Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Карельская тропка - Анатолий Сергеевич Онегов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

* * *

Из озера неподалеку от деревни поднимаются два камня. Один из них показывается из воды рано, еще в июне, а к августу успевает выйти наверх на целых полвесла.

Если первый камень к августу поднимается из воды больше чем на полвесла, то это совсем точно означает, что лето было сухим и что теперь только скорые и густые августовские дожди еще помогут как-то спасти урожай поля и леса.

Замерять высоту камня в августе — это больше не прогноз, а пассивная летопись. Вот почему наблюдать за камнем, что поднимается из озера, начинают еще в июне…

Все просто: пошел камень из воды быстро — значит, сухо, значит, быстро падает вода в озере, значит, в лесу мало осталось с весны воды, и есть опасение, что трава по выкосам не поднимется хорошо и не будет хорошего раннего сена. Ну а если камень идет из воды с трудом, то год обещает быть рыбным, будет и богатая трава. А вот удастся ли собрать траву при таких сырых погодах, пойдет ли камень из воды побыстрей в середине июля?

Пошел камень из воды побыстрей в июле — удалось хорошее сено, а к августу из воды показалась голова и второго, нежеланного, страшного камня.

Второй камень небольшой, он куда меньше первого и потому выходит из воды лишь в великую сушь, когда горит по выкосам трава, горит и падает с берез и осин скрученный в трубку лист. Нет в такую сушь ни ягоды, ни гриба, нет рыбы в заливах. Страшен второй камень, и уж лучше наезжать в темноте на его подводный гребень, лучше срывать шпонки и терять винты лодочных моторов, чем видеть голую, сухую плешину гранитного лба, покачивающуюся среди волн.

К вечеру волна на озере улеглась: к вечеру чуть приутих мокрый западник, что принес новые дожди, и эти дожди еще дальше отодвинули срок появления второго камня… А если говорить честно, то я не очень боюсь за свой огород, который хранят прочные каменные стены.

Наверное, не очень боялся за свои лесные покосы и пашни и карельский крестьянин — камень хоть как-то, но все-таки выручал землю, поил ее росой даже в самую лютую жару, как выручал и самого старательного человека в крутые зимние холода — выручал глубоким, ласковым теплом русской печи, сложенной из добротного карельского камня…

КАРЕЛЬСКАЯ БЕРЕЗА

…Прежде чем подняться по Карельской тропке на скалу, надо миновать неширокий мягкий лужок-болотинку, поросшую теплой и податливой травой-муравой, и дотронуться на ходу до чуть влажного от утренней росы белого ствола березы…

В белоствольном, легком березняке всегда хочется остановиться, как останавливаешься, встретив доброго знакомого. Березовый лес Карелии такой же светлый и прозрачный, как среднерусские рощи. Здесь так же тонконого и скромно поднимаются среди травы грибы-подберезовики, так же прячется под опавшим листом белый гриб, так же упруго похрустывают холодные грузди и рыжими пятачками, блюдечками, тарелками высыпают повсюду к осени среди седой шуршащей травы крепкие волнухи.

В дождливые, гнилые годы березовый лес темнеет, будто киснет вместе с грибом-подберезовиком. В такие годы реже встретишь белый коренастый гриб, а волнушки, хоть и торчат на каждом шагу, почему-то всегда оказываются червивыми.

Но пройдет туча, выберется за край серого, сырого месива ласковое солнце, и тут же оживет, вспыхнет, встрепенется березовый лес. Тут же обсохнет лист, словно только что побеленные, засветятся стволы деревьев, и, скинув капли недавнего дождя, зашумит на легком ветерке высокая седая трава под березами. Будто и не было никогда никакой сырости…

Высушить осиновый лес даже теплому ветру так скоро не удается. Вода держится здесь крепче, держится она и в рыхлом темном дереве, держится и между камнями в сыром перегное, прикрытом такими же сырыми и прелыми прошлогодними листьями. Эти кислые листья прикрывают собой и камни, прячут их до поры до времени, пока твой сапог не ступит как раз сюда, тогда лист соскользнет, а следом за ним сорвется с сырого камня и твоя нога.

Не знаю, может быть, и камень, и гнилой лист виноваты в том, что сырость основательно заводится в осиновом лесу, по только этой сырости так много среди осиновых стволов, что даже в сухие годы здесь киснут и гниют почти все грибы.

Красные, нарядные подосиновики стоят рядом с камнями. Порой большими тяжелыми шапками подосиновики прикрывают эти камни. Ты радуешься яркой, богатой встрече, выбираешь грибы, какие помоложе, покрепче, но вот нож режет уже десятую, двадцатую шляпку гриба, и пока ни один гриб не годится в корзинку.

