизнь, свободу и счастье. Да и живы еще многие отцы и матери павших на полях битв, живы братья и сестры тех, кто и по сей день со стоном вспоминает о них и упоминает вполголоса, словно те лишь уснули.

Да, это так — живы еще многие матери и отцы, братья и сестры. Вот и совсем недавно я получил письмо, взволновавшее меня до глубины души, — письмо от матери бойца А. М. Шаламберидзе, погибшего в феврале сорок второго. Тридцать два года тому назад прочла она в газете заметку о героической гибели своего сына, но слезы ее не просохли и по сей день. В заметке рассказывалось о том, как он погиб, но о том, где это произошло, в условиях военного времени говорить не полагалось. И вот теперь старая мать просит сообщить ей это, а я сижу, пристыженный, над ее письмом, потому что через столько лет уже не в состоянии вспомнить…

Я и сейчас вижу тот эпизод таким, каким сразу же после боя мне его рассказал лейтенант Жидков — командир взвода. Дело было в тяжелые месяцы первого года войны, когда чаще всего приходилось отступать. Пришлось отступать и взводу Жидкова, а Шаламберидзе со своим напарником Мишаковым прикрыли его отступление.

«Прикрыть отступление» — казалось бы, что тут необычного? Эти два слова, если их написать на бумаге и прочесть вслух, звучат как само собою разумеющееся: всякое отступление должно быть обеспечено огневым прикрытием.

Но в обстоятельствах той войны да еще и ее первых месяцев это значило прежде всего наверняка погибнуть. Погибнуть, давая возможность отступить в целости другим — и сделать это не по причине врожденного альтруизма и естественной склонности к самопожертвованию, а из твердого понимания, что в борьбе надо выбирать меньшее зло и что гибель одного бойца целиком оправдана, если она приведет к победе многих.

Помнится, лейтенант Жидков был парень не сентиментальный, за несколько месяцев беспрерывных боев он уже видел много смертей и с потерями свыкся. Но и он сказал тогда не то с удивлением, не то восхищенно:

— Вызвался, понимаешь, сам да еще крикнул: «Машина у меня на ходу» — и похлопал по стволу пулемета, будто коня по холке!

Значит, даже его, стреляного волка, поразила искренняя непосредственность, с которой Шаламберидзе пошел на верную смерть. А я, запомнивший его по встрече накануне, понял, что легкость, с которой сельский парень из Зугдидского района переступил смертельный порог, отнюдь не была проявлением легкомыслия и его непосредственность говорила лишь о полном понимании и убежденности настоящего бойца.

Я сидел над письмом Сонии Шаламберидзе и не знал, что ей ответить. Ее сын погиб на Украине, даже точнее — на правом берегу Днепра. Но ведь матери мало, в какой области или даже в каком районе. Она хочет точно знать, где именно находится и по каким признакам искать могилу, чтобы прийти к ней на старости лет и высыпать из мешочка горстку земли, принесенную из грузинского села Читацкари Зугдидского района.

Сперва я подумал: господи, ну почему же было не спросить раньше, хотя бы четверть века назад, когда память еще удерживала не только смысл событий, но и некоторые подробности?! И сразу же поймал себя на мысли, что, видимо, не понимал, каким глубоким может быть горе матери, потерявшей своего сына. Кто скажет, сколько нужно времени, чтобы оправиться от такого удара, — год, три, пять? Возможно, лишь теперь, через целых тридцать лет, она кое-как сжилась со страшной мыслью о невосполнимой потере и обрела силы взяться за перо?

Но мне горько оттого, что я не могу указать место, где похоронен ее сын. Горько потому, что меня спрашивает мать, а ее сын к тому же погиб на моей родной земле — погиб в борьбе за освобождение Украины. И единственное, чего я хочу, — чтобы слабость моей памяти не была истолкована превратно: ведь беспомощные слова, которые я с таким трудом подобрал, чтобы не причинить матери новой боли, самому мне причинили такую же боль.

Судя по всему, Шаламберидзе был одним из первых бойцов, о героизме которых говорили на Юго-Западном фронте. Вскоре заговорили и о другом — о Кучкаре Ахмете Дурдиеве, погибшем, как мне рассказали, тоже на Украине, но немного позже. В те первые месяцы зимы сорок второго года этот худощавый юркий узбек совершил подвиг, поразивший всех: в пылу боя он вскочил во вражеский блиндаж и, заметив, что товарищи отстали, а винтовка повреждена, зарубил саперной лопаткой двух пулеметчиков, схватил валявшийся около них автомат и перестрелял еще четырех солдат, вынырнувших в этот момент из хода сообщения. Когда пулемет умолк, залегшие было бойцы поднялись, быстрым рывком захватили фашистскую позицию, резко изменив в нашу пользу положение на участке своего батальона.

