так перевел поэт и неутомимый издатель римских поэтов в середине XX века Ф.А.Петровский это двустишие из «Фаст» Публия Овидия Назона. Наверное, и правда здесь царила какая-то особенная атмосфера, как всегда это было в древности в самих священных рощах и вокруг них. Вершина холма тоже, должно быть, была ничем не застроена, и поэтому именно здесь ночью четвертого августа 352 года Папа Либерий увидел во сне Святую Деву, которая просила его построить ей храм на вершине Эсквилина и сказала, что в доказательство неложности Ее явления на вершине холма в ночь с 5 на 6 августа выпадет снег. Точно такое же видение было и римскому патрицию по имени Иоанн.
Снег выпал, чего действительно в августе, когда в Риме стоит душная, невыносимая и почти африканская жара, не может быть ни при каких условиях. Папа начертал план будущей церкви, а Иоанн построил ее на свои сбережения. До нашего времени от этой церкви, скорее всего, не дошло ничего. Не дошли до нас и развалины тех домов, где некогда жили знаменитые поэты. Но не тут ли Гораций написал свою оду к Левконое, или
(«Можно теперь уже нам жить на здоровых склонах Эсквилина и прогуливаться на открытом солнцу пригорке»). Последнее –
Сегодня Горация читают мало. И это понятно. Поэт с трудом переводится с латыни. При переводе (даже когда его делают большие мастера) от оды остается лишь ее слепок, черно-белая фотография, не более. «Читая Горация, – писал Виктор Гюго, который, разумеется, читал его по-латыни, – мы испытываем глубокое наслаждение. Это особого рода и необыкновенно глубокое наслаждение, вызываемое только литературными произведениями. Удивительный язык невольно захватывает вас, а каждая подробность полна своеобразной прелести… Стиль Горация становится между ним и читателем – сначала в виде какой-то дымки, потом в виде сияния и, наконец, в виде чего-то другого, что не имеет уже ничего общего с самим Горацием, – в виде Прекрасного».
«Гораций, – пишет выше Гюго в той же книжке “Post-scriptum моей жизни”, – это человек, оставивший щит на поле битвы, софист, оправдывающий вожделения и ставящий себе одну цель, удовольствие; скептик, признающий только наслаждения настоящей минуты» и т. д. «Но, – говорит Гюго, – возьмите теперь его сочинения и читайте их. Этот скептик укрепит вашу душу, этот трус зажжет в ней пламя, этот развратный человек даст вам здоровье. И, читая Горация, этого нехорошего человека, вы сделаетесь лучше. Почему? Потому что Гораций есть Прекрасное»… Лучше сказать просто невозможно.
И вот в местах, где, возможно, бормоча под нос свои строчки, гулял лысоватый, с небольшим животиком и довольно низкого роста человечек – на самом деле величайший в истории поэт, – появляется церковь Святой Марии в снегах (
А теперь слово еще одному русскому путешественнику – Петру Андреевичу Толстому, побывавшему здесь в самом конце XVII века. «Приехал я к церкви, которая называется Санта Мария Маиор… в той церкви показали мне предивное сокровище – колыбель святую, в которой Творец всего света, Господь наш Иисус Христос не воз-гнушался лежать с пречистою своею плотию по Рождестве своем во младенчестве. Та колыбель сделана из простого дерева самою простою плотничною работою, подобием тем, как ныне обретаются в деревнях… а поставлена та колыбель в серебряный ящик, у которого наверху сделан Предвечный Младенец из серебра предивною работою; и с тем серебряным ящиком ставится та святая колыбель в деревянный ящик, обитый лазоревым бархатом, и тот ящик поставлен на кафедре высоко на четырех столпах, которая кафедра сделана у левого клироса изрядною работою. В том же храме, на правой стороне, в приделе под алтарем есть ясли – те, которые были в вертепе при Рождестве Христовом… а ныне тех яслей никто видеть не может, для того что заделаны под алтарем наглухо, и около того алтаря горит масло в серебряных лампадах». Горят эти лампады и сегодня… Ясли появились здесь, как в один голос утверждают ученые, не ранее VII века. Причем до нас сегодня дошли действительно две святыни: ясли и колыбель Иисуса. Из Вифлеема и Назарета… Это и понятно. В эпоху раннего Средневековья папы стремились собрать в Риме как в столице христианского мира все те святыни, которые были связаны с евангельскими событиями. Все без исключения.
