Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Япония эпохи Мэйдзи - Лафкадио Хирн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Поскольку, — добавляет он, — вы меня здесь больше не встретите, так как я собираюсь покинуть храм. Но я навещу вас.

— А как зовут тебя? — спрашиваю я.

— Зовите меня Акира, — отвечает он.

На пороге я кланяюсь на прощание, и все они кланяются в ответ очень-очень низко — одна иссиня-черная голова и три блестящие головы, похожие на шары из слоновой кости. И когда я ухожу, только Акира улыбается.

VIII

— Тэра? — вопрошает Тя со своей огромной белой шляпой в руке, когда я вновь занимаю свое место в повозке у подножия лестницы. Что несомненно означает, хочу ли я увидеть какие-то другие храмы? Я совершенно определенно хочу: я еще не видел Будду.

— Да, Тя, тэра.

И вновь протяженная панорама загадочных лавчонок, и крытых черепицей карнизов, и фантастических загадок, начертанных на всем и повсюду. Я совершенно не имею представления, в каком направлении бежит Тя. Я только вижу, что чем дальше мы едем, тем уже становятся улицы, и что некоторые дома выглядят не солиднее, чем сплетенные из ивовых прутьев голубятни, и что мы переезжаем несколько мостов, прежде чем останавливаемся у подножия еще одного холма. Здесь также есть крутая лестница, а перед ней сооружение, которое одновременно и ворота, и символ — постройка впечатляющая, но ни в коей мере не ровня великим буддистским воротам, увиденным ранее.

Поразительно просты все его контуры: нет никаких резных украшений, никакой окраски, никаких надписей; тем не менее оно обладает сверхъестественной величавостью и загадочной красотой. Это — тории.

— Мия, — сообщает Тя.

Итак, это не тэра, а мия, святилище божеств синто — древней веры этой страны.

Я стою перед синтоистским символом; я впервые вижу — во всяком случае, не на картинке — то, что называется «тории».

Как описать тории тем, кто ни разу не видел это сооружение, хотя бы на фотографии или гравюре? Две высокие колонны держат две поперечные балки; концы нижней и более легкой балки заделаны в колонны несколько ниже их вершин; верхняя, более крупная балка, опирается на вершины колонн и довольно далеко выступает в стороны. Это сооружение мало отличается по виду независимо от того, служит для него материалом камень, дерево или металл. Описание неспособно дать сколько-либо правильного представления об истинном облике тории, о его величественности, о его мистическом подобии неким вратам. Когда вы впервые видите эту внушительную конструкцию, у вас может сложиться впечатление, что перед вами колоссальный макет некоего изящного китайского символа, возвышающийся на фоне неба, ибо все очертания его обладают грацией ожившего иероглифа — они имеют отчетливые углы и изгибы знаков, начертанных четырьмя мазками мастерской кисти[16].

Пройдя через тории, я поднимаюсь по лестнице из примерно ста каменных ступеней и обнаруживаю в ее завершении вторые тории, с нижней поперечной балки которых свешивается украшенная гирляндами мистическая симэнава. Здесь она представляет собой пеньковый канат примерно двух дюймов в диаметре на большем своем протяжении, но сужающийся на обоих концах. Иногда симэнава делается из бронзы, когда тории тоже из бронзы, но согласно традиции она должна быть связана из соломы, и чаще всего именно такой и бывает, ибо символизирует собой соломенную веревку, которую, как повествуется в древнем синтоистском мифе, переведенном на английский язык профессором Чемберленом[17], божество Футо-дама-но-микото протянул на пути богини Солнца Ама-тэрасу-оо-ми-Ками, чтобы она не могла вернуться в убежище, откуда ее вытащил Амэ-но-та-дзикара-о-но-Ками, Небесный бог силы. Симэнава в своей более привычной и более простой форме имеет свисающие пучки соломы по всей длине и через регулярные промежутки, поскольку первоначально она была сделана, как утверждает предание, из травы, вырванной с корнями, которые выступали наружу из ее скрутки.

Пройдя за эти тории, я оказываюсь на вершине холма в нечто, похожем на парк или сад развлечений. Справа стоит маленький храм; я так много читал о разочаровывающей пустоте синтоистских храмов, что совсем не сожалею об отсутствии его настоятеля. Я вижу перед собой нечто куда более интересное — рощицу вишневых деревьев, покрытых чем-то невыразимо прекрасным, — ослепительной дымкой белоснежных соцветий, окутывающей подобно летнему кучевому облаку каждую ветку и каждый побег; земля под ними и тропинка передо мной белы от мягкого, толстого, благоуханного, подобного снежному, покрова опавших лепестков.

За этим очарованием устроены цветочные клумбы, окружающие крохотные святилища; и изумительные искусственные гроты, наполненные различными чудовищами — драконами и мифологическими существами, вырубленными в скале; и миниатюрные искусственные ландшафты с крошечными рощами карликовых деревьев и столь же крошечными озерцами, микроскопическими ручейками, мостиками и водопадами. Здесь также есть качели для детей и имеются смотровые беседки, прилепившиеся на краю холма, откуда и весь этот прекрасный город, и зеркальный залив, сплошь усеянный парусами рыбачьих лодок, не больше булавочных головок величиной, и далекие, едва различимые гористые мысы, выступающие далеко в море, полностью открываются взору изумительной панорамой, отретушированной призрачной дымкой до красоты, непередаваемой словами.

Почему деревья в Японии столь замечательны? У нас слива или вишня в цвету не производят сколько-нибудь волнующего впечатления. Здесь же это чудо красоты столь потрясающее, что как бы много ни пришлось читать о нем ранее, увидев его воочию, невольно теряешь дар речи. Вы не видите никаких листьев — только одну сплошную туманную дымку нежных лепестков. В этой Стране Богов деревья так долго приручались и пестовались человеком, что теперь, возможно, они стремятся быть как можно красивее, чтобы выразить ему свою благодарность. Подобно прекрасным невольницам, они завоевали сердца людей. Но следует добавить, что именно японские сердца. По всей видимости, здесь ранее бывали какие-то иноземные туристы, ибо было сочтено необходимым развесить объявления на английском языке: «Запрещается ранить деревья».