Это было время, когда миф о непобедимости фашистских войск еще отнюдь не развеялся. В те первые месяцы считалось победой, даже если врага удалось только задержать на каком-то рубеже. И вдруг один-единственный боец, к тому же фактически безоружный, умудряется перебить шестерых фашистов, вооруженных до зубов! Легко понять, как важно было, чтобы о подвиге Дурдиева узнал каждый боец на фронте. И заметка о нем появилась сперва во фронтовой газете, а затем и в центральной.

Вскоре пришло сообщение, что в гости к Дурдиеву едет делегация его односельчан с целым вагоном подарков для него и его товарищей.

Когда делегация прибыла, оказалось, что вагон битком набит дарами плодородной узбекской земли — вплоть до огромных медовых дынь, неизвестно каким способом сохраненных до февраля и выглядевших в заснеженных степях почти что неправдоподобно.

Но самым дорогим подарком и для самого героя, и для всех, кто рядом с ним воевал, было письмо старой матери Дурдиева, которая из-за тяжелой болезни не могла поехать вместе с делегацией к своему сыну.

Сейчас, через тридцать лет, я, конечно, не могу воспроизвести это письмо по памяти. Помню только удивительную ясность мысли простой узбекской женщины и сдержанность ее материнских чувств, за которыми ненадежно скрывалась их трогательная глубина. Она ничего не говорила о своей любви, но наказывала сыну не очень-то зарываться и слушаться своих командиров, потому что Кучкар, мол, дома иногда не слушался старших, а то, что прощала мать или, скажем, учитель, чужие люди, пожалуй, не простят.

Это было письмо к ребенку, который матери всегда кажется бессмертным. Ведь матери никогда не представляют себе своих детей мертвыми, да и не для того они дают жизнь ребенку, чтобы он умирал. Она, конечно, не понимала, сколь далек еще, труден и смертелен путь до победы, видела своего сына вернувшимся с полей битв и не хотела, чтобы командиры на него сетовали, как еще недавно нарекали учителя, когда ее Кучкар был школьником.

Помню, с каким трудом герой дня сдерживался, чтобы не расхохотаться, когда командир полка читал вслух это письмо перед строем на солдатском митинге, посвященном приезду делегации. Улыбались все, улыбался и командир полка, но Кучкар действительно еле сдерживался. Фраза о послушании и в самом деле звучала смешно перед строем этих бывалых и обстрелянных бойцов, но вместе с тем и необыкновенно трогательно и мило. Это был для всех теплый ветерок из дома, залетевший в сердца, знакомая каждому напускная суровость любящей матери, которая напрасно пытается скрыть свою нежность, считая, что это необходимо в чисто воспитательных целях.

Из трех погибших бойцов, о которых мне больше всего сейчас хочется вспомнить, лишь у одного не было матери — у Васи Белова. Он сперва беспризорничал, потом воспитывался в детдоме и почти не помнил родителей, умерших в Поволжье в памятный голодный год.

Я встретился с ним впервые, когда, только что окончив школу военных летчиков, он прибыл на фронт. Высокий, статный, с курчавыми волосами соломенного цвета и стеснительной улыбкой, он с первых слов вызывал чувство симпатии, и мы с ним сразу как-то сошлись. С тех пор мы встречались несколько раз во время моих посещений его полка в качестве военного корреспондента, а в тот роковой день я заехал просто так, узнав на кузове проезжавшего газика эмблему авиаполка, в котором служил Вася.

Я вошел в блиндаж как раз тогда, когда боец аэродромного обслуживания разливал из термоса огненный борщ в котелки шестерых летчиков. Все бурно приветствовали знакомого корреспондента, и мне тут же подали котелок с борщом. Вася Белов и двое летчиков его звена были в полном боевом облачении — чтобы в случае необходимости вылететь на боевое задание, была как раз их очередь.

Все расселись вокруг самодельного стола на ящиках из-под консервов и боеприпасов и еще не успели съесть по первой ложке, как в дверях появился кто-то и, крикнув: «Третье звено, на вылет!» — исчез.

Белов положил ложку и встал. Встали и еще двое. У Васи на устах появилась его смущенная, почти девичья улыбка, и он полушутя сказал что-то насчет проклятых фрицев, которые и поесть-то спокойно не дадут, и, извинившись и пообещав «сейчас вернуться», вышел вместе со своими двумя товарищами.

Люди, воевавшие в наземных войсках, привыкли к тому, что на войне убивают. Но на поле битвы смерть настигала человека при всех, когда он падал, к нему подползал товарищ или санинструктор, павшего выносили из-под обстрела, чтобы после боя похоронить. Конечно, бывало горько и страшно, что товарища больше нет, но то, что он погиб у вас на глазах, как бы делало гибель более естественной.