Не обходилось и без подлогов, поэтому сегодня мы не всегда знаем, чтó привезено из Палестины, а чтó стало святыней уже здесь, после того как тысячи и сотни тысяч губ верующих людей благоговейно прикоснулись к этим предметам. В конце концов, человек поклоняется не куску деревянной доски, но самому событию – Рождеству Христову.
«При Кресте Иисуса стояли Мать Его и сестра Матери…», – так в Евангелии от Иоанна описывается тот момент, когда уже на Голгофе, буквально за несколько мгновений до Своей смерти Иисус из Назарета, «увидев Мать и ученика, тут стоящего, которого любил», сказал Своей Матери: «Жено, се сын Твой», – а потом ученику: «Се Матерь твоя» (19: 25–27). Умирая, Он думает о том, чтó будет с Матерью.
«А туда, где молча Мать стояла»… Так напишет потом, в тридцатые годы XX века, в годы ГУЛага и расстрельных статей, об этом Анна Ахматова. Всего лишь одной стихотворной строчкой она нарисует образ, напоминающий по степени своей близости к евангельскому повествованию «Пьету», или «Оплакивание Христа», – скульптурную группу, которую изваял Микеланджело Буонарроти для собора Святого Петра в Риме.
«А туда, где молча Мать стояла»… Билась и рыдала Мария Магдалина, окаменел от горя любимый ученик – евангелист Иоанн, а Она… просто молча стояла у Креста. В одном слове сказано всё: «молча», как только мать может стоять рядом с умирающим сыном.
Средневековый поэт, как потом это же сделает Анна Ахматова, практически ничего не прибавил к Евангелию, он только подчеркнул самое главное: Она просто стояла у Креста, Она была рядом до последнего мгновения. Была рядом. И тогда, посмотрев на Мать, Ее умирающий Сын сказал, глазами указывая на ученика: «Жено, се сын Твой». Он не просто позаботился о Матери, Он (не случайно Евангелие не называет этого ученика по имени, но только подчеркивает, что он был
Базилика называется «Большей» (
Вся же базилика
Здесь находится древняя византийская икона Богородицы в Снегах, иначе называющаяся
Scala Santa и Латеран
Улица, которая называется
«В той церкви поставлена лестница, та, которая была во Иерусалиме у палат Пилатовых, по которой лестнице к Пилату веден Спаситель наш Христос во время спасительных своих Страстей. И на той лестнице кровь Его божественная, истекшая от пречистого Его тела, в трех местах, и на тех местах, где Его пречистая божественная кровь, положены кресты медные. Та лестница сделана из белого мрамору шириною в пять аршин, а в высоту двадцать восемь ступеней, а ступени не низкие и зело широкие.
И, кто хочет по лестнице той идти вверх, тот повинен идти на ту лестницу на коленях, а ногами по тем ступеням ступать, по которым Спаситель наш шел пречистыми своими божественными ногами, ныне никто не может. И, став на первую ступень на коленях, повинен всяк проговорить молитву “Отче наш” и, поцеловав ступень, также на коленах встав на вторую ступень; и на второй ступени, стоя на коленях, тую же молитву проговоря и поцеловав третью ступень, стать на третьей ступени на коленях же – и так чинить даже до самого верху.
Так же и я на тую Святую Лестницу взойти сподобился. А кто так на тую лестницу взойти не похочет или за немощью не может того учинить, тот может идти другими лестницами, которые сделаны, две лестницы, по обе стороны той Святой Лестницы».
Это было в августе 1698 года. Надо сказать, что с тех времен
Порфирий (Успенский) имеет в виду, скорее всего, так называемый Ахеропитон, или Нерукотворенную икону, – образ, который, по-видимому, представляет собою раннюю копию Туринской Плащаницы и находится в капелле, которая называется
«Как выглядел Иисус?» – спрашивает Шатобриан в своих заметках о Риме. «Древнее изображение Иисуса Христа, воспроизведенное затем художниками, – замечает он по поводу какой-то из хранящихся в Ватикане древних икон, может быть, Плата Вероники, – восходит не более чем к VII веку». Иисус Христос – был ли он «красен добрóтою паче сынов человеческих», или же Он был неказист? Греческие и латинские Отцы расходятся во мнениях.