IX

— Тэра?

— Да, Тя, тэра.

На этот раз совсем недолго качусь я по японским улочкам. Дома стоят поодаль друг от друга, разбросанные вдоль подножия горы: город редеет, распадается по мелким долинкам и, наконец, пропадает позади. Мы продолжаем свой путь по извилистой дороге, идущей по склону вдоль моря. Зеленые пригорки круто спускаются к краю дороги справа; слева, далеко внизу, расстилается широкая полоса дюнных песков и соленых прудиков, тянущаяся до самой линии прибоя, столь далекой, что она различается лишь как подвижная белая полоска. Сейчас время отлива, и тысячи собирателей съедобных моллюсков рассыпались по песчаной отмели и заходят так далеко, что их согбенные фигуры, усеивающие мерцающее морское дно, кажутся не больше мошек. Некоторые идут вдоль дороги впереди нас, возвращаясь со своего промысла с доверху наполненными корзинами — девушки с лицами столь же румяными, как и лица английских девушек.

И чем дальше трясется дзинрикися по неровной дороге, тем выше становятся нависшие над ней холмы. Внезапно Тя вновь останавливается перед самой крутой и высокой храмовой лестницей, какую мне до сих приходилось видеть.

Я взбираюсь, и взбираюсь, и взбираюсь, время от времени поневоле останавливаясь, чтобы перевести дух и расслабить свои жестоко ноющие икроножные мышцы; наверх я добираюсь почти бездыханным и оказываюсь между двумя каменными львами; один из них с разверзнутой, другой с сомкнутой пастью. Передо мной храм, расположенный на дальней оконечности небольшого пустынного плато, с трех сторон окруженного низкими утесами, — маленький храм, который выглядит очень старым и посеревшим. Со скалы справа от храма небольшой водопад низвергается в бассейн, обнесенный вокруг частоколом. Шум воды поглощает все остальные звуки. С океана дует пронизывающий ветер: в этом месте холодно даже на солнце, вокруг уныло и пустынно, как будто уже сотню лет здесь не произносились никакие молитвы.

Тя стучит и зовет, пока я снимаю свою обувь на истертом деревянном крыльце храма, и через минуту ожидания до нас доносятся шаркающие шаги и глухой кашель за бумажными загородками. Они раздвигаются, и появляется старый, облаченный во всё белое жрец; он жестом, с низким поклоном, предлагает мне войти. У него доброе лицо, его приветливая улыбка кажется мне одной из самых утонченных и искренних, какими меня когда-либо встречали. Затем у него вновь начинается приступ кашля, и такой сильный, что наводит меня на мысль: случись мне когда-либо вновь прийти сюда, я буду искать его понапрасну.

Я вхожу, ощущая под ногами этот мягкий, безупречно чистый, упругий настил из циновок, какой покрывает пол во всех японских домах. Я прохожу мимо неизменного колокола и лакированного аналоя и перед собой вижу одни только ширмы, поднимающиеся от пола до потолка. Старик, всё еще кашляя, отодвигает одну из них справа и жестами приглашает меня в сумрак внутреннего святилища, наполненного легким ароматом фимиама. Огромный бронзовый светильник с оскаленными позолоченными драконами, обвившимися вокруг его высокого пьедестала, — это первое, что я различаю.

Когда я прохожу мимо, то слегка задеваю его плечом, чем вызываю звон гирлянды колокольчиков, подвешенных к чаше в форме лотоса. Затем я добираюсь до алтаря, всё еще ощупью, по-прежнему не в состоянии четко различать формы предметов. Но жрец, раздвигая ширму за ширмой, проливает свет на позолоченную бронзовую утварь и надписи. Я ищу взглядом лик божества или духа-вседержителя между алтарными группами витых подсвечников и вижу лишь зеркало — круглый бледный диск из полированного металла — и собственный лик, отраженный в нем, а позади этой насмешки надо мной — призрак далекого моря.

Всего лишь зеркало! Символизирующее что? Иллюзию? Или что Вселенная существует для нас лишь как отражение наших собственных душ? Или древнекитайское учение о том, что мы должны искать Будду лишь в своих собственных сердцах? Быть может, однажды я сумею узнать обо всем этом.

Когда я уже сижу на крыльце храма, обуваясь и собираясь уходить, добрый старый жрец вновь подходит ко мне и, кланяясь, протягивает мне чашу. Я поспешно бросаю в нее несколько монет, решив для себя, что это буддистская чаша для пожертвований, прежде чем обнаруживаю, что она наполнена горячей водой. Но изумительная обходительность старика спасает меня от ощущения всей бестактности моей ошибки. Не говоря ни слова и по-прежнему сохраняя свою добрую улыбку, он уносит эту чашу, и вернувшись с другой такой же, на этот раз пустой, наполняет ее горячей водой из маленького чайничка, и жестом предлагает мне испить.

Посетителям храмов, как правило и чаще всего, предлагают чай, но этот маленький храм очень беден, и я подозреваю, что старый жрец порой страдает от отсутствия даже того, в чем непозволительно допускать нужды ни одного нашего ближнего. Когда я спускаюсь по извилистой лестнице к дороге, я вижу его, всё еще глядящего мне вслед, и вновь слышу его глухой кашель.

Затем насмешка зеркала возвращается ко мне. Я начинаю сомневаться, смогу ли я когда-нибудь обнаружить то, что я ищу — вне себя! То есть вне своего собственного воображения.

X

— Тэра? — вновь спрашивает Тя.

— Тэра, нет — уже поздно. Отель, Тя.