Гибель же Васи Белова, прекрасного парня из далекого волжского села, потрясла своей дикой невероятностью именно потому, что ее невозможно было себе представить. Где он погиб? Почему? Ведь прошло не более пятнадцати минут, на столе еще дымился котелок с неостывшим борщом, в воздухе еще, казалось, витало обещание сейчас вернуться, а человека уже не было, он погиб…

Когда двое других вернулись и начали молча снимать шлемы, все уже было ясно. И все-таки не верилось, и я еще с каким-то ожесточенным упорством надеялся и тревожно ждал. Но те двое не сомневались — ведь они видели.

Не знаю, во всех ли авиационных частях был такой обычай — отдавать последний долг товарищу на траурном митинге. Вечером, когда вылеты закончились, у землянки штаба выстроились летчики, и комиссар полка произнес речь. Из нее я узнал, что за свою короткую жизнь в полку лейтенант Белов успел сбить шесть вражеских истребителей и двух бомбардировщиков. И мне запомнились слова о том, что не бывает на свете человека без матери, и если, как у Васи Белова, с детства не стало той, которая его родила, то была другая — земля, сделавшая его настоящим человеком и принявшая в свое лоно.

И вот сейчас, спустя много лет, сидя над кипой вырезок из газет, в которых упоминаются сотни и сотни имен живых и мертвых, я думаю о том, что все-таки могу сказать и старой Сонии Шаламберидзе и матери Дурдиева, если и она жива, хоть несколько слов утешения. Верно, я не знаю, где могилы их сыновей, но я знаю людей на той земле, за свободу которой они отдали свои молодые жизни. Для этих людей нет ничего священнее памяти, у них нет более высокого чувства, чем чувство благодарности, и более высокого долга, чем святая обязанность сохранить эту благодарность навсегда.

…А ЧЕРЕЗ НЕДЕЛЮ СТАЛО ИЗВЕСТНО:

…совершена ошибка, о живом и здравствующем человеке в газете сказано, что он погиб на войне. Ошибка вроде бы и не страшная — дай бог так всегда ошибаться, — однако человек этот широко известен, даже в пятитомной «Истории КПСС» помещен его портрет. И вот отовсюду посыпались письма с радостными упреками: как же так, мол, погиб, если человек жив и здоров и проживает там-то?!.

Речь идет о Герое Советского Союза Кучкаре Дурдиеве, о котором я писал в статье «Памяти погибших». Подвиг, совершенный им в первые месяцы Великой Отечественной войны, свидетельствовал о таком отважном и даже дерзком характере солдата, что слухи о его гибели казались вполне вероятными: впереди еще было долгих четыре года страшной войны, и у такого смельчака имелось немало шансов нарваться на пулю.

Но факт остается фактом, ошибка совершена. А всякую ошибку, как известно, всегда лучше исправить. Тем более в данном случае, когда читатели проявляют к судьбе человека столь живой интерес, и конечно, хотели бы узнать, как жил и что пережил он за все эти долгие послевоенные годы.

И вот я лечу в далекий Узбекистан — в знаменитую Ферганскую долину. Именно здесь, в совхозе «Аим» Андижанской области, как мне уже известно из вышеупомянутых писем, живет мой герой.

Первые сведения о его послевоенной жизни я получаю уже в Ташкенте. Здесь знают Кучкара Дурдиева все, с кем ни заговоришь. Да и как не знать, ведь он был первым узбеком, ставшим Героем Советского Союза! Старшие люди хорошо помнят, как была воспринята в те далекие дни радостная весть о героизме их земляка, помнят чувство гордости за свой народ, вскормивший такого героического сына. Все это мне приятно было слышать и теперь, но я все же больше интересовался его нынешней жизнью.

Как ни странно, ответы на мои вопросы звучали подчас невразумительно. Кое-кто, как бы побаиваясь сболтнуть невпопад, смущенно бормотал что-то нечленораздельное, другие говорили, что вопрос, мол, не так-то прост и односложно на него, пожалуй, и не ответишь…

Честно говоря, все это внушало некоторое беспокойство. Ведь судьбы людские подчас бывают и драматически сложны. У разных людей они складываются по-разному. Это, конечно, относится и к бывшим фронтовикам. Подавляющее большинство, сняв гимнастерки, с радостью облачались в штатские пиджаки, садились на трактор или становились к станку и начинали трудовую жизнь вместе со всеми. Но бывало и иное. Пришел, например, солдат с фронта, а родной дом сожжен и семью уничтожил враг, никого не осталось. Вот и ушла почва из-под ног, не хватило душевных сил, чтобы справиться с горем… И человек надламывался, иногда даже опускался и начинал пить. Но таких время лечило, и они обретали былую мощь, потому что нравственных причин для падения не было.