Разумеется, слова из 44-го псалма «красен добрóтою паче сынов человеческих», или по-латыни:
А на другой стороне площади находятся базилика Сан Джованни ин Латерано и Латеранский дворец – резиденция Римских Пап до Авиньонского пленения, то есть до 1304 года. Некогда Латеран играл ту самую роль, что теперь играет Ватикан, поэтому и сегодня базилика эта называется «матерью и главою всех церквей Рима и мира» и кафедральным собором города. Первая базилика на этом месте была построена в эпоху Константина (и это тем более важно, что сам Константин соорудил баптистерий в двух шагах от Латеранского собора). Конечно, от древнейшей церкви до нас почти ничего не дошло, но в апсиде (оставшейся от первой базилики) сохранилась мозаика, восстановленная в XIII веке, то есть во времена, когда Данте был еще совсем молод, мастерами Джакопо Торрити и Джакопо да Камерино по тем древним фрагментам, что дошли до их времени.
На этой мозаике можно найти и Иордан, полный рыб с птицами и лодками, плывущими по реке, и Животворящий Крест, которому вместе со святыми поклоняются Богородица и Иоанн Предтеча, и ангелов, и благословляющего всех Спасителя в силах. Большинство римских мозаик не древнéе XII века, но почти все они
Петр Андреевич Толстой пишет про Сан Джованни ин Латерано: «Я в той церкви видел доску того стола, на котором царь славы Иисус Христос учинил Тайную Вечерю в дому Зеведеевом со святыми своими учениками. Та доска сделана простою плотничною работою из кипарисных досок и ныне от многих лет черна, а гнилости в ней нимало нет, вся цела». Эта доска скрыта сегодня за бронзовым рельефом, изображающим Тайную Вечерю и сделанным Амброджо Бонвичино. Капелла, в которой находится эта святыня, украшена четырьмя действительно великолепными бронзовыми позолоченными колоннами, как утверждают, взятыми из храма Юпитера на Капитолии.
Тайная Вечеря… «Иисус взял хлеб и, благословив, преломил и, раздавая ученикам, сказал: примите, ядите…» – так говорится в Евангелии от Матфея. Ежедневно повторяются эти слова во всех церквях мира, и здесь, в Латеране, тоже, но эта доска… Она помнит прикосновение Его рук… Я достал Евангелие, прочитал всё, что говорится о Тайной Вечере у синоптиков – Матфея, Марка и Луки – и долго оставался еще в этой капелле. Это не главное, что доску (кстати, она не кипарисовая, как говорит Толстой, а кедровая) нельзя увидеть, главное другое – прикасаясь к реальности евангельских событий, ощущая на физическом уровне нашу к ним причастность, понимаешь, что Иисус не просто Учитель и Господь, но реально
В 1308 году, через четыре года после переезда папского двора в Авиньон, базилика была сильно изуродована пожаром. Потом десятки раз восстанавливалась. И так существует до сих пор, украшенная в XVIII веке барочным фасадом, новая и древняя одновременно.
Слева от базилики расположен
Слова для музыки
Когда мы открываем старый сборник стихов К.Р. (непременно в сафьяновом переплете, потому что дядюшку царя Николая II издавали соответственно роскошно) и находим там тексты вроде «Растворил я окно…», или «Уж гасли в комнатах огни…», или, быть может, «О дитя, под окошком твоим…», когда берем в руки стихи Апухтина и натыкаемся там на слова «День ли царит, тишина ли ночная», то в глубинах нашего «Я» непременно начинает звучать музыка Чайковского, а быть может, и голос того или иного исполнителя. При этом мы вполне отдаем себе отчет в том, что эти стихи были написаны вне какой бы то ни было связи с будущей музыкой – музыкой, которая поглотила их и вобрала в себя просто в силу огромного дарования композитора. То же самое произошло и со стихами А.К.Толстого «Средь шумного бала случайно…» (и сразу вспоминается Сергей Лемешев), и со многими другими.
Эти слова оказались связанными с конкретной мелодией только в рамках той (в данном случае нашей) культуры, в которой романсная лирика Чайковского занимает место несравнимо большее, чем творчество К.Р. или Апухтина и даже А.К.Толстого. Однако никакой изначальной, так сказать, онтологической связи у этих текстов с теми мелодиями, которые в нашей памяти от них неотделимы, конечно, нет. Эта связь носит чисто культурный характер. Она, эта связь, невероятно значима и по-настоящему дорога для меня как для ребенка, выросшего где-то у самого хвоста старого «Бехштейна», рояля моей бабушки – филолога, певицы и педагога, временами по целым дням занимавшейся этими самыми романсами со своими ученицами… Но эта же самая связь ровным счетом ничего не скажет читателю (в том числе и самому серьезному) Толстого, Апухтина или К.Р., человеку, который по каким-то причинам не знаком с русским романсом и творчеством Чайковского.
