Поэт ужасно не любит собак, их лай его, вечно занятого работой, страшно раздражает, но одного пса он почти обожает – это собака его соседа на
Он наблюдает за тем, как возвращаются после работы домой усталые жнецы, вспоминает античные мифы, а однажды отправляется на виноградник к своей подруге. Тут, однако, его ждет разочарование: по винограднику, как-то смешно кривляясь, разгуливает дядюшка Фаустины, и поэтому поэт исчезает: «Он отпугнул [того], что крадет плод и племянницу враз…» «Ах, почему ты сегодня, любимый, не был на винье?» – спрашивает его подружка. Сцена комическая: «дядюшка» оказывается простым пугалом, а кривлялся он, потому что оно раскачивалось на ветру. Свидание сорвалось, однако ж поэт утешает своего читателя, рассказывая, что все ночи напролет он занимается со своей возлюбленной любовью, но «мы не целуемся только, ведем и серьезные речи»… Фаустина – не просто подружка, это настоящий друг…
Еще одно ключевое слово «Римских элегий» –
Гёте, особенно по меркам XVIII века, уже немолод – ему тридцать восемь лет, он – человек с положением, его изображают на портретах, и эти портреты раскупаются. И вдруг такая выходка: адресованный всем без исключения рассказ не о любовных утехах, а именно о
«Римские элегии». Что это, шутка, что-то вроде провокации (при Августе Овидия за такие стихи навсегда выслали из Рима на Север, а Гёте в Веймаре остается вторым человеком после герцога), пощечина общественному мнению или, быть может, просто филологический опыт? И этого исключать тоже нельзя, потому что книжка эта полна скрытых цитат, аллюзий, намеков и реминисценций не только из Проперция, у отрывочных текстов которого (как и у Гёте в «Римских элегиях») нет никогда ни начала, ни конца. Есть здесь и аллюзии на отшлифованные стихи грустного Альбия Тибулла и на элегии всегда красноречивого Овидия.
Это своего рода блестящий (в лучшем смысле этого слова) и драгоценный сплав из всего того, что было в римской элегии эпохи Августа… Сплав? Что-то вроде постмодернистской игры? Не знаю. Но могу сказать одно: читать эту книжечку
В начале второй книги своих
Но это не просто зеркало. «Римские элегии» как магнит притягивают к себе читателя. Овидий, если быть честным, слишком риторичен, у Гёте этого нет – здесь каждое слово живо, каждое слово на месте, хотя поэт, кажется, не прикладывал к этому никаких усилий, и каждое слово здесь на вес золота. И это при том, что, приехав в Рим, Гёте считал себя скорее не поэтом, а художником. Это Анжелика Кауфманн убедила его, что живопись для него не главное. Каждое слово здесь стоит иных целых романов. Это – поэзия. Будете в Риме, не забудьте навестить Гёте в его квартире на
Нужно позвонить в звонок, и вам непременно откроют. Постучите в дверь на третьем этаже, и за ней обнаружите комнаты с видом на внутренний дворик, весь заросший южными растениями, и выставку каких-нибудь чудных пейзажей. Самого господина советника дома вы, увы, не застанете. Он где-нибудь в
Акварели
«Около четырех часов пополудни, – пишет Диккенс в “Картинах Италии”, – мы въехали в Вечный город через
Пройдя через эти ворота, путешественник сразу оказывался на площади с двумя одинаковыми церквями, одна из которых возведена на месте мавзолея Нерона, а затем – на
В стеклах и старых зеркалах длинного зала
Вечереет. Фонтан на
Вишневого цвета обои, потухшее золото старых рам и изрядно потемневшие картины… Это не стилизация, не «новодел», это не игра в прошлое, это просто то самое кафе…
Лестница вся в цветах, тысячи туристов, пальмы… Пять пальм на
«Вечером ездил, – пишет в своих записках Порфирий (Успенский), – в женский монастырь, называемый
Так писал полтораста лет тому назад мудрый русский монах и ученый – Порфирий из Костромы, сын псаломщика, ставший архиереем. И продолжать или анализировать тут ничего не нужно…
Лестница вся в цветах… Белая, мраморная и лучистая…
«Здесь Христос предстал на пути своему бегущему наместнику», – так пишет Франческо Петрарка в одном из отправленных из Рима писем, упоминая о том, что ему довелось побывать в церкви, называющейся
И тогда Петр понял, что ему не следует бежать от казни, и вернулся в Рим, где был распят «стремглав», что значит головою вниз.