Но Тя, свернув на обратном пути в узкую улочку, останавливает повозку перед святилищем или маленьким храмом, едва ли больше самого маленького японского магазинчика, однако более для меня удивительным, чем любое крупное священное здание из уже посещенных. Ибо по каждую сторону входа стоят на львиных лапах две чудовищные фигуры, обнаженные, кроваво-красные, демонические, с ужасающей мускулатурой, с грозно воздетыми руками, сжимающими позолоченные молнии, и с глазами, полными неистовой ярости; это хранители святынь Ни-О, или «Два Правителя»[18]. Между двумя этими багровыми чудищами стоит девушка и смотрит на нас; ее стройная фигурка в платье серебристо-серого цвета с радужно-лиловым поясом изумительно выделяется на фоне внутренней полутьмы храма. Ее лицо, спокойное и удивительно нежное, способно очаровать в любой обстановке, но здесь, в необычном контрасте с этими гротескно-отталкивающими фигурами, производит впечатление совершенно невообразимое. И я невольно вопрошаю себя, оправдано ли мое отвращения к этим чудищам-близнецам, если столь прекрасная дева считает их достойными поклонения? И они вдруг перестают казаться мне безобразными рядом с ней, стоящей между ними, такой грациозной и стройной, подобной чудесному мотыльку; она беспечно и простодушно разглядывает чужеземца, совершенно не задумываясь о том, что эти фигуры могут казаться ему не только не божественными, но и ужасающими.

— Отель, Тя, отель! — вновь восклицаю я, ибо путь еще долог, а солнце уже заходит — заходит в нежнейшем, какое только можно вообразить, сиянии цвета топаза. Я так и не увидел лик Будды. Быть может, я смогу найти его образ завтра, где-нибудь в этой неизвестности деревянных улиц или на вершине какого-нибудь еще непокоренного мною холма.

Солнце зашло, свет цвета топаза померк, Тя останавливается, чтобы зажечь свой бумажный фонарь, и мы вновь поспешаем между двумя длинными линиями раскрашенных бумажных фонарей, вывешенных перед магазинами: они столь близко расположены, столь ровны эти линии, что кажутся двумя нескончаемыми нитками огненных жемчужин. И внезапно звук, величественный, низкий, могучий, доносится до моих ушей, подобно раскату грома над крышами города, — голос цуриганэ, великого храмового колокола.

День показался слишком коротким. Однако мои глаза столь долго ослеплялись великолепием белого света и так устали от этого нескончаемого лабиринта таинственных знаков, из-за которых каждая улица выглядит как приоткрывшаяся огромная книга заклинаний, что сейчас для них утомительно даже мягкое свечение всех этих бумажных фонарей, испещренных иероглифами. И я чувствую, что погружаюсь в дремоту…

XI

— Амма-камисимо-го-хякумон!

Женский голос, звучащий в ночи, необыкновенно сладкозвучно и нараспев произносит слова, каждый звук которых доносится через мое открытое окно подобно мелодии флейты. Мой японский коридорный, который немного говорит по-английски, объяснил мне, что означают эти протяжные слова.

Вслед за этими словами слышу заунывный свисток, сначала на одной долгой ноте, затем в другом ключе, на двух коротких. Это свистит амма, слепая женщина, которая зарабатывает себе на жизнь массажем; свисток предупреждает пешеходов и возниц быть осторожней вблизи нее, ибо она не может их видеть. Она поет, чтобы услышали клиенты и позвали ее к себе:

— Амма-камисимо-го-хякумон1.

Эти слова означают, что за сумму в «пятьсот монов» она будет растирать ваше изнуренное тело «сверху и снизу» и изгонит вашу усталость или боль. Пятьсот монов составляют пять сенов (японских центов), один сен равен десяти ринам. Необычное сладкозвучие ее голоса завораживает — мне даже хочется испытывать какую-нибудь боль, чтобы заплатить ей пятьсот монов, дабы она изгнала эту боль прочь.

Я ложусь спать, и мне снится сон. Я вижу китайские тексты — многочисленные, таинственные, загадочные — мчащиеся мимо меня, и все в одном направлении; иероглифы белые и черные на вывесках, на бумажных ширмах, на спинах людей в сандалиях. Они кажутся живыми, эти иероглифы, живущими осознанной жизнью; они шевелят своими частями, передвигаясь, подобно насекомым, чудовищно, как насекомые-привидения, я убегаю от них по низким узким залитым светом улицам на дзинрикися-призраке, с беззвучно катящимися колесами. И постоянно и неизменно я вижу огромную грибовидную шляпу Тя, скачущую вверх и вниз передо мной, в то время как он лихо мчит меня куда-то в неведомую даль.

Домашний алтарь

I

В Японии существуют две формы религии усопших, одна из которых — это синто, а другая — буддизм. Синто — это первобытный культ, обычно называемый поклонением предкам. Но термин «поклонение предкам» представляется мне слишком ограниченным для религии, которая почитает не только тех древних богов, которые считаются прародителями японской нации, но также и целый сонм обожествляемых монархов, героев, князей и прославленных личностей. В сравнительно недавние времена обожествлялись, к примеру, великие даймё[19]провинции Идзумо; крестьяне провинции Симанэ, как и прежде, молятся перед алтарями рода Мацудайра. Более того, синто, равно как и веры эллинов и римлян, имеет своих богов природных стихий, а также особых божеств, которые управляют всеми житейскими делами. Таким образом, поклонение предкам, хотя и является по-прежнему важной особенностью синто, не единственная составляющая государственной религии, как и сам этот термин не дает полного описания синтоистского культа усопших — культа, который в Идзумо сохраняет свои первозданные черты больше, чем в других районах Японии.