Другое дело – Римский-Корсаков с его «Тихо порхает ветер прохладный, слышатся лютни звонкие струны… Дев чернокудрых песни несутся… Синее море, синее небо…» Эти, на самом деле никакие, слова были подобраны (именно подобраны, а не написаны!) Римским-Корсаковым к уже звучавшей в его сознании мелодии, а возможно, к уже написанной или почти написанной арии веденецкого гостя на Ярославовом дворище в Новгороде. И сразу встает в памяти голос Павла Лисициана… И бархатные кресла Большого театра… И маленький театральный бинокль в руках… «Синее море плещется тихо» и т. д. Слова здесь – это набор штампов, сам по себе (без музыки) не имеющий никакой эстетической ценности, хотя по-своему неплохо имитирующий итальянскую поэзию в ее ключевых образах.
Чайковский и Римский-Корсаков демонстрируют нам два типичных подхода композитора к тексту в европейской культуре XIX века. Либо композитор берет текст, воплощает его в музыке, но, главное, полностью поглощает его ее мощью, либо, наоборот, подбирает к музыке слова. Совсем не так относились к тексту, а равно и к музыке, греческие поэты VIII–VII веков до н. э., лирики Древней Эллады спартанец Алкман, Сапфо, Алкей из Митилены (тот самый, о котором Пушкин писал: «Проснулся в лире дух Алцея»), Ивик, известный по «Ивиковым журавлям» Шиллера и Жуковского, и все остальные. Они создавали текст и музыку одновременно, как потом будут делать Александр Галич, Окуджава или Высоцкий. И хотя сегодня поэтические тексты этих авторов издаются без нот, за ними стоит вполне конкретная, хотя и неизвестная нам, музыка. Вот уже третий, но тоже достаточно простой вариант связи между музыкой и текстом. Итак, либо музыка пишется к тексту, либо текст подбирается к музыке, либо и то и другое возникает в душе автора одновременно…
«И несется голос нежный из открытого окна»… Так бывало на подмосковных дачах, когда музыка механическая – проигрыватели, колонки и т. д. – еще не совсем выставила за двери
Но есть в отношениях между музыкой и словом и четвертый, наверное, последний вариант. Когда Платон писал свою знаменитую эпиграмму «Тише, источники скал…» и далее «Разноголосый молчи гомон пасущихся стад»… Молчи, потому что сам бог Пан «начинает играть на своей сладкозвучной свирели», «скользя», как говорит Платон, своею губой, «по составным тростникам…» Эти «составные тростники», свирель, сиринга или
Именно этот тип взаимоотношений между словом и музыкой победил в эллинистической, александрийской, а затем и в римской поэзии, потом, хотя, скорее всего, не раньше чем в эпоху Возрождения, был унаследован и европейской культурой. Знаменитый Полициано, или Анджело Амброджини, бывший крупнейшим итальянским филологом второй половины XV века, писавший вполне свободно как на греческом, так и на латыни и, конечно же, знавший на память всего Вергилия, пишет в одном из своих стихотворений:
(«Услышьте, о леса, мои сладостные слова, потому что моя нимфа слышать их не хочет, прекрасная нимфа глуха к моему плачу, ее не волнует звук моей свирели»).
Здесь снова появляется
то есть «Отнесите, ветры, эти мои сладостные стихи прямо к ушкам моей нимфы». «Отнесите», но именно
В исследованиях, посвященных греческой литературе эпохи эллинизма, то есть III–I века до н. э., достаточно подробно описано такое явление, как экфраза (дословно – «описание»). Экфраза – это текст, в котором чисто вербальными средствами создаются зрительные образы. Почти в каждом эллинистическом романе есть описания картин, словесные портреты героев и т. д. Такое «описание» кроме того, что его можно интерпретировать, имея в виду, что во все эпохи разные искусства разными способами, но практически всегда стремятся к синтезу (для новой Европы это опера), имело чисто практическое назначение. Культура выходит за рамки полиса и распространяется по всему Средиземноморью. Некогда обычный житель Афин шел в театр и слушал там стихи Софокла или Эсхила, шел на Акрополь, чтобы увидеть статуи работы Фидия… Теперь это становится невозможным.