А в маленькой церкви, стоящей на дороге в город, и сейчас хранится камень, на котором в том момент, когда Он встретил Петра, будто бы отпечатались ступни Иисуса… Ступни по-латыни –
«С высоты Святой Троицы на Горе далекие колокольни и здания предстают словно незаконченные наброски художника», – пишет Шатобриан. Не случайно во все времена его истории в Рим всегда приезжали художники – не только копировать древние статуи и картины великих мастеров, но просто бродить по городу, выбирая наиболее живописные его места для своих набросков.
Одним из таких художников был Гёте. Именно рисовать приехал он в Рим, считая живопись главным делом своей жизни. Это только проницательной Анжелике Кауфманн, у которой близ
Миниатюрный слоник с 1667 года терпеливо держит на своей спине египетский обелиск. Он стоит на небольшой площади перед белым фасадом церкви
Фра Беато… К мраморной плите на его гробнице прислонены детские рисунки… Детские акварели… Покровитель художников – и детские опыты. Удивительно, но суровые доминиканцы, которые хозяйничают в этой церкви, это разрешают… И вспомнилась мне наша больница и рисунки наших детей… Ксюша Курепина… Женя Жмырко… и другие. А доминиканцы в белых сутанах продают четки и следят за порядком…
Говоря о церквях, которые ему удалось осмотреть в Риме, Гёте пишет: «В какой восторг должен быть приведен глаз и ум, когда при каком бы то ни было освещении охватишь взором, будто немую музыку, эти многообразные горизонтальные и тысячи вертикальных линий, прерывающие и украшающие друг друга…» И далее: в эти минуты «всё, что есть в нас мелкого и ограниченного, не без боли поднимается и отрывается от нашей души».
Был Гёте и в греческой католической церкви Святого Афанасия (она находится на
На каменной стене одной из вилл на Яникуле красуется множество надписей…
А совсем в другом месте Рима, на другой, городской стороне Тибра мрачно возвышается мавзолей Августа. Построенный по египетскому образцу, он имеет форму круга диаметром 87 метров (почти в два раза больше, чем у Пантеона!). В XVIII веке внутри него устраивались концерты и театральные представления, а теперь он стоит заброшенный и давно не реставрировавшийся, сверху заросший кипарисами…
Он глубоко врос в землю, и поэтому, чтобы обойти его вокруг, нужно спуститься вниз по ступеням. Площадь вокруг него обстроил Муссолини, что чувствуется сразу по безупречно «советскому» стилю, напоминающему о станциях московского метро: веселые труженики с серпами и молотами и т. д.
На площади довольно много машин, а внизу, у подножия мавзолея, всегда тихо. Встретившись во время обеденного перерыва, двое: он – в офисном костюме, она – сама строгость в стиле
«Италия, – говорит Владимир Вейдле, – не музей, и жизнь ее – не театральное представление… но прошлое слилось с ней самой, с узором ее берегов, с течением рек, с волнистой линией гор…»
И сегодняшние римляне – всё те же, кому адресовал Овидий свои элегии… И то же сердце бьется под отглаженным пиджаком коммерческого директора, что билось когда-то под белою тогой римлянина…
«У греков, – пишет А.Ф.Лосев, – пластика возникает на основе слияния идеально-личного с природным, у римлян сливается идеально-социальное с природным, и возникает у них не пластика живого человеческого тела, но пластика живого социального организма». Как ни к чему другому, эти слова применимы к Колизею. «Никогда в своей жизни я не видел, – пишет Рёскин, – ничего такого безобразного, как Колизей». Действительно, это сооружение может отталкивать. Именно тем, что в нем нет ничего, что было бы связано с живым человеком.