Однако попадались и другие, что ж скрывать! У них оказалось достаточно мужества, чтобы совершить подвиг в бою, но не хватило его, когда надо было стать к станку или сесть на трактор. Такой считал, что былые заслуги дают ему право на беззаботную жизнь, и пошел человек протискиваться сквозь толпу вперед, как бы невзначай выставляя напоказ украшенный орденами лацкан…

И я с тревогой подумал, а что, если и с моим героем что-то похожее стряслось? Ведь герой — тот же человек, а с людьми всякое бывает. Недаром же кое-кто из тех, кого я пытаюсь расспросить, смущенно пожимает плечами и фактически уходит от прямого ответа. Может, моего Дурдиева, скажем, опьянила слава — понадеялся, что прокормит она до скончания дней, — или сломила семейная неурядица, как бальзаковского полковника Шабера…

Обо всем этом я пишу, конечно, не ради анализа собственных переживаний. Просто обидно было бы обмануться в том красивом черноглазом парне с живым лицом и тонкими пальцами, покончившим с двумя вражескими пулеметчиками при помощи саперной лопатки. Сколько в тот миг понадобилось ему отваги и решительности! А ведь он сумел и отнять у врагов автомат, и перестрелять из него еще четырех фашистов, а затем, захватив двоих живьем, заставить их тащить на себе до санпункта раненых товарищей!

Чтобы все это последовательно совершить в условиях ожесточенного боя, нужна была не моментальная вспышка солдатской отваги, а стойкий героизм человеческого характера. Ведь и мужество мужеству рознь: у одних оно оживает вдруг, когда человек попадает в безвыходное положение, у других — это органическое состояние души, ее постоянное и неизменное свойство, проявляющееся всегда и везде, в малом и большом, в молодости и в старости. Так неужто героизм Дурдиева, с тревогой думал я, был именно моментальной вспышкой и, вернувшись с фронта, человек не устоял перед чем-то скорее всего не способным даже сравниться с неумолимой жестокостью военного испытания?!

Забегая вперед, скажу сразу: Дурдиев устоял. Нет, не против фатального ряда личных неудач или рокового стечения случайных обстоятельств. Наоборот, внешне все складывалось как нельзя лучше. Ступив на землю своей республики, он с первой же минуты оказался среди благодарных людей, восхищенных его подвигом. И с первой же минуты его окружили уважение и почет, каких в Ташкенте, пожалуй, уже давно никому не воздавали. Ко времени окончания войны Дурдиев уже был не единственным узбеком, увенчанным Золотой Звездой, но ведь первым-то все-таки был он, и всеобщая любовь к своим воинам-освободителям, накопившаяся в сердцах на протяжении долгих лет войны, вылилась с особой силой на него, на Кучкара Дурдиева.

Но вот тут-то, как выяснилось впоследствии, и таилась наибольшая опасность… Кому не известно, сколь коварна, а подчас и убийственна слава, если она обрушивается на человека, не способного ей противостоять, к тому же если человек так молод, как молод был тогда Дурдиев. Слава — тяжелая ноша, справляться с таким грузом удается не всем. Так легко бывает поверить в бесспорность ласкающих ухо преувеличенных похвал, так сладок все растущий соблазн выслушивать их без конца! Невольно начинаешь верить в свою исключительность и непогрешимость и, убаюканный этой верой, перестаешь сомневаться в том, что такое блаженство — не навсегда.

Между тем восхваление и вполне заслуженная любовь воздавались не в границах родного кишлака или даже района, а, можно сказать, в масштабе целой республики. Ни одно торжественное собрание не обходится без того, чтобы в президиуме не сидел прославленный герой. Его выступления встречали бурными овациями, в газетах печатали его портреты и подробные отчеты чуть ли не о каждом его шаге. Известный драматург создал даже пьесу о подвиге Дурдиева, и театр немедленно поставил спектакль.

Но время шло, и в торжественный ритм победного ликования начинали вторгаться ноты настоятельной повседневности, жизнь требовала своего. С каждым днем уменьшалось количество торжественных собраний, газеты стали уделять все больше места героям послевоенного труда. И каково было молодому и не шибко грамотному парню спуститься на реальную землю с заоблачных высот, на которые подняло его всеобщее восхищение?

Нет сомнения — все было бы довольно просто, появись вовремя мудрец, который спокойно и властно сказал бы: садись за парту! Славы, мол, у тебя никто никогда не отнимет, но чтобы нести ее с достоинством всю жизнь, надо много знать и уметь, а для этого необходимо учиться и приобретать профессию. Но мудреца не нашлось, хотя все понимали, что парню с каждым днем будет становиться все труднее и труднее. И вместо доброго совета обеспокоенные прославители стали выискивать для него подходящие, как им казалось, должности — то назначали начальником, ведающим вопросами общественного питания, то заставляли председательствовать в колхозе. Но для того и для другого нужно обладать недюжинными организаторскими способностями да и знать куда больше в каждой из этих областей, нежели знал наш герой. И приходилось все уменьшать и уменьшать меру его общественной ответственности, все снижая в должности, пока он не стал чуть ли не продавцом в каком-то ларьке…

Вот тут-то и взбунтовался железный характер героического фронтовика! Как видно, истинную горечь напитка действительно начинаешь чувствовать, лишь допив чашу до дна. И уж не знаю, то ли он представлял себе, как воспринимали покупатели блеск Золотой Звезды из оконца его торговой точки, то ли понял, как неестественно выглядит само торговое заведение рядом с блеском Золотой Звезды, но Дурдиев принял решение, которое в данных обстоятельствах было новым проявлением его мужественного характера.