Стихи заменяют собою открытку, репродукцию, не случайно именно в эту эпоху бурное развитие претерпевает и мелкая пластика – миниатюрные воспроизведения знаменитых статуй. Но даже такая статуэтка стоит неимоверно дорого, а стихи… Их можно просто выучить на память и унести с собой. Так рождается новый тип культуры, который в шутку можно назвать «культурой заплечной сумки», культурой, которая всегда с тобой вне зависимости от того, где ты находишься и какими средствами располагаешь. Эпиграмма (краткое, сделанное в стихах описание какой-либо скульптуры, картины или сооружения) – это текст такого рода, что он непременно чрезвычайно интенсивно вызывает в памяти зрительный образ. Такое стихотворение – своего рода видеокассета в условиях, когда видеозаписи не существовало. Но цитированные стихи Платона или Полициано – это никак не аудиокассета… Это что-то такое, до чего современная цивилизация еще не дошла. Это сигнал, который поэт посылает своему читателю, чтобы тот услышал никогда и никем еще не написанную, но всё же звучащую где-то внутри его, читателя, сердца музыку… Музыку моего собственного одиночества.
Почти об этом писал в своем «Гении христианства» Франсуа Шатобриан: «Прибавим, что христианская религия по сути своей мелодична, по той только причине, что она любит одиночество. Это не значит, что она враждебна миру. Наоборот, она является ему весьма открытой, но эта небесная Филомела предпочитает скрываться в затворе и в неизвестных местах… она любит леса, и нет песнопений более одухотворенных, чем те, что поются вместе с ветрами, с дубами и с тростником в пустынных местах. <…> Музыкант, который хочет следовать за религией… должен научиться подражать гармониям одиночества… Следует научиться слушать шум ветра у стен монастыря… его шелест под сводами готических храмов и в траве на кладбище…»
Собственно, об этом весь «Часослов» Рильке с его поэтикой одиночества. Музыка одиночества.
(«Встаю и легкие облака, и первое птиц щебетанье, и воздух свежий, и смеющиеся луга благословляю».) Не знаю, помнил ли эти стихи А.К.Толстой, когда писал свое «Благословляю вас, леса, долины, нивы…» Не знаю. Знаю только, что это ощущение близости Бога, по имени не названного, но незримо присутствующего, есть одно из тех чувств, что дают человеку силу жить. И кажется, будто сам растворяешься в этом птиц щебетанье и легком утреннем воздухе, в этом небе, по которому пролетают легчайшие облака, не
Это было на самом севере Италии, у австрийской границы, в маленьком городке Бассано-дель-Граппа. Поздним вечером сидел я на берегу Бренты, реки, о которой мне пела когда-то бабушка:
Разве думал я тогда, что когда-нибудь попаду сюда и буду сидеть на ее высоком берегу? Бабушка любила этот романс, и поэтому я помню его с раннего детства… «Тихо Брента протекала»… Брента – река моего детства, это что-то из области того, чего почти что и не было. А тут действительно тихая Брента, средневековые стены крепости, изредка звон часов с колокольни и тишина. И музыка, что льется с неба. Не поддающаяся записи на пяти строках нотоносца, но звучная и строгая, нежная и величественная – как звуки старого органа.