Наконец ты перестаешь верить подосиновикам, оставляешь сырой лес и, если рядом нет чистоплотного березняка, заглядываешь в ольшаник. Правда, ольшаники никогда не славились обилием даров: хрупкое, ломкое дерево давало приют лишь плоскому светло-коричневому грибу — свинухе, но зато свинухи в ольшаниках всегда были крепкими и чистыми.

После сырого северного осинника ельник, что стоит выше осин по скале, всегда кажется сухим и приветливым. Широкие добрые лапы, гордая стать высоченных деревьев, золотые гроздья зрелых шишек и рассерженное цоканье белок — почему-то именно таким остается для меня карельский еловый лес. Если рядом с елками близко растут рябины, то к легким прыжкам белок-огневок добавляются неугомонная стрекотня дроздов-рябинников и призывный пересвист рябчиков.

Ты поднимаешься выше по тропе, прощаешься с еловыми лапами, и тут тебя ждет еще одна удивительная встреча — встреча с карельским можжевельником…

Нигде и никогда мне не приходилось встречать такие заросли кряжистых деревьев, именно деревьев-можжевельников. Здоровенный ствол, прижатый у корней к земле, цепкие, шершавые корни, уходящие далеко в скалу, — и так от дерева к дереву, от можжевельника к можжевельнику, будто эти можжевельники нарочно посадили здесь, чтобы они своими могучими корнями стянули скалу и не дали ей никогда рассыпаться.

Заросли можжевельника пугали меня порой своими размерами, возрастом деревьев, исчисляемым веками, неприступностью и лишний раз убеждали, что ни одна пословица не родилась у народа как «красное словцо»…

Есть такая карельская пословица: «Можжевеловый кол лучше елового». Конечно, нельзя не согласиться, что жилистый можжевельник поспорит не только с елкой. Но откуда в лесу столько можжевельника, чтобы из него городить по всем карельским деревням изгороди-огороды?.. А поднимешься по Карельской тропке вверх, увидишь можжевеловый лес и поймешь, что можжевеловый кол все-таки не был для карельского крестьянина слишком большой роскошью…

Уже среди можжевельников-деревьев под ногой нет-нет да и вздрогнет упругий и седой скальный мох. Еще с десяток шагов вверх — и мох приведет тебя к низкорослым, кряжистым соснам, поднявшимся над скалой…

Когда над озером проходят тяжелые долгие шквалы, на скале после шквала всегда встретишь только что упавшие сосны. Упавшее дерево вершиной скользнуло вниз, выставив над камнем плоский и широкий выворот корня. Ни один корень недавно упавшей сосны не уходил в глубь скалы, корни все время плелись по кругу, накладывали оборот за оборотом, отходили все дальше от ствола. И порой перевитые в плоский тяжелый блин корни выглядели куда внушительнее самого низкорослого деревца. Такие корни-платформа, такая тяжелая ступня-блин и держали дерево на камне.

После упавшего дерева остается на скале широкое темно-коричневое с рыжиной сырое пятно, и будто выточенные или ровно выбитые зубилом каменотеса лежат по этому пятну большие и малые ложбинки — ложа корней. Сосна все-таки точила, долбила камень, норовя забраться поглубже. Но что делать, если дерево не успело завершить свою трудную работу. И падают при крепких ветрах сосны на скалах, падают при первом пожаре, стоит лишь огненному языку забраться под корень. Но сосны на скалах все-таки растут, поднимаются среди мха и ягодников упорные, смелые в своей борьбе с камнем и ветром витые карельские сосны…

Как-то мне привезли добрые сосновые дрова. Дрова были попилены, и мне предстояло только расколоть уже подсохшие круглячки и уложить гладкие, ровные полешки в невысокую поленницу. Колоть обычно податливые сосновые чурачки я собрался легким топором, заранее представляя, как под топором будут звонко рассыпаться с колоды золотистые, ароматные от смолы сосновые поленья. Увы, приятной и красивой работе не суждено было состояться. Мне пришлось отложить топор в сторону и взяться за тяжелый колун, чтобы хоть как-то развалить перевитые, перекрученные сосновые чураки…

Ровной, аккуратной поленницы у меня не получилось — кривые, узластые чурки неловко ложились друг на друга и совсем не походили на те сосновые дрова, которые привозят с болот и из высокоствольного леса. Мои неудобные, жилистые чураки были привезены со скалы, где еще недавно, до пожара, упрямые кряжистые сосны перевивались и перекручивались шквальными ветрами. Пожар погубил карельские сосны, и даже в конце своей трудной жизни они сумели по-своему рассказать и о камне, и о ветрах.