Решение состояло в том, чтобы покончить с праздностью празднований и начать трудиться. Стать рядовым рабочим человеком, как его отец. Не таким, который спускается с высоты поднебесной славы, снисходя до обыденных людских забот, но и не похожим на безвольную пылинку, растворяющуюся в людском море. Ведь речь шла не о симуляции человеческой усредненности и не о спасительном бегстве от заслуженной славы, а о стремлении обрести в жизни свое истинное место, на котором былая слава будет поддержана доблестью постоянного и неустанного труда.

Много воды утекло с тех пор в беспокойной и мутной Карадарье. За несколько десятилетий вокруг изменилось все. Некогда пыльный и убогий кишлак превратился в большой поселок Аим, скорее похожий на городок, — с магазинами, школами и зданиями разных учреждений. Разросся колхоз и давно превратился в большое государственное хозяйство. Вместо трудодней хлопкоробам и рисоводам стали регулярно начислять ежемесячную и — скажем прямо — довольно высокую зарплату. Изменилось все и в домах, как, впрочем, изменились и сами дома, состоящие теперь из больших светлых комнат с высокими потолками и широкими окнами.

И если что-нибудь и осталось от прошлого, то разве что трогательные обычаи древнего, некогда мусульманского Востока — те же низкие поклоны при встречах, что и при Алишере Навои, те же прикосновения правой руки к сердцу в знак приветствия, что и при Авиценне, то же торжественное сидение на корточках вокруг цветистого сюзане, уставленного роскошными дарами узбекской земли и маленькими пиалами с неизменным зеленым чаем, издавна заменяющим здесь одуряющую выпивку.

Мы встретились с Кучкаром Дурдиевым в кабинете директора совхоза. Что и говорить, в этом отяжелевшем, хотя все еще красивом, человеке нелегко было узнать статного и пылкого парня, каким я его видел в степи под Купянском. И все-таки это был тот же человек, тот же Кучкар Дурдиев.

Он не упрекнул меня за ошибку, которую я допустил, поверив слухам о его гибели, а я не удержался и все-таки сболтнул банальность, которой утешают в подобных случаях:

— Значит, долго жить будешь.

— А почему не жить долго? — сострил кто-то. — Войны не будет, если у героя ни одного сына, а целых шестеро дочерей!

Мы вышли гурьбой на улицу и пошли по поселку. Заглянули в интернат имени Кучкара Дурдиева, где при входе висит его огромный портрет, прошли мимо школы, которую окончили все его шесть дочерей и где одна из них теперь учительствует. И по тому, как его приветствовали прохожие — низко кланяясь и прижимая руку к груди, я понял, что всеобщее уважение вызвано не только Золотой Звездой, полученной когда-то в бою, но и всем, что теперь окружало нас и к чему Дурдиев имел прямое отношение. Кому-кому, а односельчанам известно, чего стоят пятьдесят центнеров риса, полученных в этом году бригадой, которой руководит Кучкар. Знают они и то, чего стоит ему самому, уже немолодому человеку, каждый день с холодным осенним рассветом переправляться через бурную Карадарью по пояс в воде, а после тяжкого трудового дня оставаться на ночь в утлом шалаше, потому что сил уже не хватает добрести до дома.

А потом мы вошли в гостеприимный дом, где нас встретили его жена и три дочери, — к сожалению, не все шесть, так как одна из них, врач, работает в Фергане, а две младшие еще учатся в пединституте.

Я сидел рядом со всеми на корточках вокруг яркого сюзане, уставленного тарелками с янтарным медом, гроздьями прозрачного винограда и огромными ломтями узбекских дынь, и думал о большой и дружной семье, созданной этим спокойным и уравновешенным человеком. Ведь даже само его спокойствие, сама уравновешенность являются результатом мужественной борьбы и победы над самим собой — над лукавыми искушениями громкой славы и пленительными ее соблазнами, от которых человек сумел вовремя отказаться. Что внушило ему в молодости спасительную трезвость для верной оценки своего положения — врожденная практичность выходца из трудовой семьи или та самая стойкость героического характера, которая была причиной его солдатского подвига? Ведь мог же он пойти и по ложному пути — стричь купоны из книги своей боевой славы, пока не остался бы пустой корешок, и жить, не утруждая себя рассуждениями о смысле человеческого существования.

Возвратившись в Ташкент, я встретил тех же людей, с которыми разговаривал о Дурдиеве перед отлетом в Андижанскую область. Теперь уже они расспрашивали меня, как живет мой герой, и я был в состоянии отвечать на вопросы определенно и недвусмысленно.