Здесь я могу взять на себя смелость, даже не будучи синтологом, кое-что сказать о государственной религии Японии — этой старинной вере Идзумо, которая, хотя и укоренена в национальном характере сильнее буддизма, значительно меньше известна западному миру… Даже в своих нынешних внешних формах синто достаточно сложен и потребует совместных усилий историка, филолога и антрополога, лишь для того чтобы проследить многообразные пути его эволюции и определить источники его различных составляющих: первобытные политеизмы и фетишизмы, традиции неопределенного происхождения, философские концепции из Китая, Кореи и иных мест — все они в смешении с буддизмом, даосизмом и конфуцианством. «Возрождение чистого синто» — поддержанное правительством устремление восстановить этот культ в его архаичной простоте, очистив от чужеродных наслоений и особенно от всяких примет и признаков буддистского происхождения — имело своим результатом, коль скоро исходить из объявленной цели, лишь уничтожение бесценного искусства; загадка его происхождения столь же далека от разрешения, как и прежде. На протяжении пятнадцати веков эволюции синто претерпел изменения слишком глубокие, чтобы его можно было так запросто реконструировать в приказном порядке. По сходной причине все старания исследователей установить его связь с национальной этикой на основе всего лишь исторического или филологического анализа обречены на провал: равно как и попытки выяснить высшую загадку жизни посредством изучения составляющих элементов тела, ею одушевленного…

Однако кое-что из того, что означает синто, можно узнать, прожив несколько лет среди этого народа его жизнью и усвоив его манеры и обычаи. Обладая подобным опытом, во всяком случае, можно претендовать на право изложить свою собственную концепцию синто.

II

Те прозорливые правители эпохи Мэйдзи, кто отделил буддизм от государства, дабы усилить синто, несомненно, знали, что дают новую силу вере, не только идеально гармонирующей с их собственной государственной политикой, но и кроме того обладающей более совершенной жизнестойкостью, нежели инородная вера, хотя и могучая силой своего искусства, но так и не сумевшая глубоко укорениться в интеллектуальной почве Японии. Буддизм уже находился в упадке, хотя и был привнесен из Китая едва ли более тринадцати столетий назад; в то время как синто, будучи, несомненно, на много тысячелетий старше, по-видимому, скорее наращивал, нежели утрачивал силу на протяжении всех эпох преобразований. Практично-избирательный, он вобрал в себя и усвоил все формы иноземной мысли, которые могли содействовать его материальному проявлению или упрочить его нравственные устои. Буддизм попытался вобрать в себя его богов, так же как ранее вобрал в себя древних божеств брахманизма, но синто, казалось бы, сдающий свои позиции, на самом деле лишь заимствовал силу у своего соперника. Эта удивительная живучесть синто обусловлена тем обстоятельством, что в процессе своего долгого развития с незапамятных времен своего зарождения, он сделался еще в очень глубокой древности и в глубине своей по-прежнему остается религией души. Каким бы ни было происхождение его ритуалов и традиций, его нравственный дух стал отождествляться со всеми самыми глубокими и лучшими чувствами нации. По причине чего — особенно в Идзумо — попытка создать буддистский синто привела лишь к формированию синто-буддизма.

Скрытая жизненная сила синто сегодня — та именно сила, что противостоит всем стараниям миссионеров по обращению народа в свою веру, — означает нечто намного более глубокое, чем традиция, богослужение или обрядовость. Синто способен пережить всё это, не утратив реальной силы. Разумеется, расширение народного кругозора через образование и влияние современной науки способны привести к изменению многих древних синтоистских понятий и представлений или даже к отказу от них, но этика синто несомненно сохранится неизменной. Ибо синто означает характер в его высшем понимании — отвагу, этикет, честь и, превыше всего, верность. Дух синто — это дух почитания родителей, ревностное исполнение своего долга, готовность отдать свою жизнь во имя принципа и без какой-либо тени сомнения. Это послушание ребенка, это нежность и обходительность японской женщины. Это равным образом и приверженность старине — успешное сдерживание тенденции отбросить прочь ценности всего прошлого в поспешно-суетном старании вобрать в себя излишне много чужеземного нынешнего. Это религия, но религия, преобразовавшаяся в унаследованный нравственный мотив, религия, превратившаяся в нравственный инстинкт. Это вся эмоциональная жизнь нации, это душа Японии.

Японский ребенок, можно сказать, уже рождается синтоистом. Домашнее обучение и школьное образование лишь дают проявиться врожденному: они не сажают новое семя, но оживляют нравственное чувство, переданное в виде наследственной черты характера. Равно как японский ребенок наследует способность владеть кисточкой для письма, точно так же он наследует этические склонности, совершенно отличные от наших собственных. Попросите японских студентов — учащуюся молодежь в возрасте от четырнадцати до шестнадцати лет — поведать вам о своих самых заветных желаниях, и если они сочтут спрашивающего заслуживающим доверия, быть может, девять из десяти ответят: «Умереть за Его Величество нашего императора». Это желание поднимается из самой глубины сердца, чистое, как любое желание мученичества, когда-либо родившееся на свет. В какой мере это чувство преданности могло или не могло быть ослаблено в таких мегаполисах, как Токио, новым агностицизмом и быстрым распространением среди студенчества иных идей девятнадцатого века, мне неизвестно, но в провинции оно кажется для отрочества естественным. При этом оно безрассудно — в отличие от верноподданнических чувств, которые испытываем мы и которые являются результатом более зрелого знания и устоявшихся убеждений. Никогда японский юноша не будет задаваться вопросом «зачем?» — сама красота самопожертвования будет для него достаточным мотивом. Столь восторженная преданность является частью национальной жизни, она в крови — унаследованная, подобно стремлению муравья погибнуть за свою маленькую республику, и бессознательная, подобно преданности пчел своей царице. Это синто.

Эта готовность пожертвовать своей собственной жизнью во имя вышестоящего, диктуемая своеобразным чувством чести, была, возможно, национальной чертой с самых ранних времен независимого существования японской нации. Задолго до эпохи феодального государства, когда почетное самоубийство сделалось вопросом соблюдения жесткого этикета и не только для воинов, но даже для женщин и маленьких детей, отдать свою жизнь за своего князя, даже если эта жертва была совершенно напрасна, считалось священным долгом. Мы можем привести множество примеров из древнего синтоистского сочинения «Кодзики». Ниже один из них.