Я долго берег эти трудные, жилистые дрова, не палил их в плите, не варил на них ни уху, ни картошку. Лишь иногда, затапливая русскую печь, я укладывал в очаг неудобные полешки. Разгорались они медленно, но горели спокойно и долго, и у этого огня мне было всегда покойно и тепло, как бывает покойно и тепло в летний хороший день на скале над озером под невысокими карельскими соснами…

На скалах под соснами всегда весело и очень светло. Здесь устраивают свои игры белки, здесь, около медвежьих колодцев, собирается все пернатое население скалы, и именно сюда, к соснам, зимой, в глухую стужу поднимаются седые лоси, чтобы отстояться в ветра и метели от волков.

Иногда лоси заглядывают к соснам на скале еще и до зимы, и другой раз по осени приглядишься и различишь на утренней голубизне неба рядом с сосновым суком лосиные рога-лопаты.

Кроме лосей навещают сосны зимой и клесты-сосновики. Румяные рассудительные птицы своими крепкими клювами ловко потрошат сосновые шишки и негромко переговариваются. А рядом или чуть в стороне от клестов трудится белка.

В сосны белки заходят на кормежку или на игры, а ночевать и отсиживаться в морозы и глухие метельные погоды эти пугливые зверьки спускаются в еловый лес, и тогда по заснеженной скале от сосен к елям и обратно ложатся аккуратные беличьи тропки.

У можжевельника тоже есть свои верные друзья — свиристели, такие же внешне угрюмые и непонятные существа, как сами можжевельники. Свиристели объявляются вдруг, обычно среди зимы, молча собирают все темно-синие можжевеловые ягоды и так же молча и неожиданно исчезают.

В ельниках даже в самые холодные зимние дни никогда не бывает тихо. Здесь, под еловой крышей, дома белок и пристанище для синиц, здесь столовые и гнезда клестов, спальни рябчиков и места кормежки глухарей. Черные, с синей сединой, громадные бородатые птицы часами сидят на еловых ветвях и, сонно покачиваясь, собирают еловую хвою. Ветви елей под тяжестью громадин птиц гнутся, пружинят, кажется, вот-вот ветка сломается, а глухарь как ни в чем не бывало тянет и тянет раз за разом клюв к молодой еловой лапке…

Если в ельниках нескучно и не особенно зябко даже глухой зимой, то в осинниках всегда голо и промозгло. Осинники зимой почти всегда пусты, как летние жилища, никто не заглядывает в это время в осиновый лес, кроме редких зайцев-беляков. И только в солнечные, веселые дни, бывает, покажутся среди осиновых стволов, как лыжники на воскресной прогулке, негромкие стайки синичек во главе с трудягой дятлом…

В березняках, как и в осинниках, зимой ветренно и холодно, но о березах животные все-таки не забывают — здесь березовые почки, березовые семена, и сюда именно собираются по утрам стаи чечеток и полчища тетеревов…

Еще издали кажется, что березу кто-то зачернил, будто одели на нее очень большие и очень черные елочные игрушки. А приглядишься, заметишь, что эти черные игрушки живые: это тетерева большой дружной по зиме стаей ветка за веткой обирают с березы березовые почки. Медленно и упорно, как глухарь за еловой хвоей, тянется тетерев к самой тонкой веточке. Под тяжестью птиц береза обвисает, расходятся в сторону сжавшиеся от мороза ветви, осыпается недавняя серебряная пудра-иней с березовых ветвей — и вот уже береза, как наседка, кутает, прячет среди своих ветвей-крыльев цыплят-тетеревов.

С берез тетерева обычно улетают сразу на ночевку в такие же березняки, а то и остаются здесь, зарывшись неподалеку от березового ствола в теплые снежные перины. Тогда рано утром к березе и не подойдешь, чтобы не испугаться колючих снежных взрывов — тетерева станут вырываться из-под самых ног, один за другим, обдавая тебя сухим морозом.

Проходит долгая зимняя ночь, и снова в утреннем свете чуть в стороне от осин и ельников, сосен и можжевеловых рядов стоит красавицей гостьей среди холодной северной зимы нарядная среднерусская березка. И мило и просто становится на душе, когда среди зимних шквалов, ледовитых ветров и тяжелых снежных зарядов видишь родное-родное деревце.

Да, это та самая среднерусская березка-аленушка, что теплыми тихими рощами живет по курской и орловской земле, что не обходит своим ласковым светом ни Тулу, ни Смоленск, ни Подмосковье.