Но, по сути, я и теперь кое-чего не понимал. Почему, например, мы так склонны требовать бесспорной прямолинейности от человеческой судьбы, будто героическая личность только и мыслима в ореоле все усиливающегося блеска? Но разве может вызвать сомнение хоть и не такой уж эффектный, но зато устойчивый и повседневный героизм, который нужен для того, чтобы вырастить хороший урожай, поставить на ноги шестерых дочерей и дать им к тому же высшее образование? Я думаю, что именно в таком постоянстве и устойчивости нравственных начал и заключается истинный блеск, который иначе и не назовешь, как героизмом.

1974

Перевод автора.

НЕУВЯДАЕМОСТЬ ЧЕЛОВЕЧНОСТИ

Среди писем, полученных после опубликования заметки «Посылка из Вены», было одно, не имевшее, казалось бы, отношения ни к истории потерянной в конце войны тетради со стихами украинского советского поэта Василия Швеца, о котором в заметке шла речь, ни к людям, сохранившим эту тетрадь в Австрии.

«Я не могу Вам сообщить ничего нового по сути дела, — писала Мария Аркадьевна Забежанская из Риги, — но мне хотелось бы рассказать об австрийской женщине, спасшей не тетрадь со стихами, а человеческую жизнь. Сделать это было куда труднее и опаснее, так как речь идет о советской разведчице. Этой разведчицей была лично я, и Вы, конечно, поймете меня, если я скажу, что с тех пор считаю Марию Фешинг из австрийского селения Ланзаттель своей второй матерью».

Случай помог мне встретиться с автором этого письма — вскоре Мария Забежанская приехала с группой рижан на экскурсию в Киев. Я прохаживался в ожидании у входа в Софиевский собор, который в это время осматривали рижане, и думал о том, сколько еще не раскрыто героических подвигов времен Великой Отечественной войны — особенно подвигов совести, подвигов сострадания и гуманности. Ведь о них чаще всего знали только те, кто их совершал, и те, кто благодаря им выжил, а истинная доброта не ищет гласности, она проявляется не ради славы, а в силу себя самой — потому-то человечность и считается высшим воплощением благородства.

Вскоре под аркой колокольни появилась невысокая женщина и направилась ко мне. В руке у нее была папка: надеясь в Киеве встретиться со мной, она захватила некоторые бумаги и письма, Относящиеся к ее военной одиссее. Мы расположились в укромном уголке, и я стал листать черновики ее донесений, написанных на каких-то немецких бланках сразу же после возвращения из Ланзаттеля во фронтовой тыл, когда советские войска уже добивали фашистов в их логове.

Бегло ознакомившись с бумагами, я, честно говоря, подумал: стоит ли этим заниматься мне? Ведь на протяжении послевоенных лет уже столько писали о случаях, когда на чужой земле спасали советских людей, рискуя собственной жизнью. Конечно, каждый такой случай значителен и важен сам по себе, и о нем надо знать. И все-таки смысл и характер их уже на прежних примерах раскрыт, а стало быть, в некоторой степени уже потерял остроту новизны, интересную для писателя.

И тут же я увидел небольшое письмо, которое осветило вопрос по-новому. Вот это письмо:

«Дорогая Маша! Наконец мы получили весточку от тебя, а вчера и твою посылку. Очень вкусно, мы угощали всех приходивших к нам гостей. Спасибо, мама тебя очень благодарит. Маша, почему ты так долго не писала — была больна? Мама за тебя очень волновалась. А нашу посылку ты получила? Мы послали тебе небольшую картину, на которой изображен наш Ланзаттель, маленький несессер, конфеты и еще несколько мелочей. В январе мама хочет послать еще кое-что… У нас уже зима, полуметровый снег. Все благополучно, но у меня боли в суставах. Сердечный привет тебе — мама и ее семья».

Это письмо написано 2 декабря 1976 года — через тридцать с лишним лет после окончания войны. И я подумал: а не в том ли особое значение этого случая, что родство людей двух стран не перестало существовать и стало почти кровным? Ведь время и расстояние нередко притупляли чувства даже между очень близкими людьми, а здесь они сохранились на всю жизнь, и, как видно, с годами даже окрепли! Не это ли так знаменательно и особенно важно именно в наше тревожное время?

…Их сбросили с советского самолета над территорией Австрии в районе местечка Тобрин 23 марта 1945 года ночью. В горах этого района много ущелий и горных рек, а стало быть, и мостов, вблизи которых удобно наблюдать за передвижением войск противника. Это было особенно важно еще и потому, что в ближайшее время предполагалось наступление на Вену, а противник мог подтягивать свои резервы только этим путем.

Группа состояла из девяти человек — двух девушек-радисток и семи разведчиков, все разной национальности. Как видно, именно поэтому ей и было присвоено кодовое название «Интернационал». Впрочем, в условиях близкой победы над фашизмом такое название не могло не иметь и более широкого звучания.