Принц Маёва, сразив убийцу своего отца, бежал в дом знатного вельможи Оми Цубура. «После чего принц Охо-Хацусэ поднял свое войско и осадил этот дом. И стрелы, которые были выпущены, были столь же многочисленны, как стебли в тростниковых зарослях… Потом, когда их силы были уже на исходе, а их стрелы кончились, он (Оми Цубура) сказал принцу:

— Мои руки изранены, а стрелы у нас кончились. Мы больше не можем сражаться: что еще должно сделать?

На что принц ответил:

— Ничего сделать больше нельзя. Сейчас ты должен убить меня.

Поэтому Оми Цубура насмерть пронзил принца своим мечом, а затем покончил с собой, обезглавив себя собственной рукой».

Тысячи столь же впечатляющих примеров можно было бы без труда привести из более поздней истории Японии, в том числе и много таких, что имели место на памяти ныне живущих. И все это происходило не только ради людей: в определенных обстоятельствах умирали во имя чисто личных убеждений. Тот, кто имел какое-либо мнение, которое он считал в высшей степени важным, когда все иные средства были исчерпаны, излагал свои взгляды в прощальном письме, а затем лишал себя жизни — только лишь для того, чтобы привлечь внимание к своим убеждениям и доказать их искренность. Подобный случай имел место не далее как в прошлом году в Токио[20], когда молодой лейтенант сил ополчения, по имени Охара Такэёси, покончил с собой, совершив харакири на кладбище Сайтокудзи, оставив письмо, в котором объяснил свой поступок желанием обратить внимание общественного мнения на опасность, которая исходит от нарастающего могущества России в северной части Тихого океана. Еще более трогательным и впечатляющим было в мае того же года самопожертвование, совершенное девушкой по имени Юко Хатакэяма после покушения на убийство цесаревича[21]; она приехала из Токио в Киото и покончила с собой перед воротами Кэнтё единственно во искупление вины за инцидент, навлекший позор на Японию и ввергший в глубокую печаль Отца нации — Его Священное Величество Императора.

III

Что касается внешних форм, то в этом современный синто с превеликим трудом поддается анализу, хотя сквозь замысловатый покров чужеродных верований, столь плотно его облекающий, приметы его исконного характера по-прежнему хорошо различимы. В некоторых первобытных ритуалах, в архаичных молитвах, текстах, символах, в истории святилищ и даже во многих безыскусных идеях наибеднейших приверженцев синто со всей ясностью проявляется как самая древняя из всех форм вероисповеданий — именно та, которую Герберт Спенсер[22] называет «корнем всех религий», — благоговейная преданность умершим. И действительно, именно так синто часто толковался его собственными величайшими учеными и теологами. Все усопшие, по представлению синтоистов, становятся божествами — хотокэ. В своем труде «Тама-но-михасира» («Истинный священный столп духа») Хирата[23] говорит: «Духи умерших продолжают существовать в незримом мире, который повсюду окружает нас, и они все становятся богами, различающимися по характеру и своей степени влиятельности. Некоторые обитают в храмах, построенных в их честь; другие парят возле своих усыпальниц; они продолжают служить своему князю, своим родителям, жене и детям так же, как когда они были во плоти»[24]. При этом они управляют жизнями и делами людей. «Каждый человеческий поступок, — говорит Хирата, — это деяние какого-то бога». А Мотоори[25], столь же признанный толкователь доктрины чистого синто, пишет: «Все нравственные идеи, которые требуются человеку, вложены в его душу богами и имеют одинаковую природу с инстинктами, которые заставляют его есть, когда он голоден, или пить, когда он чувствует жажду». Этой доктриной человеческая совесть провозглашается единственным необходимым советчиком. Хотя каждое действие — это «деяние ками», считается, что все люди заключают в себе способность отличить праведное побуждение от неправедного и влияние доброго божества от влияния божества недоброго. Собственное сердце — самый непогрешимый духовный наставник. «Убедиться в том, что нет пути (мити), — говорит Мотоори, — который надлежит познать и которому надлежит следовать, это воистину значит познать путь богов»[26]. А Хирата пишет: «Если ты желаешь следовать истинной добродетели, научись благоговеть перед Незримым; и это удержит тебя от неправедных поступков. Принеси обет Богам, которые правят Незримым, и совершенствуй совесть (ма-гокоро), что заложена в тебе с рождения, и тогда ты никогда не собьешься с пути». Каким образом это духовное самосовершенствование может быть обретено лучше всего, тот же самый великий толкователь определил почти столь же кратко: «Преданность памяти предков служит движущей силой всех добродетелей. Ни один из тех, кто исполняет свой долг перед ними, никогда не будет непочтителен к Богам или к своим здравствующим родителям. Такой человек будет предан своему князю, верен своим друзьям и добр и сердечен со своей женой и детьми».

Насколько далеко эти древние верования разошлись с идеями девятнадцатого века? Вероятно, не столь далеко, чтобы мы могли позволить себе насмехаться над ними. Вера древнего человека и знания самого совершенного психолога могут сойтись в удивительной гармонии на пороге одной и той же конечной истины, а мысль ребенка может повторить выводы Спенсера или Шопенгауэра. Не являются ли наши предки воистину нашими ками? Не является ли каждый наш поступок деянием усопших, которые присутствуют внутри нас? Не созданы ли наши порывы и устремления, наши способности и наши слабости, наши геройства и наши страхи теми исчезнувшими мириадами, от которых мы получили безмерно загадочное наследие жизни? Действительно ли мы думаем о том бесконечно сложном нечто, которым является каждый из нас, как о «я» или все-таки как об «они»? Что есть наша гордость или наше бесчестие, кроме как гордость или бесчестие Незримого? И что такое наше сознание, кроме как унаследованная совокупность бессчетных опытов с переменной составляющей добра и зла?