И даже наука эту белоствольную красавицу карельской земли называет точно так же, как и среднерусскую березку. Таких берез две, две родные кровные сестры — береза пушистая и береза плакучая. Обе они высокие, белоствольные, статные, удивительно нежные и похожие друг на друга. Только в молодости эти сестры чуть разнятся между собой…

Проведешь рукой по веточке молодой березы и почувствуешь легкую шероховатость коры, такой шероховатости у березы пушистой или нет, или почти нет. Вот и вся разница. А в остальном как сестры-близнецы стоят обе наши березы дивной красой и по русской, и по карельской земле. Стоят они и на карельской земле по краю поля, над водой, у дорог, по холмам и почти никогда не забираются на скалы — может, оттого и кажется другой раз человеку, заглянувшему в Карелии в березовую рощу, что вовсе он и не на Севере, а где-нибудь под Юхновом, за Калугой, откуда рукой подать до реки Оки.

Но есть в Карелии и еще одна береза, только не с белой, а с темной корой. Родилась она здесь, под скупым северным небом. Наверное, когда-то росла она по всей карельской земле, но вот пришли красавицы сестры, статные, белоствольные, и небольшая неприметная березка потеснилась, уступая место желанным гостям, и как хороший хозяин, что уходит спать при гостях то на печь, то в пристройку, то на пол, отступила скромница-березка на моховые болота. Так и стоит она теперь среди болотистых кочек по краям заросших озер, стоит, наверное никому не завидуя и не очень сожалея о прошлом — уж больно она веселая и добрая, эта маленькая березка. Присядешь другой раз у брусничной кочки, соберешь пригоршню теплых ягод, поднимешь чуть голову — и совсем рядом с тобой, как в настоящей сказке, встанет маленькое-маленькое деревце, встанет, улыбнется, как добрый лесной гном, без которого, пожалуй, и нет ни одного сказочного леса…

Редко когда, но все-таки увидишь в стороне от белоствольных статных берез почти такое же деревце и по цвету коры, и по одежде. Все то же, только чуть ниже эта березка и нет у нее прямоствольной стати, так и хочется сравнить это дерево со скальной карельской сосной, витой и упругой от корня до вершины, витой от ветров и упругой от близости камня.

Смотришь на такую же, как карельская сосна, карельскую березку и почему-то никогда не приходит в голову мысль, что это больное дерево, что это та же береза плакучая, которой не суждено было стать красавицей, которую с детства нарекли горбуном, хоть и добрым, и старательным, и нужным людям, но все-таки горбуном…

Нет, не приходит такая мысль в голову, хотя и знаешь, что все это так, что нет и не существует на свете какой-то особой карельской березы, что если уж совсем правильно, то настоящим карельским деревцем надо было бы назвать ту березку, доброго гнома, а не это витое, упругое дерево «с болезненным видоизменением древесины», по науке.

Все это так и не так для меня… Слишком необычна, сильна и щедра узором эта карельская береза, чтобы посчитать ее сирой сестрой среднерусских красавиц. Нет, поверьте мне, это не так… Поверьте тому, чему верю я, сравнивая упрямую скальную сосну, что наперекор камню и ветру смело стоит на самой вершине, и вот эту, полную глубокой, неброской красоты березу, подарок трудной земле — карельскую березу.

Скальная сосна и карельская береза для меня родные сестры, для меня они победа над гранитом, над ветрами, трудная, но все-таки победа, за которую и были награждены сосна упругой, витой силой, а карельская береза — сказочным бесценным узором.

И пусть наука себе считает, что карельская береза — «результат видоизменения…». Я соглашаюсь с наукой, но для себя по-своему продолжаю начатую наукой фразу: «Результат видоизменения, вызванного особыми условиями жизни среди камня и шквальных ветров…»

БЕЛАЯ НОЧЬ

Белая ночь приходит обычно тогда, когда зацветает черемуха, а прощаются с нашим коротким летом эти светлые северные ночи, когда набухнут, нальются соком и начнут понемногу чернеть на черемухе грозди ягод. Черемуха и белые ночи обычно идут рядом, и порой кажется, что черемуха и белая ночь — это одно и то же. Правда, черемуха цветет и под Москвой, но под Москвой нет белых ночей, как нет под Москвой столько черемухи, сколько собралось ее по берегам лишь одного нашего озера.

В начале весны, когда черемуха едва-едва завязывает цвет, едва-едва показываются из почек чуть приметные зеленые столбики будущих белых цветов, карельскую ночь еще никак не назовешь светлой — она еще сумрачная, темная, как любая другая ночь.