Разведчики ничего не знали друг о друге — даже фамилий, так как до этого все воевали в разных частях. Впоследствии выяснилось, что и имена почти у всех вымышленны. Такая предосторожность не была излишней: мало ли что могло случиться с любым из них на вражеской земле.

Они всего два дня пробыли вместе, а успели превратиться в спаянный и дружный коллектив. Это странно звучит в отношении людей, которые так недавно впервые встретились. Но в том-то и сила людей на войне, что, съехавшись из разных концов земли и став под знамя, они сразу превращаются в единый армейский коллектив и человек, ничего до этого не знавший о другом, готов не только действовать с ним заодно, но и в случае необходимости прикрыть его собственной грудью.

Перед вылетом выяснилось, что девушки нагружены намного больше парней, но с этим, к сожалению, ничего нельзя поделать. Ведь радистки должны были иметь полный комплект аппаратуры при себе — мало ли как их могло всех разбросать во время спуска на землю! Поэтому девушки несли на себе не только все, что положено в таких случаях бойцам, но и тяжелые радиопередатчики, и запасные батареи. А только они одни весили почти что пуд.

Это беспокоило капитана Веприцкого, сопровождавшего разведчиков до места высадки. Когда на спины девушек поверх всего водрузили еще и парашюты, обе под тяжестью своего снаряжения вынуждены были лежать на снегу и только с помощью товарищей смогли подняться, чтобы занять места в самолете.

Полет продолжался недолго — часа полтора. И прошел он благополучно, только над линией фронта самолет обстреляли зенитки. А еще через полчаса капитан приказал приготовиться к прыжку, и наконец все по одному выпрыгнули из люков. («Честное слово, было совсем не страшно, — уверяет меня теперь Мария Аркадьевна. — Самолет развернулся и ушел, а вокруг стояла такая тишина, что, спускаясь, мы даже перекликались, и представьте себе — совершенно отчетливо слышали друг друга».)

А внизу ее ждала беда. Склон горы, на которую спустилась Маша, оказался очень крутым, и непомерная тяжесть пришлась на одну ногу. Ее ожгла острая боль, и стало ясно, что нога переломлена.

До рассвета в лесу собрались почти все. Не было лишь одного Карла. Сперва его звали, потом разошлись веером вокруг, буквально прочесали заснеженный лес — парня не было. А с места высадки надо было немедленно уходить — ведь немцы не могли не знать о ночном посещении советского самолета. И если и не видели спустившихся парашютистов, то, конечно, подозревали, что именно их он и мог привезти. Значит, с рассветом обязательно начнется поиск. Но как уйти, оставив товарища — Карла — где-то здесь, может быть даже раненого и не способного откликнуться?

Сперва решили рискнуть и остаться до рассвета. Но вдруг нескольких сразу осенила чудовищная мысль, которую было даже неловко высказать. Она казалась постыдной особенно потому, что группа носила название «Интернационал», а Карл являлся таким же советским бойцом, как и все, и вряд ли прежде давал кому-либо повод для подозрений, раз его послали с этой группой. И все-таки Карл был немцем — немцем, переодетым теперь в немецкую форму и находящимся на оккупированной немцами земле. А что, если… До конца такого подозрения никто высказать не осмелился. И все же оно возникло и не давало покоя. Поэтому решено было уходить.

Первая потеря всегда особенно тяжела. Эта была во сто крат тяжелее из-за мучивших всех сомнений. Да и сулила она, если подозрения не напрасны, грозную опасность. И, волоча Машу по глубокому снегу, разведчики уходили подальше от этих мест.

Если бы я стал описывать их приключения день за днем, получилась бы, пожалуй, целая книга. Может быть, когда-нибудь ее и стоит написать. Тяжелой была сама жизнь без крова в чужих заснеженных горах, но особенно осложняло ее состояние Маши. Неспособная самостоятельно передвигаться, она все же шифровала донесения и связывалась с Москвой. К концу первой недели кончились запасы продовольствия, их надо было добыть где-то внизу. Но если во время вылазки нарвешься на немцев, как тогда уйти с беспомощной девушкой? Видя, как ребята страдают от голода, она просила оставить ее в горах и действовать самим. На это, конечно, не пошли и продолжали ее перетаскивать на новые места. Сдабривали альпийский снег солью, небольшое количество которой еще оставалось, и ели. Это было все.

И вот из центра поступил приказ — троим спуститься в ближайшую деревню и достать продуктов. В деревне солдат не оказалось, и попытка удалась. Кое-какие продукты добыли, а главное — увели из какого-то хлева телку. Но именно эта-то телка их и подвела. Из-за пропажи в деревне подняли переполох и вызвали жандармов заградительного отряда, вылавливавшего дезертиров у мостов. Они пошли по следам и вскоре разведчиков настигли. Но те находились на горе да к тому же в лесу, а жандармы внизу, на открытом белоснежном склоне. Потеряв троих убитыми, жандармы вынуждены были отступить, и ребята, не понеся потерь, скрылись.