В своей работе «Римское чувство красоты и его образы» Лосев вообще постоянно подчеркивает, что у римлян всё социально… Как этот самый Колизей. В римской социальной идее, пишет Алексей Федорович, «нет личностных глубин, нет теплоты человеческих чувств, того живого и алогического корня, который уходит в неведомую, хотя и родную, интимную глубину человеческой души». И снова это всё о Колизее – об огромном, грязно-сером, давящем, не оставляющем человеку ничего своего, личного. О Колизее, который вызвал такое резкое неприятие у Рёскина.
А вообще это невероятно трудная задача – писать о Колизее, ибо о нем писали все, сказать что-то свое почти невозможно… Череп стоглазого исполина – того самого мифологического Аргуса, что стерег превращенную в корову Ио… Именно череп, брошенный прямо на дороге и наполовину вросший в землю. Как писал в «Римских элегиях» Иосиф Бродский, «и Колизей – точно череп Аргуса, в чьих глазницах облака проплывают»…
Хорошо, что рядом – Форум с его освещенными солнцем колоннами и арками, с его буйной растительностью и церковью Космы и Дамиана, построенной на том самом месте, «где жил знаменитый врач Гален и где собирались врачи». Так пишет Порфирий (Успенский). Не от этого ли мученики Косма и Дамиан почитаются как покровители медицины? Почти при всех медицинских факультетах, особенно в Германии, всегда устраивались церкви или часовни именно святых Космы и Дамиана.
Побывавший в Риме в середине XIX века епископ Порфирий (Успенский) был ученейшим монахом и специалистом в области древних христианских рукописей, византиноведения и востоковедения… Он умер в 1885 году, похоронен в Новоспасском монастыре в Москве и признан одним из самых блестящих русских ученых-гуманитариев XIX века.
«Множество вечнозеленых растений еще больше усиливает иллюзию вечного лета, какую создает зимой в римских садах мягкий климат.
Необыкновенно стройные сосны стоят так близко друг к другу, что их пушистые густые кроны образуют как бы лужайку в воздухе, которая открывается восхищенному взору того, кто поднялся настолько высоко, чтобы это увидеть. Под защитой зеленого свода тянутся вверх и более низкие деревья». Так писала о римской зиме мадам де Сталь. «Обними чистый воздух, а-ля ветви местных пиний», – это сказал Иосиф Бродский.
Трудно сказать, когда в Риме наступает весна, потому что цветы действительно появляются здесь уже в феврале, «вспыхивая на оградах» и превращая их в украшенные гирляндами рамы для прекрасной картины, имя которой –
«Если современный Рим обнаруживает себя собором Святого Петра и всеми своими шедеврами, то Рим античный противопоставляет ему свой Пантеон и все свои развалины. Если один заставляет спускаться с Капитолия своих консулов и императоров, то другой выводит из Ватикана длинную чреду Римских Пап. Тибр отделяет одну его славу от другой. Но – покрытые одной и той же пылью – Рим языческий всё более и более погружается в свои гробницы, а Рим христианский мало-помалу вновь нисходит в катакомбы, из которых он вышел», – так писал Шатобриан, побывавший в Риме летом 1803 года. «Рим дремлет среди своих руин», – считает Шатобриан. Рим умирает и уходит в прошлое…
29 июня, в день святого Петра, Шатобриан был на праздничном богослужении в
Вообще,
Так писал Шатобриан в начале XIX века. Но Рим сегодня – это прежде всего мотороллеры… Тысячи, если не сотни тысяч мотороллеров, что наполняют улицы города и в часы пик… Мотороллеры, которым не страшны никакие пробки, – они наполняют улицы страшным шумом, но придают движению и вообще всему, чтó происходит в Риме, особую динамичность… Всё течет, всё летит, всё гудит – вот он,
У Тассо в Sant Onofrio
Последние дни своей жизни автор «Освобожденного Иерусалима» Торквато Тассо провел в
Тассо умер 10 апреля, в тот самый день, когда его, подобно Петрарке, должны были венчать на Капитолии лавровым венком. Это было в 1595 году.