Но вот у берега озера занялся по кустам первый белый цвет. Белый цвет сначала медленно, но с каждым днем все шире и выше пошел по окрайкам болот, по берегам весенних разводий, по холмам, по скалам — и вот уже все вокруг окружилось, осветилось белыми весенними цветами. И как раз в это время, когда черемуха расходится вовсю, к нашему озеру и заглядывает первая белая ночь. Сначала эта ночь незаметная, будто это вовсе и не свет неба, а белые цветы сделали ночь посветлей; во догорает, отцветает черемуха, а свет ночи остается, и тогда ты уже веришь, что встретил наконец настоящую белую ночь.

Когда весна задерживается в пути, а вместе с ней задерживается и черемуха, белая ночь может прийти пораньше черемухи, тогда она приходит еще по снегу, но так же незаметно, правда, не от весенних цветов, а от сырого, мутного тумана тающей зимы…

В этот раз весна порядком запоздала, и снег долго еще лежал по обочинам дорог и у стены моего дома. Лежал снег еще и на месте дальнего лесного покоса. Под солнцем этот снег все-таки таял, убывал с каждым днем, а по ночам нет-нет да и схватывался сверху прочной морозной коркой, и на этой исчезающей снежной поляне, как на остатках сцены, с утра до вечера отплясывали свои лесные петушиные пляски тетерева-черныши.

Тетерева-плясуны, как и подобает большинству весенним лесным артистам, придерживались вполне строгих законов… С наступлением темноты они прекращали свои захватывающие выступления, ночью отдыхали недалеко от эстрады, а утром, как только начинался рассвет, оживлялись, забирались на вершины берез и, неловко раскачиваясь на мягких березовых ветвях, улюлюкали и чуфыкали на весь лес, объявляя о начале спектакля. Накричавшись вдоволь с высоты окружающих поляну берез, птицы слетали вниз и под одобрительное квохтанье дам-тетерок принимались выделывать такие кренделя и так высоко подпрыгивать, что ни русская пляска, ни украинский гопак не могли сравниться с весенними тетеревиными танцами. К полудню тетеревиный пляс чуть охлаждался, а к вечеру стихал и вовсе, уступая место вечерней тишине и сумеречному стрекотанию дроздов, если таковые успевали вернуться из жарких стран к началу настоящих тетеревиных токов.

Я хорошо знал тетеревиное расписание и приходил на ток, чтобы не пугать птиц, только тогда, когда танцоры спали. Я приходил на ток среди ночи, забирался в шалаш и тихо ждал рассвета, а потом долго наблюдал за плясунами, стараясь найти уже в который раз ответ на волнующий меня вопрос: «Что это такое, тетеревиные танцы и схватки, — ритуальные па, как любой брачный танец или разминка, а следом за ней и рукопашная, которой суждено перейти в бой не на жизнь, а на смерть?»

Тетерева не торопились пока отвечать на мои вопросы, а весна наступала уверенно и хватко, будто наверстывала дни за долгое опоздание. И очень скоро дорога к моему шалашу на краю лесного выкоса совсем раскисла и стала походить на ту глиняную кашу, которую после дождя любят месить босыми ногами деревенские мальчишки, только моя дорога-месиво была немного поглубже и похолодней. Пенное крошево ледовитого снега кисло пузырилось вокруг, и пробраться по такой каше-льду в лес было очень нелегко. Я пропустил уже несколько тетеревиных токов, и теперь совсем не знал, что же делается сейчас там, в лесу, на поляне?.. Может, тетерева уже покинули свою сцену? Может, сцена уже растаяла?..

Теперь по утрам я чутко прислушивался к каждому звуку, приходящему из леса, и иногда среди уханья голубя и скрипучего верещания дроздов улавливал далекие голоса тетеревов… Тетерева там, в лесу, все еще продолжали токовать. Наконец я не выдержал, натянул повыше сапоги и с вечера побрел по кислому снегу в свой шалаш.

До шалаша я добирался долго, а когда отчетливо услышал близкие голоса тетеревов и посмотрел на часы, то невольно испугался — было уже двенадцать часов ночи… «Неужели так долго пробирался я по весеннему снегу?..» И тут же другая мысль остановила предыдущую: «Двенадцать часов ночи… А где же сама ночь?..»

Темной ночи уже не было, не было даже ее короткого, самого ночного клочка, которому вроде бы и положено быть тогда, когда снег из леса еще не успел уйти шумной весенней водой. Вместо ночи и темноты над поляной висел туман, высокий, седой, но просматривавшийся сравнительно далеко. Откуда он, этот туман: от тающего снега или от светлой ночи? Я протянул в туман руку — он был сырой, но не очень холодный. Все-таки это была уже белая ночь, это ее туман, в котором сейчас, как черные заводные игрушки, набегая друг на друга и так же по-заводному отступая обратно, выплясывали тетерева-черныши.