IV

Культ поклонения предкам синто, несомненно, как и все подобные культы, развился из ритуалов погребения, согласно тому общему закону развития религий, что был столь скрупулезно прослежен Гербертом Спенсером. Есть основания полагать, что ранние формы богослужения синто могли развиться из еще более древнего семейного исповедания — во многом таким же образом, как это показал Н. Д. Фюстель де Куланж[27]в своей замечательной книге «Древний город», каким из религии домашнего очага развились государственные религиозные установления греков и римлян. И действительно, слово удзигами, используемое ныне для обозначения приходского синтоистского храма, а также его божества, означает «семейный бог», и в своей современной форме является искажением или сокращением слова ути-но-ками, означающего «внутридомный бог» или «домóвый бог». Толкователи синто тем не менее пытались объяснить этот термин иным образом. Хирата заявил, что это название следует применять только к общему предку или предкам или к тому, кто был так назван в благодарность своей общиной. Таким, несомненно, было правильное употребление этого термина в его время, а также намного ранее такового, но этимология этого слова, определенно, указывает на его происхождение из семейного исповедания и подтверждает современные научные представления о развитии религиозных институтов.

И совершенно так же, как среди греков и латинян семейный культ неизменно существовал на протяжении всего времени развития и распространения государственной религии, синтоистский семейный культ продолжал существовать наряду с общинным богослужением в бесчисленных удзигами и с общенациональным богослужением в императорских храмах Исэ и Кицуки. Многие предметы, связанные с семейным культом, несомненно, чужеродного или современного происхождения; в то же время его простые ритуалы и его непроизвольная поэтика сохраняют свое архаичное очарование. Для исследователя японской жизни, безусловно, наиболее интересная сторона синто заключается именно в этом домашнем богослужении, которое, как домашний культ античного Запада, существует в двойственной форме.

V

Почти во всех домах в Идзумо имеется камидана[28]. На ней, как правило, можно увидеть маленький синтоистский храм-алтарь мия, хранящий в себе таблички с именами богов (хотя бы одна из которых дарована местным приходским храмом синто), а также различные офуда — священные тексты или заклинания, обычно представляющие собой письменные обязательства от имени какого-либо ками оберегать своих поклонников. Если нет мия, то таблички с офуда кладутся прямо на полку в определенном порядке, при этом наиболее важные располагаются посередине. Крайне редко на камидана можно увидеть какие-либо образы, поскольку исконный синто исключает любые изображения людей столь же строго, как иудейский или мусульманский закон; и вся синтоистская иконография принадлежит относительно современной эпохе и имеет буддистское происхождение. Если какие-то изображения всё же имеются, то скорее всего они из тех, что лишь в последние годы создавались в Кицуки[29] — это маленькие парные фигуры Оо-куни-нуси-но-Ками и Кото-сиро-нуси-но-Ками[30]. Синтоистские какэмоно, также недавнего происхождения, изображающие деяния из «Кодзики», намного более распространены, чем синтоистские иконы: они, как правило, расположены в токонома — алькове в той же самой комнате, где находится камидана; впрочем, их не увидишь в домах более просвещенных сословий. Обычно на камидана нет ничего, кроме простого мия, содержащего в себе несколько офуда: крайне редко можно увидеть зеркало[31] или гохэй (свисающая полоска бумаги), если не считать гохэй, прикрепленного к небольшой симэнава, либо подвешенной прямо над камидана, либо свисающей с коробчатой рамы, в которую иногда помещается мия. Симэнава и бумажный гохэй являются подлинными символами синто: даже офуда и мамори (амулет, посвященный божеству) — символы скорее современные. Симэнава подвешивается не только перед домашним алтарем, но также над входной дверью почти каждого дома в Идзумо. Обычно это тонкая веревка из рисовой соломы; но перед жилищами высоких иерархов синто, таких как Тайся-Гудзи храма Кицуки, ее размеры и вес огромны. Одним из первых любопытных фактов, который неизменно производит глубокое впечатление на впервые прибывшего в Идзумо путешественника, является повсеместное присутствие этой веревки из соломы, которую иногда можно увидеть даже вокруг рисовых полей. Самая грандиозная демонстрация этого священного символа происходит в великие праздники Нового года, восшествия Дзимму Тэнно[32] на трон Японии и Дня рождения императора. В такое время улицы на всем своем протяжении украшены симэнава — толстыми, как корабельные канаты.

VI

Характерная особенность Мацуэ — магазины мия. Такие заведения есть не только в этом старинном городе провинции Идзумо, но здесь они намного интереснее, чем те, что можно увидеть в больших городах других провинций. В них предлагаются мия сотни различных видов и величин, от детских игрушечных, которые продаются по цене меньше одного сена, до больших храмов-алтарей, предназначенных для богатых домов, которые стоят, быть может, десять иен и более. Помимо домашних алтарей, кое-где можно увидеть и массивные алтари из ценных пород дерева, лакированные и позолоченные, которые стоят от трехсот до полутора тысяч иен. Это праздничные алтари, и изготавливают их только для состоятельных коммерсантов. Они выставляются на всеобщее обозрение во время праздников синто и дважды в год проносятся по улицам в длинной процессии, под возгласы «Тёсая! Тёсая!»[33]. У каждого храмового прихода также имеется большой переносной мия, который в эти праздники проносится по улицам под громкие песнопения и непрерывный барабанный бой. Большинство домашних мия — это дешевые изделия. Изящный может стоить порядка двух иен, но те маленькие алтари, которые можно видеть в домах простого народа, стоят, как правило, много меньше половины иены. К тому же изысканные или дорогие домашние алтари противоречат духу чистого синто. Канонический мия должен быть сделан из безукоризненно белой древесины хиноки[34] — и собран без единого гвоздя. Несколько составных деталей большей части тех, что я видел в магазинах, были скреплены между собой одним лишь рисовым клеем, но благодаря мастерству ремесленника этого было вполне достаточно. Синто требует, чтобы у мия не было позолоты или украшений. Красивые миниатюрные алтари в некоторых богатых домах могут по праву вызвать восхищение своим художественным исполнением и декорированием, но мия за десять или тринадцать сенов в доме простого рабочего или возницы-курумая, сделанный из простого белого дерева, по-настоящему воплощают тот дух простоты, что характеризует эту первобытную религию.