А Маше становилось все хуже, ее надо было спасать.

Следующей ночью спустились в долину вблизи небольшого селения Ланзаттель. Выслали разведку — выяснилось, что и здесь немецких солдат нет. Дома разбросаны на довольно большом расстоянии один от другого, можно попытать счастья, не подымая шуму. Постучались в крайний. Это и был дом фрау Марии Фешинг, которая жила лишь со своей девятнадцатилетней дочерью Мици, ровесницей Маши. Обе, конечно, страшно испугались, но, услышав, что с пришедшими девушка, открыли. А когда увидели, в каком она состоянии, кинулись ее укладывать и помогать чем могли.

Правда ли, что о человеке можно судить по лицу — по выражению глаз, по складкам у рта, по еле уловимой улыбке? Фотографии Марии Фешинг лежат передо мной. Простое, спокойное лицо, мягкие черты, глаза, в которых светится приветливая доброжелательность. Лишь взглянув на ее лицо, разведчики поняли, что этой женщине можно довериться целиком. Не потому что, когда они вошли, она не выхватила пистолет, а именно из-за этого света в глазах, так ясно говорившего о ее человеческой сущности. Но и лица ребят ей, как видно, рассказали все о себе и заставили не раздумывая прийти на помощь.

Утром она пошла «на разведку» и узнала, что в Ланзаттель должны прийти жандармы ловить каких-то партизан. Но она-то понимала, о ком речь. Быстро вернулась домой, накормила ребят и дала немного продуктов с собой. Условились, что если кто-либо узнает о Маше, скажет, что это родственница из Словакии, сломала ногу и поэтому не может уехать домой. Впрочем, она была уверена, что в этом доме, стоящем на отшибе, никто о ней не пронюхает.

На следующее утро, когда разведчики уже были далеко в горах, в Ланзаттель действительно прибыли жандармы. Они разместились в помещении бывшей турбазы и начали прочесывать окрестные леса. В самом местечке они, конечно, партизан не искали. А вскоре успокоились, дежурили у мостов, по вечерам заходили в дома, усаживались в теплых кухнях играть в карты. Заходили иногда и к фрау Фешинг. Маша в это время лежала в нетопленной комнате под горой пуховых перин, на которые хозяйка как бы невзначай клала футляр от швейной машины.

Что чувствовала в такие минуты советская девушка, об этом нечего говорить. Сейчас меня интересуют фрау Фешинг и ее дочь Мици. Обе, конечно, понимали, чем могло бы все кончиться для них, если бы жандармы обнаружили Машу. А ведь она была не беспомощной беглянкой из фашистского концлагеря, которая не могла им повредить, а советской разведчицей, радиопередатчик которой закопан здесь же, у дома. Фрау Фешинг знала, конечно, и об этом, и все-таки скрывала, добывала нужные лекарства и выхаживала девушку.

Что ею руководило?

Она не была антифашисткой, спасшейся от преследования и рисковавшей из идейных соображений. Ни отец ее, ни покойный муж не были также участниками предвоенного восстания во Флорисдорфе, что могло бы также быть причиной ее самоотверженного поступка. Простая женщина из австрийского села, казалось бы довольно далекая от всего, что лично ее не касалось…

И все-таки коричневая чума первой поработила именно ее страну, а материнская доброта и человечность этой женщины находились в постоянном противоречии со всем, что вокруг творилось. Конечно, было страшно, когда жандармы вечером заглядывали на огонек! Но страх оказался слабее чувств, идущих из глубины души. Поэтому-то они и живы до сих пор, поэтому они — навеки.

В сочельник 1966 года в венской газете «Фольксштимме» появилась статья «Благодарность побеждает границы и десятилетия».

Вот ее начало:

«Эта история могла бы сойти за настоящую рождественскую сказку, но она имеет даже преимущество быть реальной. Что же произошло?

В маленькое местечко Ланзаттель въехал «рено». Водитель спросил об одной старой женщине, которую в деревне все уважают. Ему указали верную дорогу, и через несколько минут, не находя слов от радости, обнимались Мария Фешинг из Ланзаттеля и Мария Забежанская из Риги (Латвии). Хотя с тех пор, как русская нашла в доме Марии Фешинг приют и уход, прошел двадцать один год, воспоминания о тех военных днях стояли у обеих перед глазами».

Дальше рассказывается то, о чем я уже написал.

Остается лишь добавить, что, вернувшись на советскую землю в конце войны, Маша уже не могла разыскать никого из своих товарищей. Да и как разыскать, если не знаешь не только адресов, но даже настоящих фамилий и имен! Ушла с наступающей армией и войсковая часть, которая посылала разведчиков в Австрию, не у кого было справиться. Так и неизвестно, остался ли кто-нибудь из них в живых: ведь не каждому на военном пути встречались такие люди, как мужественная и отзывчивая Мария Фешинг!



Поделиться книгой:

На главную
Назад