«Тише, источники скал и поросшая лесом вершина», – как говорится у Платона. Но и без этого призыва всё молчит, всё безмолвно, всё спит, как писал когда-то Пасколи, который, быть может, подслушал эти стихи у спартанца Алкмана (ведь он прекрасно знал древних авторов и сам писал не только по-итальянски, но и на латыни), а возможно, у переведшего Алкмана на немецкий язык Гёте. «Горные вершины спят во тьме ночной» – так отозвалось это у нашего Лермонтова. Всё тихо, всё молчит, а музыка льется и льется…
Пантеон
Церковь
Но есть в Риме и еще один храм, возникший на месте языческого, –
Идя по
Пантеон, или храм всех богов, был построен при императоре Августе его пасынком Марком Агриппой (как гласит надпись на его фронтоне) и затем обновлен в 20-е годы II века н. э. при Адриане. «В Италии, – говорит мадам де Сталь в романе “Коринна, или Италия”, – католицизм повсюду унаследовал черты язычества; но только Пантеон – единственный античный храм в Риме, сохранившийся в целости, единственный памятник, дающий полное представление о красоте зодчества древних и об особенностях их религиозного культа»…
В сущности, для этого нет необходимости ссылаться на мадам де Сталь; в любом руководстве по истории искусства и в каждом путеводителе по Риму сказано именно это, хотя, быть может, чуть иными словами…
Действительно, по сути, никто и никогда его не перестраивал. Однако, когда подходишь к Пантеону со стороны церкви
Но вот что пишет о Пантеоне Стендаль: «Пантеон имеет одно большое преимущество: достаточно двух мгновений, чтобы проникнуться его красотой. Вы останавливаетесь перед портиком, делаете несколько шагов, видите храм – и всё кончено». Стендаль прав. Стоит обойти этого чудовищного бегемота и оказаться перед его фасадом, как действительно происходит чудо. Пантеон раскрывается перед вами во всей его красоте и соразмерности.
«Пантеон, – говорила мадам де Сталь, – построен таким образом, что кажется гораздо грандиознее, чем он есть на самом деле. Собор Святого Петра произведет на вас обратное впечатление: сперва он покажется вам не столь огромным, каков он в действительности. Такой обман зрения, выгодный для Пантеона, происходит, как говорят, оттого, что между его колоннами больше пространства и простора для игры воздуха, но, главное, – оттого, что он почти лишен мелкого орнамента, которым изобилует собор Святого Петра».
В середине XVIII века Жермен Суфло, когда он проектировал храм Святой Женевьевы в Париже (тот самый, что потом в эпоху революции станет и останется Пантеоном), безусловно, точнейшим образом скопировал фасад Пантеона и всё устройство его портика. Это действительно не просто шедевр, но что-то особенным образом, очищающе действующее на душу. Входишь под его своды и поражаешься снова и снова. Вы оказываетесь внутри огромного купола, в середине которого открыто круглое окно в небо. Наполеон до такой степени поразился Пантеоном, что, не посчитавшись с тем, что в Париже у него есть свой, решил демонтировать и перевезти во Францию этот. К счастью, ничего не вышло.
Окно в небо по-латыни называется
«Купольный свод создан римским космически-социальным универсумом, – пишет Алексей Федорович Лосев. – Купол – это могучее полушарие, которое покоится или как бы плавает и которое объединяет и венчает вселенную без всякого изъятия… в нем тонет всякая отдельность, всякая обособленность… он предполагает большое здание с большим количеством людей, в то время как греческие храмы суть просто обиталища того или иного божества». Греки, говорит Лосев, молились
В 608 году Папа Бонифаций IV превратит Пантеон в церковь Марии Девы и всех святых мучеников. Со всего Рима сюда будут перевезены кости мучеников первых столетий, и тогда именно будет учрежден день Всех Святых – 1 ноября.
«В нем тонет всякая отдельность, всякая обособленность», – как говорит Лосев… «Как хорошо и как приятно жить братьям вместе», – восклицает псалмопевец… «Братьям вместе»… В этот день празднуется память не одного, не десяти, не тысячи, но именно
В тени Святого Петра
«Самое грандиозное из всех сооружений, когда-либо воздвигнутых людьми, – пишет о соборе Святого Петра мадам де Сталь, – ибо даже египетские пирамиды уступают ему в высоте». В то время это было действительно так, ибо пирамида Хеопса, высота которой почти 150 метров, тогда была довольно сильно засыпана песком и поэтому казалась ниже.
Высота купола у
Наоборот, с точки зрения Байрона, здесь дух человеческий особенным образом возносится к небу, здесь чувствуешь себя словно в Альпах, здесь всё это изобилие предстает перед зрителем во внутреннем единстве. Как переведено у Вильгельма Левика:
В древности на этом месте находился цирк, построенный при Нероне; при Константине над могилой апостола Петра была возведена первая базилика, которая, естественно, многократно перестраивалась в течение веков. В начале XIV столетия этот собор был полностью расписан Джотто, однако фрески его не сохранились, потому что при Папе Юлии II он был полностью разобран знаменитым Браманте из Урбино, начавшим в 1506 году строительство новой базилики. «И было удачей и для Браманте, и для нас, – пишет Джорджо Вазари, – что он приобрел такого патрона – а это редко удается большим талантам, – на средства которого получил возможность проявить всю силу своего таланта».