В начале поэмы воины приближаются к Иерусалиму, как паломники: они идут по Святой Земле босыми, сняв с ног обувь, льют горячие слезы и громко молятся. Но, увы, такой война не бывает. Когда Иерусалим будет взят, Тассо скажет:
Кроме всего прочего, он с трудом изображает батальные сцены, точно заимствуя их у Гомера. Ему отвратительна эта
В этом смысле Тассо оказался прав. Его стихи, казалось бы, состоящие почти исключительно из трансформированных в итальянские стихи фрагментов из Гомера и Вергилия, – это стихи для интеллектуалов и того избранного общества, что способно наслаждаться тем, как
что значит «и вышла заря из небесного чертога с челом в розах и с золотыми стопами». Это совсем как у Гомера: «Вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос». И звучит это так же прекрасно, как и у Гомера.
Тассо почти невозможно переводить на иностранные языки, потому что сила его не в содержании, но в языке, в умении взять что-то у античного поэта и пересказать по-итальянски, в беспредельной его музыкальности. Тассо удивительно хорошо читается, и, читая его, как-то забываешь, что речь идет о войне. Да, речь идет не о кровавой брани, а о прекрасных стихах, о розовых восходах, о нежном пении ручьев, о любви…
Лучшие строфы «Освобожденного Иерусалима» посвящены именно любви. Ринальдо и волшебница Армида, Танкред и Клоринда, Софрония и Олинд и, наконец, Джильдиппа и Одоардо – «влюбленные и супруги» (
Наконец, Клоринда… Уставший от боя и преследования врагов Танкред ищет передышки и покоя. Он находит ручей и, лишь приблизившись к нему, замечает прекрасную девушку, пьющую из этого ручья, – это Клоринда. Танкред с удивлением увидел ее (
Естественно, девушка сразу исчезла. В следующий раз они встречаются во время боя и, конечно, из-за доспехов не узнают друг друга. Клоринда кидается отразить атаку Танкреда, и он (
Наконец, третья и последняя их встреча: снова бой, и снова Танкред сталкивается с неизвестным противником, но на этот раз смертельно ранит его. Умирая, этот воин обращается к Танкреду со странной в устах сарацина просьбой:
Прекрасной бледностью покрываются ее черты, и кажется, что солнце и небо в горести склоняются над нею, а она сама, поднимая нагую и уже холодную руку к рыцарю, вместо слов так подает ему «знак мира» (
Джильдиппа и Одоардо (
Это, однако, не означает того, что читать Тассо сегодня – значит обращаться лишь к истории литературы. Как каждый большой поэт, Тассо и сегодня вполне современен своим языком и образностью своей речи, своими сравнениями и тропами, своей нежностью, хрупкостью и беззащитностью, которая так по-настоящему сильна, что делает его вполне нашим современником, жителем того большого мира, «где так и холодно, и грустно, и даже страшно иногда» и где абсолютно необходимы друзья, а Тассо для своего читателя становится именно другом.
Церковь Святого Онуфрия почти всегда заперта, а в монастырском садике царит тишина – только фонтан шумит, и птицы щебечут в ветвях огромного дерева. Рим лежит у вас под ногами. И воздух особенно чист и прохладен. Именно поэтому так стремился сюда умирающий Тассо…
Путешествие души
Памяти Мераба Мамардашвили
В книге Мераба Мамардашвили «Лекции по античной философии» многие увидели восполнение того пробела, который, несомненно, имеется в нашей литературе по греческой философии, – что-то вроде современного варианта книги С.Трубецкого или учебника В.Асмуса. Но ошиблись. И вместе с тем эта парадоксальная книга по большому счету как раз таким введением является. Не в том смысле, что здесь сообщается о том, кто когда родился и чтó именно написал, но по совсем другой причине: она вводит читателя в ту атмосферу, в которой греческие мыслители открыли для самих себя, а в конечном итоге для нас, что такое философия.
Мамардашвили всегда предлагал свои книги слушателям, в сущности, в уже готовом виде, прямо в аудитории. Он готовился к лекциям чрезвычайно напряженно, перечитывал тексты античных и новых авторов, делал какие-то наброски, теперь частично опубликованные (например, в книге «Необходимость себя»), а затем приходил к студентам и начинал думать вслух. Мамардашвили любил подчеркивать, что философии научить нельзя, ибо она не содержит никакой суммы и системы знаний. «Только самому (и из собственного источника), мысля и упражняясь в способности независимо спрашивать и различать, – говорил он, – человеку удается открыть для себя философию». Снова и снова пересказывал он своим студентам историю о Сократе и мальчике-рабе, «в которой Сократ, беседуя с мальчиком, выуживает из глубин его души лежавшее там знание теоремы Пифагора», о существовании которой тот якобы и не подозревал.