VII

Камидана, или «полка богов», на которой размещаются мия и другие священные принадлежности культа синто, обычно крепится на высоте шести-семи футов от пола. Как правило, она должна располагаться так, чтобы можно было без труда дотянуться рукой. Но в домах с высокими потолками мия иногда размещается на такой высоте, что совершать святые приношения возможно только встав на ящик или иную подставку. Обычно камидана крепят на кронштейнах, либо непосредственно к стене, в углу комнаты, либо, что бывает чаще, к так называемой камои — горизонтальной балке с пазом, по которому в обе стороны скользят ширмы из матовой бумаги (фусума), разделяющие комнаты. В некоторых случаях ее красят или лакируют.


Мия из разряда самых дешевых


Мия состоятельного семейства

Обычная камидана изготовляется из белого дерева, размерами больше или меньше в зависимости от размеров мия, или числа офуда и других священных предметов, которые будут на ней находиться. В некоторых домах, и особенно в домах содержателей гостиниц и мелких лавочников, камидана делается достаточно длинной, чтобы вмещать несколько небольших алтарей, посвященных различным божествам синто, прежде всего тем, в ведении которых, как в это верят, находятся пути к преуспеянию и процветанию торговли. В домах бедняков она почти всегда находится в комнате, выходящей на улицу; а лавочники Мацуэ обычно устанавливают ее в своих магазинах, чтобы прохожие или покупатели могли с первого взгляда определить, попечению каких божеств вверил себя хозяин.

Есть множество правил, с ней связанных. Размещать камидана следует так, чтобы обращена она была на юг или восток, но нежелательно, чтобы она смотрела на запад, и ни при каких обстоятельствах недопустимо, чтобы она была обращена на север или северо-запад. Согласно общепринятому объяснению, запрет этот связан с тем, что умерших хоронят головой к северу, а всё, связанное со смертью, — нечисто; что же касается предписания в отношении запада, то оно соблюдается не столь строго. Впрочем, в большинстве домов Идзумо камидана обращена на юг или восток. В домах самых бедных, часто состоящих лишь из одной комнаты, выбор места для нее весьма невелик. В жилищах же средних классов соблюдается правило, согласно которому камидана не должна размещаться ни в гостиной (дзасики), ни в кухне. В домах сидзоку[35] ее место, как правило, — в одной из меньших комнат семейства.

К камидана следует проявлять уважение. Нельзя, например, спать или просто прилечь отдохнуть, вытянув в ее сторону ноги. Перед ней нельзя молиться и даже стоять напротив нее, пребывая в состоянии религиозной нечистоты, возникшей по причине прикосновения к покойнику, присутствия на буддистских похоронах, а также в случае пребывания в трауре по родственнику, погребенному по буддистскому обряду. Если кто-либо из членов семьи был похоронен именно таким образом, то на пятьдесят дней[36] камидана следует полностью покрыть чистой белой бумагой, а синтоистские офуда, прикрепленные к дверям дома, необходимо заклеить белой бумагой. В течение времени траура огонь в доме считается нечистым; поэтому по окончании траура вся зола из жаровен и кухонного очага должна быть вынесена прочь, а в них разожжен новый огонь, добытый при помощи кремня и кресала.

Но не только похороны являются причиной возникновения нечистоты по религиозному закону. Синто, как религия чистоты и очищения, имеет свое Второзаконие достаточно обширного толка. В определенные периоды времени женщины не должны молиться перед мия, а тем более совершать приношения, прикасаться к священным сосудам и возжигать светильники ками.

VIII

Напротив мия или любого священного предмета богослужения синто, который будет помещен на камидана, ставятся два причудливой формы сосуда для приношений саке, две маленьких вазы — ханаикэ — для побегов священного дерева сакаки[37] (иногда туда ставят цветы) и маленький светильник в форме крошечного блюдца, где в рапсовом масле плавает фитилек из сердцевины тростника. Строго говоря, все эти принадлежности, за исключением цветочных ваз, должны быть неглазированными красными керамическими изделиями, подобными тем, описание которых мы находим в начальных главах «Кодзики». По-прежнему на синтоистских праздниках в Идзумо, когда происходят во славу богов возлияния саке, его вкушают из чаш в форме мелких круглых тарелок, сделанных из обожженной красной глины без глазури, хотя входит в моду делать все принадлежности камидана из латуни или бронзы — даже ханаикэ. Правда, у бедняков, особенно в отдаленных сельских районах, в ходу самые архаичные принадлежности: светильник — простое блюдце из красной глины, называемое каваракэ, а вазы — чаще всего бамбуковые стаканы, которые изготавливают, просто отпиливая секцию бамбука чуть ниже одного сочленения и примерно в пяти дюймах выше другого.

Бронзовый светильник стоит, по меньшей мере, порядка двадцати пяти сенов. Он состоит из двух частей. Нижняя часть, в форме очень мелкого широкого бокала на очень толстой ножке, имеет как внутренний, так и внешний ободок; основание равноширокой мелкой латунной чаши, служащей верхней частью, куда наливается масло, плотно вставляется в него. При светильниках этого вида всегда имеется маленькая латунная принадлежность в форме плоского кольца с ручкой, прикрепленной под прямым углом к его поверхности. Она используется для перемещения плавающего фитиля и удержания его в нужном положении; ручка всегда достаточно длинная, чтобы пальцы не касались масла.

Самые любопытные предметы, которые можно увидеть на любой обычной камидана, — это пробки для сосудов с саке — о-микидоккури (сосуды для саке досточтимого бога). Эти пробки — о-микидоккури-но-кутисаси — делают либо из латуни, либо из мелких тонких деревянных пластинок, соединенных и изогнутых так, чтобы придать им необходимую форму. По правде говоря, несмотря на свое название, этот предмет не вполне пробка в строгом смысле слова; нижняя его часть совершенно не закупоривает горло сосуда: она просто свешивается в отверстие, подобно листу дерева, опущенному в него стебельком вниз. Мне затруднительно судить об истории его появления на свет, но хотя он бывает различных форм — у латунных она более изящна, — все существующие разновидности, по-видимому, указывают на буддистское происхождение. Возможно, такая форма была заимствована у буддистского символа ходзю-но-тама — мистического самоцветного камня, мерцающий блеск которого (передаваемый в иконографии в виде трепещущего пламени) является символом Чистой Сущности; в общем, этой принадлежности надлежит символизировать в одно и то же время чистоту подношения и чистоту помыслов подносящего.