Браманте решил «поставить Пантеон на базилику Константина», то есть построить храм в форме позднеантичной базилики, но увенчать его огромным куполом. Браманте «приступил к работе, – говорит Вазари, – с мечтою о том, чтобы новый собор по красоте, искусству, выдумке и стройности (
Его продолжателями стали Рафаэль, Джулиано да Сангалло и фра Джокондо из Вероны. Но их жизни не хватило на эти работы. Брались за эту работу и другие мастера, пока Павел III не поручил в 1547 году закончить собор Святого Петра Микеланджело. «Он, – пишет Вазари, лично знавший великого скульптора, художника, архитектора и поэта, – сразу отверг все многочисленные идеи и без лишних затрат достиг такой красоты и такого совершенства (
Сегодня от проекта Браманте остались прежде всего четыре арки, на которые опирается купол. Современный фасад собора построил между 1607 и 1617 годами Карло Мадерно, а колоннаду, украшающую площадь, возвел Бернини. Так сложился весь комплекс собора, который действительно до сих пор может считаться самым величественным сооружением на нашей планете.
Но эта громада действует на нас благотворно, как писал об этом Байрон. «Я часто прихожу сюда, – говорит героиня романа мадам де Сталь, – чтобы восстановить ясность, которую порою теряю. Облик собора напоминает мне непрерывную застывшую музыку (
Диккенс тоже был зачарован этим видом. «Красоту площади, на которой он расположен, с ее рядами стройных колонн и плещущими фонтанами – такой свежей, и широкой, и открытой, и прекрасной, – нельзя преувеличить, сколько бы вы ее ни превозносили», – писал он в своих «Картинах Италии».
Приходишь на площадь к собору Святого Петра и чувствуешь, что становишься моложе, и чувствуешь, что дышится легче и те проблемы, которые казались нерешаемыми, оказывается, вполне можно разрешить… И шумит вода прекрасных этих фонтанов, и радует глаз удивительная колоннада Бернини, и веселят сердце поджидающие туристов лошадки…
Шкафы на улице
На шумной улице
Мебель, как это ни парадоксально, вошла в жизнь человечества довольно поздно. У древних греков, а равно и у жителей Рима эпохи Юлия Цезаря или его приемного сына Октавиана (ставшего Августом и, в сущности, основавшего ту империю, которая переживет и Античность, и Средневековье), за исключением кресел, кроватей и того ложа, что использовалось не для сна, а чтобы возлежать на нем во время пира или беседы, а также скамеечек и табуретов, другой мебели не было.
Посуда, зачастую великолепная, чернофигурные вазы и другие керамические и серебряные сосуды, украшающие теперь лучшие музеи мира вроде Лувра и Эрмитажа, да и вообще вся самая разнообразная домашняя утварь хранилась в нишах, устроенных прямо в стенах домов, одежда – в корзинах, а драгоценности – в небольших ларцах. Потом (это было приблизительно тысячу лет тому назад – в эпоху Средневековья) наподобие ларцов стали появляться и большие ящики, предназначенные для хранения одежды. Так появились сундуки, или, по-французски, кофры, – массивные и крепкие ящики из дерева, часто обитые металлом и снабженные ручками для того, чтобы их было удобнее переносить или передвигать с места на место. Именно отсюда пошло и само французское слово мебель – от итальянского
«А может, переставим?» – восклицает по вечерам на экране наших телевизоров юная дама, рекламирующая лапшу быстрого приготовления, указывая на свой буфет… Но именно от слова «переставим» и появилось само такое понятие, как мебель. Прошла всего лишь тысяча лет (для истории это очень мало), и теперь без мебели мы уже просто не мыслим себе жизни. А когда-то… Было это не более чем восемьсот лет тому назад, когда неизвестный и всеми давно забытый мастер взял и поставил сундук на бок или «стойкóм», как говорит В.И.Даль в своем «Словаре великорусского языка», но так, чтобы крышка его превратилась в дверцу. Так появился первый шкаф, или армариум (отсюда французское
Это была настоящая революция… Неожиданно оказалось, что человек просто не может обходиться без шкафов, в которых можно хранить всё что угодно. Если в шкафу разместить плоские ящики, которые можно выдвигать, чтобы удобнее ими пользоваться, он превращается в шифоньер. Если этих ящиков сделать много, одни расположить ближе к дверце, а другие спрятать во втором ряду, или
Эти «если» можно продолжать до бесконечности. Шкаф, внутри которого устроены полки, а дверца стала двустворчатой наподобие ворот старинного замка, превращается в буфет; такие двери можно сделать и стеклянными… Когда же к концу XV века по Европе распространилось книгопечатание, книжные шкафы, или библиотеки, имевшиеся прежде только в монастырях и соборах, появляются и в частных домах.