Белая ночь подошла неожиданно, обогнала черемуху и смешала все тетеревиное расписание. Тетерева плясали теперь круглые сутки, видимо забыв и о сне, и об отдыхе, будто старались отплясаться за все холодные, метельные дни северной поздней весны…

Следом за тетеревами о своем несогласии со скупой долей, которую отводит всему живому холодный север, заявили дрозды. Они прибыли в лес почти следом за первой белой ночью и тут же наполнили крикливым стрекотом еще не одетые листвой березняки и осинники.

Есть в каждой весенней природе необыкновенное по своей красоте таинство. Его имя — тяга вальдшнепа.

Осторожный и малозаметный на земле лесной кулик— вальдшнеп каждый весенний вечер выбирается из глухих зарослей на лесную опушку и, легко расправив мягкие крылья, неслышно поднимается над вершинами редколесья и поляну за поляной, выкос за выкосом облетает перелески, березняки, молодые осинники, разыскивая самочку.

Самочка тоже выбирается из крепей на открытое место и терпеливо ждет знакомый призывный голос: «Хорр-хорр, цик-цик…»

«Хорр-хорр, цик-цик» — и вот уже вальдшнеп гладкой дугой обходит полянку, чуть не касаясь вершинок осинника.

«Хорр-хорр, цик-цик» — и самочка так же неслышно поднимается прямо вверх, и вот уже пара легких вечерних птиц, играя в воздухе, останавливаясь на лету, порхая, поднимаясь и опускаясь, продолжает весенний полет.

«Хорр-хорр, цик-цик» — это и есть голос тяги, голос вальдшнепа, легко и красиво летящего-тянущего над перелеском…

На тягу всегда приходишь еще задолго до сумерек, находишь уютную полянку, куда обязательно заглянет лесной кулик, присаживаешься на пень, на ствол упавшего дерева или на чуть холодноватый от недавней зимы бок валуна и ждешь, когда лес успокоится, угомонится, когда стихнут птицы — сначала пеночки, потом и дрозды, и вдруг в стороне, за вершинами весенних берез, услышишь голосок сказочного неторопливого сторожа вечернего леса и неба: «Хорр-хорр, цик-цик»… А остальное тишина, и в этой тишине над поляной показался чуть расплывчатый от вечерней испарины силуэт птицы…

После тяги всегда остается глубокое чувство истинного приобщения к самой главной тайне весны, остается чувство легкости и необыкновенного тепла жизни, которая наконец дождалась и солнца и песен. Тягу ищут, ищут порой подолгу на лесных опушках и внимательно ждут каждый раз, когда стихнет весенний вечерний лес.

Но не ждите тягу в безумные белые ночи. Тягу тогда забивают, глушат, уничтожают дрозды.

Сколько раз ждал я вальдшнепа под северным небом, ждал и среди тающих снегов, и позже, когда снег успевал растаять совсем, ждал услышать в тишине вечера знакомое «хорр-хорр, цик-цик». Правда, иногда либо «хорр», либо «цик» все-таки долетало до меня, иногда я все-таки умудрялся разобрать среди гвалта ошалевших дроздов отдельные звуки тяги, но самой тяги, тяги вечерней тишины, здесь не было… Да и сами вальдшнепы белыми северными ночами напрочь отказались от всех классических правил — они тянули всю ночь напролет, «цви-кая» и «хоркая» в унисон с орущим дроздиным народом…

В белые ночи не было вечерней тишины и на озере… По берегам и островам всю ночь орали разгорячившиеся утки-крякуши, наперебой зазывая метавшихся над водой селезней-ухажеров. Верещали и гомонили крачки и чайки, высвистывали все известные им мелодии кулики, а водная гладь заливов сотрясалась от хлестких ударов щучьих хвостов: щуки тоже торопились, они торопились плотно позавтракать, видимо вспоминая о тех последних тяжелых днях подо льдом, когда лед все еще никак не желал выпустить их на вольную воду разлива.

Неистовствовала, торопилась природа наверстать потерянное весной здесь, на севере, потерянное в марте и даже в апреле, когда и мартом, и апрелем прочно владела недавняя глухая зима.

Однажды мне необычайно повезло — три раза я встречал одну и ту же весну…

Первая весенняя встреча состоялась в Киеве. По вечерам я бродил по Лукьяновке, спускался вниз к Подолу и низом, берегом Днепра, каждый раз шел к Владимирской горке. В это время в Киеве день и ночь таял снег. Днем за шумом города голос тающего снега не был слышен, но зато ночью все киевские холмы, все горушки и схилы Днепра оживали голосами весенней воды — отовсюду сверху вниз, перекликаясь и перезваниваясь друг с другом, бежали веселые ручейки.