Лампадка может и не возжигаться ежевечерне во всех домах, так как есть семьи слишком бедные, чтобы позволить себе даже столь незначительный расход масла. Но первого, пятнадцатого и двадцать девятого числа каждого месяца огонь непременно возжигается; в эти дни неизменно должны совершаться приношения богам и всем удзи-ко — прихожанам синтоистского храма — надлежит посетить своего удзигами. В эти дни в каждом доме в о-микидоккури наливается саке, а в вазы на камидана ставятся побеги священной сакаки, либо веточки сосны, либо живые цветы. В первый день нового года камидана всегда украшается побегами сакаки, моромоки (папоротника) и сосновыми веточками, а также соломенной симэнава, и на нее кладутся рисовые лепешки вдвое больше обычных, как приношения богам.

IX

Перед камидана богослужение совершается только древним богам синто. Предкам семьи или ее умершим членам поклоняются либо в отдельной комнате, называемой митамая — «комната духа», либо, если это происходит по буддистскому ритуалу, — перед буддистским алтарем буцуданом (буцума). Слова «митамая» и «сорэйся» (так иногда еще называют комнату духа) в Идзумо также могут означать либо маленький мия, либо ту часть жилища, где мия установлен и где совершаются приношения. Обычно приношения ставят на продолговатые деревянные столики; на такие же столики кладут приношения в храмах.

В Идзумо буддистское и синтоистское семейное богослужение уживаются без труда: то, как почитаются усопшие — в митамая или перед буцуданом, — всецело зависит от религиозных традиций семейства. Более того, в Идзумо есть семьи — особенно в Кицуки, — которые ни в какой форме не исповедуют буддизм, равно как и очень немногие, принадлежащие к буддистским школам син-сю или нитирэн-сю[38], члены которых не исповедуют синто. Но домашний культ усопших отправляется независимо от того, исповедует семья синто или буддизм.

Форма буцудана, характер его святых образов, его офуда и даже молитвы, произносимые перед ним, различаются у пятнадцати существующих буддистских школ — так называемых сю. Но чтобы рассмотреть тему буцудана во всей полноте, пришлось бы написать довольно солидный том. По этой причине я вынужден ограничиться лишь замечанием, что имеются буддистские домашние алтари совершенно различные по своей величине, цене и изысканности и что буцудан школы син-сю, хотя для меня наименее интересный из всех, принято считать самым изящным по исполнению и оформлению. Буцудан очень бедного семейства может стоить всего лишь несколько сенов, но состоятельный буддист может приобрести в Киото алтарь за столько тысяч иен, сколько он только способен за него выложить.

Ихай — таблички с посмертными именами усопших — никогда не держат в особой комнате или храме; они находятся в буцудане[39] вместе с образами буддистских божеств — во всяком случае, это имеет место всегда, когда оказываемые им почести воздаются по буддистскому ритуалу. Хотя формы буцудана и характер его содержимого могут сильно разниться, форма ихай остается неизменной[40], притом что есть как замысловатые образцы, дорогие и редкие, так и простые, самые дешевые и незатейливые. Однако имеются различия в величине — ихай мужчины больше, чем ихай женщины, и имеет сверху украшение, которого нет у ихай женщины; в то же время табличка ребенка всегда очень маленькая. Средняя высота таблички ихай, которая делается для взрослого мужчины, немногим более одного фута, а толщина — примерно один дюйм. На ее вершине помещается символ хоси-но-тама — мистического самоцвета; также она обычно украшается некоего рода изображением облака, а постаментом ей служит цветок лотоса. Обычно ихай покрывается черным лаком, имя усопшего — кайме — или прочие слова, сообщающие о присущих ему добродетелях, наносятся золотыми буквами — кэн-му-дзи-сё-син-дзи. Самые бедные, кто не может позволить себе столь изысканные таблички, довольствуются табличками без лакировки и позолоты; кайме иногда просто пишут черными иероглифами, но еще чаще на полоске белой бумаги, которую наклеивают на ихай рисовым клеем. Прижизненное имя может быть написано на оборотной стороне таблички. Такие таблички, само собой, накапливаются по мере смены поколений; и в некоторых домах они хранятся в огромных количествах.

В Идзумо, а быть может и во всей Японии, до сих пор существует красивый и трогательный обычай, прежде у просвещенных сословий общепринятый. Когда муж умирает, изготавливаются — в случае, если жена решает более никогда не выходить замуж, — две таблички ихай. На одной золотыми иероглифами наносится кайме покойного, на другой — кайме здравствующей вдовы, но во втором случае первый иероглиф красного цвета, а все остальные — золотого. Эти таблички затем помещаются в домашний буцудан. Две такие же таблички с таким же начертанием иероглифов, но большей величины помещаются и в приходском храме, однако перед табличкой супруги никакая чаша не ставится. Красный иероглиф означает торжественное обещание оставаться верной памяти покойного. Более того, жена утрачивает свое прижизненное имя, и в кругу всех друзей и родственников после этого к ней обращаются, используя часть ее кайме — например, Син-току-ин-сан, что является сокращением более длинного и более возвышенного посмертного имени Син-току-ин-дэн-дзёё-тэйсо-дайси[41]. Совершенно такой же обет дает мужчина после смерти супруги, к которой он был сердечно привязан, — точно так же красный иероглиф на его ихай запечатлевает клятву верности. Но вдовца никогда не зовут по его кайме, как зовут вдову.



Поделиться книгой:

На главную
Назад