Мамардашвили-профессор стремился именно к тому, чтó делает в этой притче Сократ. Он будил в своем слушателе философа, говоря с ним о том, чтó волнует и задевает его самого, думая вслух и зачастую мучительно подбирая нужные слова. Многократно повторяясь и, на первый взгляд, возвращаясь к тому, что уже было сказано, он приближался наконец к максимально точному выражению того, чтó в невербализованном виде уже сформулировано им где-то в глубинах его «Я». Он просто не мог быть кратким. «Человек не может выскочить из мира, но на край мира он может себя поставить», – говорил Мамардашвили, для которого задача философа заключалась прежде всего в том, чтобы посмотреть на мир не при помощи одного из пяти чувств, но глазами души. «Нет такой точки, – восклицал он, – с которой можно посмотреть на мир и на себя в нем. А философы говорят – трансценденция. Это и есть та лазейка, в которой мы можем оказаться на грани себя и мира и можем, тем не менее, прорвать нашу человеческую пелену и мыслить не обыденно-человечески, а независимым образом, независимым от человеческой ограниченности».
Философ, как видел его Мамардашвили, походит на странника с китайской гравюры, который, стоя где-то совсем близко к ее краю, смотрит на открывающийся перед его глазами мир, или на почти обязательного для живописи Каспара Давида Фридриха путника, чей затылок вы с легкостью можете обнаружить примерно там, где стоял бы зритель, если бы он оказался в месте, изображенном на картине.
Задача греческого философа, как показывает Мамардашвили, заключалась в том, чтобы описать мир «как он есть, вне человека», поскольку человек есть «существо частное и случайное в смысле его психической, нервной организации». Греческая, да и всякая философская мысль, настойчиво подчеркивал Мамардашвили, выявляет «законы понимания мира в той мере, в какой его можно понимать независимо от человека и человечества». Но это не значит, что философия изгоняет человека из мира. Философия немыслима без нашего «участия в окружающем». «Здесь, сейчас, в этом мире сделай что-то, а не уходи в леса». С точки зрения Мамардашвили, «возвращение в мир из путешествия души – это обязанность для философа». Только его задача состоит не в том, чтобы изменить мир, как призывал Маркс в «Тезисах о Фейербахе», а в другом: в работе человека над собой. Душа, вернувшаяся из путешествия, будет смотреть на всё по-другому, ибо она обнаружит «наличие внутреннего голоса в человеке, на который человек, стоя перед миром один на один, может и должен ориентироваться, слушать его, идти, повинуясь этому внутреннему образу и голосу без каких-либо внешних авторитетов, внешних указаний…»
Io coll’arco. Michelangelo
Родившийся во Флоренции в марте 1475 года, Микеланджело работал почти только в Риме. Двадцатилетним он попал в Вечный город и сразу сообщил Лоренцо Великолепному: «Кардинал спросил, чувствую ли я себя способным создать что-либо выдающееся, прекрасное. Я ответил, что не имею столь больших притязаний, но он увидит, чтó я могу сделать».
Прошло два года. Французский кардинал Вийэ де ля Грослэ платит молодому художнику 450 дукатов и требует от него, чтобы статуя, которую он сделает, была бы
В те самые годы, когда так и не наступил конец света, ожидавшийся, поскольку подходило к концу седьмое тысячелетие от сотворения мира, согласно византийскому летосчислению, в последние десятилетия XV века повсюду – как на католическом Западе, так и на Руси, многие прямо говорили о светопреставлении, либо пугая слушателей катастрофой, которая уничтожит всё и всех, либо успокаивая их тем, что с концом света кончатся и все страдания, и советовали бросать всё, сжигать дома и ждать второго пришествия.