Снег в Киеве растаял, я вернулся в Москву и снова увидел снег, услышал скромную московскую капель и снова встретил первых скворцов. И опять, как в сказке, когда снега под Москвой уже не осталось, я встретил и снег, и первую капель, и приятное, беспокойное ожидание первых перелетных птиц на Севере.

Это был, пожалуй, самый ближний к Москве Север, но он еще строго хранил верность зиме. Зима держалась долго и прочно, и на праздник Победы я ходил в соседнюю деревню на широких охотничьих лыжах. Потом ударило запоздавшее тепло, снег разом набух и чуть ли не в один день превратился в ручьи и речки, и только в лесу под елями он еще лежал ноздреватый, пропитанный водой и дымил густым белесым туманом. И над этим ноздреватым снегом в сыром дыму-тумане цвела первыми цветами черемуха. Это было странное зрелище — снег и цветы, зима и весна одновременно. А над снегом и цветами поднялась первая белая-белая ночь.

Через десяток дней о недавней зиме уже никто и не вспоминал, а еще через неделю цвела купавка и на рябинах вовсю дулись зеленые кулачки скорых богатых цветов. По лесным лугам чуть ли не по колено поднялась молодая трава, а в гнездах уже верещали потомки коренных северных дроздов, что из года в год исправно возвращались к белым ночам, смирясь с поздними северными веснами и коротким северным летом.

Я не раз задумывался: а много ли теряли эти птицы, много ли теряли черемуха, рябина и ромашка-поповник здесь, на Севере?.. А может быть, здесь, на Севере, все живое как-то особенно заботливо и выручала белая ночь… Может, изменения в правилах тетеревиного тока, бессонное верещание птиц, круглосуточные вопли уток и свист куликов и даже вот эти ромашки по лугам, которые не собираются закрываться на ночь, и есть великая и щедрая тайна короткого северного лета, его добрых белых ночей…

Иногда мне приходилось оставлять Север в самый разгар цветения луговых и лесных трав. Я быстро преодолевал расстояние от Петрозаводска до Москвы и под Москвой видел точно такие же цветущие луга, такой же сочности и высоты травы и еще раз убеждался, что светлое время суток, светлая летняя ночь и была подарена Северу в награду за трудную весну, раннюю осень и длинную темную зиму.

А может, и эти тяжелые зимы, наводящие ужас на постороннего человека, не покажутся такими страшными, если встретить их после светлого северного лета… И если когда-нибудь вам придется провести зиму на Севере, постарайтесь начать свою жизнь здесь именно весной, постарайтесь встретить первую белую ночь, научитесь радоваться весне и теплу, втянитесь в ускоренный ритм северного лета, и тогда ранняя осень покажется вам желанной гостьей, которая наконец пришла и оторвала вас волей-неволей от хлопотных летних дел — и вот не было праздника, да гость пришел и отдыхать выпало… А зима? Зима тоже не испугает, она поможет собраться с мыслями к новой весне, которая придет разом, вызовет к себе да так и не отпустит до самой осени…

СИЗЫЕ ЧАЙКИ

По весне сизые чайки появлялись на нашем озере не сразу. Лед на озере лежал долго, и пока лежал лед, чайки жили на полях за лесом. Там они бродили по прошлогодним пашням, подбирая погибших зимой и в весеннюю воду мышей и кротов, а когда на полях появлялся трактор, неторопливым белым облачком следовали за плугом, как весенние грачи.

Но вот первая чайка пролетала над островом, пролетала медленно, все выглядывая и высматривая, и мы уже точно знали, что в ночь на остров придет тепло, а на утро из-под тяжелого, сырого льда поползет по болотинке первый язычок разводья.

Разводья расползались по низким лужкам и болотинкам все шире и шире, и тут же вслед за первой полой водой появлялись разом все сизые чайки, которым предстояло на нашем озере провести весну, лето, осень, а то и захватить начало зимы.

Гнездились сизые чайки на небольших каменистых островах, гнезда устраивали среди самих камней и без суеты и крика выводили своих птенцов. Каменистые острова уже скинули лед, весенняя вода пошла на убыль, но чайки к будущим гнездам пока не торопились и целые дни, а то и все белые ночи проводили на краю заливного лужка неподалеку от нашей деревни. Здесь они разыскивали пищу, отдыхали и здесь же устраивали свои чудесные брачные празднества.

В каждом брачном танце, в каждой брачной игре птиц есть своя красота и свое что-то неповторимое, не заимствованное у других: есть свои излюбленные места, свое время, свои голоса, свои движения и свои правила…

Еще ранней весной, когда весенние птицы не показывались в наших местах, я часто уходил в лес по насту и на краю невысокого ельника всегда находил петельки следов лесного петушка-рябчика.