Сверху каждый шкаф, для чего бы он ни был предназначен, можно, как настоящее здание, украсить фронтоном, а по бокам – колоннами; его можно поставить на ножки, и тогда он сразу станет выше и изящнее. Дверцы можно украсить резьбой, скульптурой, мозаикой, картинами или металлическими накладками. А делать всё это можно из дуба, бука, ореха, из дерева светлого и темного и т. д., а у разных пород дерева самая разнообразная древесина и рисунок годичных колец, что делает неисчерпаемыми возможности для фантазии мастера.
Средневековая готика с ее устремленностью ввысь и строгою геометрией и вертикалью, ренессанс с округлыми линиями, арками, богатым декором и сложной орнаментикой, барокко и рококо с их парадностью и театральностью, с опускающимися до самого пола зеркалами, дорогóю обивкой и гобеленами (именно в эту эпоху появляется мягкая мебель), классицизм и ампир, возвращающие нас в мир античной красоты и гармонии, буржуазный стиль эпохи Реставрации Бурбонов после наполеоновских войн, модерн рубежа XIX и XX веков, конструктивизм 1930-х годов – в общем, все эпохи и стили, все архитектурные формы и все материалы задействованы в искусстве мебели. А с эпохи великих географических открытий и в особенности с того времени, когда у Европы начались регулярные контакты с Японией и Китаем, в мебели появляется и восточный стиль – низкие столики, ширмы, этажерки…
Мебель создает атмосферу дома, мебель формирует стиль жизни и задает тон всему нашему быту, мебель несет в себе аромат всех эпох и всех завоеваний мировой культуры… Монолог Гаева из чеховского «Вишневого сада» на самом деле представляет собой совсем не юмористический, но по-настоящему философский текст. Действительно, мебель – это всегда целая философия. И не случайно любой из музеев в домах или усадьбах Пушкина или Блока, Чайковского или Ермоловой, Тургенева или Толстого больше всего гордится тем, что там сохранилась мебель былого времени…
«Римские элегии». Гёте в Риме
Не помню, где точно это было, в Таллинне или в Тарту. В начале 1970-х годов я увидел в книжном магазине «Римские элегии» Гёте, изданные в виде изящной тетради, воспроизводящей рукопись поэта. Ту самую, что он привез из Рима в Веймар в 1788 году. Почему-то я не купил эту книжку (кажется, просто у меня не было денег), а потом грустил, и только несколько лет назад на железнодорожном вокзале во Франкфурте мне попались «Римские элегии» в другом, хотя тоже симпатичном, издании. Тогда, в книжном магазине в Эстонии, я успел запомнить только один стих, в котором поэт говорит о том, как обнимает и ласкает он свою возлюбленную:
Так писал Проперций, обращаясь к своей подруге Кинфии, или, вернее, Гостии, которую он воспел под именем Кинфии, или Цинтии. «Тот, кто
В самом деле, только он с Проперцием могут потребовать от солнца, чтобы оно посветило еще совсем немного на высокие фасады, церкви, колонны и обелиски и убиралось за море, чтобы его возлюбленная смогла добежать под покровом темноты до его дома на
Гёте приезжает в Рим, в город руин и развалин, и сразу обращается к его камням.
Конечно же, это создание очень быстро находится. «Не сожалей, дорогая, – говорит ей поэт, – что мне отдалась ты так скоро». Неужели ты думаешь, что Венера долго раздумывала, когда увидела прекрасного Анхиза (между прочим, по Вергилию, одного из праотцев римского народа), или что сомневалась Рея Сильвия, когда к ней приблизился Марс? О последней истории Гёте тоже вспоминает не случайно. Рея Сильвия – мать близнецов Ромула и Рема, основателей Города, которых вскормило молоко Капитолийской волчицы, «волчицы с пастью кровавой», как говорится у Гумилёва.