Другие, как Джироламо Савонарола, в свете эсхатологических настроений своего времени призывали людей к
В эпоху, когда считалось, что главное – придерживаться правильных мнений и верного исповедания, а праведно жить не обязательно, ибо в жизни так много соблазнов, к тому же в личном грехе всегда можно покаяться, Савонарола звал именно к
Знал ли Микеланджело Савонаролу? Похоже, что не только знал, но и был каким-то образом с ним связан, ибо в одном из писем к своему брату Буанаррото, написанном почему-то, возможно – ради конспирации, измененным почерком и подписанном вымышленным именем, упоминает серафического брата Джироламо, о котором говорит весь Рим.
«Ходят слухи, – пишет Микеланджело, – что он отъявленный еретик, поэтому он во что бы то ни стало должен приехать в Рим, чтобы здесь проповедовать; затем его причтут к лику святых и этим доставят удовольствие всем его приверженцам».
Сочувствует художник Савонароле или смеется над ним, не совсем ясно, но скорее сочувствует, ибо в противном случае он вряд ли бы изменил почерк. Ясно другое: во многом Микеланджело сам очень похож на фра Джироламо. Это можно понять сразу, если вглядеться в его «Страшный суд» и прежде всего в выражения лиц тех, кого Микеланджело здесь изобразил, и задуматься над тем, чтó хотел он сказать, работая над этой странной и до сих пор вообще не осмысленной ни искусствоведами, ни богословами фреской.
Конец света в том смысле, в каком его ждали на рубеже XV и XVI веков, не наступил, однако жизнь за считанные годы изменилась, причем принципиально.
Печатная книга за какое-то десятилетие перестала быть редкостью и так же стремительно быстро и абсолютно органично вошла в жизнь образованного человека, как это произошло за последние десять лет XX века с компьютером, электронной почтой и интернетом. Это было как раз в то время, когда Микеланджело пригласили во Флоренцию для того, чтобы он превратил в своего Давида ту глыбу мрамора, которую, казалось, безвозвратно изуродовал Симоне да Фьезоле, пытавшийся высечь из нее статую гиганта.
В сущности, именно в это время коренным образом изменяется и карта мира.
В эти же годы появляется и сразу же печатается, а поэтому широко распространяется повсюду Лютерова Библия (
В истории бывают периоды, когда время летит (
В духовном плане такая эпоха всегда бывает сопряжена и со взрывами неверия и кощунства, и с полным отказом от религии и от Бога, и со вспышками эсхатологических настроений и особенно строгой аскезы. Игнатий Лойола был всего лишь на шестнадцать лет младше Микеланджело, он основал свое общество в те годы, когда художник работал в Сикстинской капелле над «Страшным судом», и, как утверждают историки Общества Иисуса, хотел, чтобы именно Микеланджело построил в Риме для иезуитов церковь Иисуса.
Современником Буонарроти был и Михаил Триволис – наш Максим Грек, возможно, встречавшийся с ним во Флоренции. Представить себе это непросто, но все они (и Николай Коперник, и Леонардо да Винчи, и Магеллан, и Альдо Мануччи, и Рафаэль, и Мартин Лютер, и Эразм Роттердамский, и Томас Мор) были не просто современниками, но практически людьми одного поколения и, конечно, вполне могли встречаться друг с другом, хотя бы случайно, на улицах Рима, где бывали они все, причем одновременно. Удивительно, не укладывается в сознании, но именно так!
Только, в отличие от Игнатия Лойолы или Мартина Лютера, Микеланджело реформировать церковную жизнь не пытался. Он просто трудился и молился по древнему правилу святого Бенедикта
Вазари в своем жизнеописании Микеланджело постоянно подчеркивает, что тот как никто другой знал анатомию человеческого тела и мог фантастически точно изобразить «руки с их мускулами и пальцы с их костями и жилками… колени, и ноги, и пальцы ног». Именно так сделал он это, ваяя Моисея, поставленного потом в римской церкви Сан Пьетро ин Винколи. Подчеркивает Вазари и то, что мертвый камень кажется благодаря Микеланджело живым человеческим телом, однако не в этом, наверное, заключается то главное, что сделал Буонарроти как художник, скульптор, архитектор и поэт, и прежде всего – как христианин, человек, пламенно веровавший в Бога и всю жизнь