Аккуратные черточки следов водили меня вокруг старого пня, только что показавшегося из зимнего сугроба, заставляли кружиться среди редких ольшинок, я разбирал, разгадывал эту затейливую кружевную вязь следов на чистом утреннем снегу и всегда представлял, как вот здесь, у еловой лапки, вытаявшей из-под снега, небольшой рябенький петушок замирал в своем самозабвенном танце, как распускал крылья, приподнимал хохолок и, приняв еловую лапку за воображаемого соперника, горячо и отрешенно собирался броситься в бой…

Тетеревиный ток всегда привлекал меня своей нарядностью и широтой праздника — многочисленные пары танцоров-драчунов порой занимали под свои танцы-пляски широченные лесные поля и большие острова на озере. Тетеревиные тока я любил и не переставал удивляться редкой привязанности этих птиц к выбранному еще ранней весной месту празднества, к своему токовищу. Когда для тока тетерева выбирали острова на озере, а полая вода все выше и выше поднималась к самой вершине токовища, и казалось, что там, на острове, уже не осталось места ничему живому, упрямые птицы по-прежнему еще затемно прилетали на свой ток и так же исправно начинали весеннее празднество. Правда, теперь тетерева не спускались на затонувший остров, а ворковали и чуфыкали друг на друга с кустов и деревьев, еще не ушедших под воду.

На время половодья прекращались и пляски — встречи партнеров, но стоило воде пойти на убыль и открыть хоть крошечный пятачок земли, как самый бойкий, самый нетерпеливый тетерев-косач уже оказывался на этой сырой плешинке и чудные тетеревиные пляски начинались вновь.

Нравились мне и весенние игры куликов-турухтанов. Большими неугомонными стайками эти пестрые кулики то и дело перелетали с места на место: с дороги на подсохшую пашню, с пашни на прошлогоднее жнивье, со жнивья на сырую луговину, и, даже не успев как следует осмотреть очередное место, выбранное для игр, раздували широкие, яркие воротники и упрямо наступали друг на друга.

Порой к токующим стайкам турухтанов удавалось подойти совсем близко, и они, увлеченные своей бесконечной игрой, никогда не замечали меня. Потом, будто новое место им вдруг надоедало, все птицы не спеша поднимались на крыло и, отлетев немного в сторону, снова, как зачарованные, топтались на месте, выставив из распушенных перьев-воротников длинные носы.

Сначала я думал, что кулики-турухтаны боятся меня или пугаются зверя, хищной птицы, но турухтаны оставляли всякий раз только что выбранное для игр место без видимых причин, и я вынужден был считать, что эти постоянные перемещения тоже были особым условием их игры-тока. А может быть, занятные, непоседливые птицы облетали все луговинки и болотники не зря, может, во время таких облетов они знакомились с местами будущих гнездовий, куда очень скоро, оттоковав дружной стайкой, вернется только парочка куликов, чтобы устроить свое гнездо…

Сизые чайки, видимо, заранее знали, где суждено им обзавестись потомством, где ждут их заботы и волнения, и, возможно, поэтому сразу не торопились к семейному дому. Собравшись на лужке у края весеннего разлива, эти птицы рассаживались по кочкам среди прошлогодней стеблистой травы, и издали могло показаться, что они просто отдыхают. Но, заметив на лужке чаек, я оставлял все дела и терпеливо ждал, когда чайки приступят к своим ритуальным танцам.

Собственно говоря, танцами, как таковыми, сизые чайки не увлекались. Лишь изредка одна из птиц, высоко подняв голову и быстро-быстро перебирая лапками, устремлялась к соседу, то ли желая объяснить ему что-то на своем языке жестов, то ли просто норовя прогнать непрошеного гостя, который либо как-то отвлекал танцора своим присутствием, либо претендовал на что-то большее, чем положено было претендовать другой птице именно у этой кочки, именно у этого клочка прошлогодней седой травы…

Совершив такое неожиданное перемещение и вернувшись назад, птица снова замирала, высоко поднималась на лапках, опускала хвост, отводила в плечах крылья, запрокидывала голову и раздувала зоб так, что из этих распушенных перьев еле выглядывал кончик желтого клюва. Чем-то в такой момент танцующая птица походила на самонадеянного, а потому напыщенного и надутого разнаряженного жениха, который по причине той же самонадеянности боялся проронить слово, чтобы это слово вдруг да не погубило всю его надутую торжественность своей земной простотой.



Поделиться книгой:

На главную
Назад