Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Карельская тропка - Анатолий Сергеевич Онегов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Анатолий Онегов

КАРЕЛЬСКАЯ ТРОПКА

*

РЕДАКЦИЯ ЛИТЕРАТУРЫ

ПО ГЕОГРАФИИ СССР

© Издательство «Мысль», 1976

НА ОСТРОВЕ

В небольшом книжном магазинчике, снабжавшем поселок тетрадями, учебниками, стержнями для шариковых авторучек и художественной литературой, я разыскал любопытную книгу. Книга была издана в Петрозаводске сравнительно давно. Она, видимо, давно попала и в этот книжный магазинчик, и теперь на слегка поблекшей синей обложке скромно светились некогда золотыми буквами два дорогие для меня слова — «Озера Карелии»…

Я приехал в Карелию всего несколько дней тому назад, не был еще ни на одном карельском озере, а потому эта книга стала для меня и справочником, и путеводителем, и просто добрым другом, с которым я не расстаюсь до сих пор.

Я читал эту книгу не торопясь, часами рассматривал карты, удивлялся подробности и точности этих карт и сначала непривычно для русского человека, которому Архангельская земля подарила ясные и понятные имена своих рек и озер, вслушивался в страннозвучные слова: «Сямозеро… Урозеро… Викшезеро…»

И тут среди этих тайных для меня карельских имен вдруг светло и знакомо прозвучало одно имя — Долгая ламба…

О ламбах я уже слышал. Ламбами здесь называли небольшие лесные озера, часто окруженные болотами. Такие лесные озера обычно были непроточными, и по всей Карелии этих озер-ламбушек насчитывалось около тридцати тысяч.

О Долгой ламбе, о Долгом озере, я знал теперь почти все. Я знал, что площадь водной поверхности этого озера немногим более квадратного километра, что островов на озере нет, а наибольшая глубина — тридцать метров. В Долгой ламбе водились озерная и ручьевая форель, крупная ряпушка, щука, плотва, уклея, окунь… И глубина озера, и разменная рыбка Карелии — ряпушка, и форель обещали мне впереди дорогую встречу…

Стояли глухие осенние погоды с резким ветром и тяжелыми дождями. Только изредка выпадали чистые, ясные дни с ночным морозцем. В эти дни можно было попасть на берег желанного озера, но встречу с полюбившейся мне издалека лесной ламбой я почему-то откладывал.

Вслед за густыми тяжелыми дождями выпал снег, пришли морозы и схватили первым зеленоватым ледком тихие лесные ламбушки. Пришло звонкое веселье перволедья. Еще дымились остывавшей водой большие озера, гремел под скалами сорванный с берегов лед, а из города потянулись уже на поиски первого льда мотоциклы, машины с рыбаками.

На первую зимнюю рыбалку мы выехали еще в темноте. В машине долго спорили, куда именно поехать, сомневались, есть ли лед на том или другом озере, а потом единогласно решили отправиться именно на Долгую ламбу…

За поселком под фары «газика» выскочил заяц-беляк. Шофер сбросил газ, и заяц тут же исчез, оставив после себя чуть заметные при свете фар мягкие следы-канавки по только что выпавшему снегу. Потом дорога потянулась по скале — ровная, сухая дорога во все времена года.

Машина поднялась на последний бугор, хотела легко скользнуть вниз, но остановилась. Под скалой шумело буйное озеро, не сдавшееся пока зиме. И среди темной зимней воды, как в сказке, под белыми крышами, на белой вершине острова светились игрушечными окошечками коренастые дома карельской деревни…

Тогда я еще не знал, что именно здесь, на острове, в таком вот домике из сказки предстояло мне жить и работать весну, лето, осень, зиму и снова с весны до глубокой зимы. Я еще не знал, что именно здесь, на Укшезере, а не на Долгой ламбе придет ко мне настоящий свет, которым одаривает неторопливых людей чистая и глубокая вода карельских озер…

Вниз машина не смогла спуститься: по дороге к деревушке раньше нас спустилась со скалы наледь, ноздреватая, сплошная, во всю ширину спуска.

Машина осталась наверху, а мы узенькой полузанесенной тропкой пошли влево в лес, в сторону от домиков на острове, в сторону от буйной зимней волны Укшезера.

Если есть что-то необыкновенное в карельских лесах, то это необыкновенное, не встречающееся нигде в другом месте — карельские лесные тропки… С непривычки нога не чувствует под снегом камни-валуны, не чувствует «языка» скалы, в которой пробита многими ногами узенькая канавка тропы. Нога ошибается, скользит в сторону, назад, а ты, не обращая поначалу внимания на неудобную тропу среди камней, не можешь оторваться от полированного лба скалы, от небольших, перевитых ветрами, кряжистых сосен, негусто поднявшихся на вершине скального лба.

Сосенки собрались на вершине каждого камня по три, по пять, как те сказочные домики на острове посреди шумного озера… Белый снег легкими шапками на фиолетовом камне, коричневые стволы упрямых сосен, голубая от раннего утреннего света хвоя деревьев, а внизу, там, где узенькая тропка спустилась к болотинке, из-под рыхлых снежных кочек красными огоньками выглядывает зимняя клюква.

Долгая ламба открылась сразу за березками неширокой лентой льда. С ночи шел снег, припорошил лед, и теперь новорожденный ледок рядом со снегом казался старше и темней, чем в раннее перволедье.

Но лед все-таки покачивался под ногой. Я разгреб снег и одним ударом пробил лунку. И почти тут же вытащил на лед коричневого окунька. Коричневый цвет рыбки смутил меня, напомнил о торфяном неглубоком дне, и я начал сомневаться: «А то ли это озеро, глубокое, с чистой водой, приятной для ряпушки и форели? Может, сведения о Долгой ламбе уже устарели, может, озеро успело зарасти и в нем давно перевелись и ряпушка и форель?»

Окунек-недомерок воинственно топорщил плавники, пока я освобождал его от крючка, а потом, сразу не поняв, что ему вернули свободу, долго торчал у края лунки.

Ловить рыбу не хотелось. Хотелось просто сидеть и, ни о чем не думая, наслаждаться зимней лесной тишиной. Снег, упавший на вершины деревьев, гасил каждый звук, и даже удары чужой пешни по льду приходили ко мне лишь глухими неясными толчками.

Я оставил лунку, ящик, удочки и пошел вдоль берега. У берега еще торчал не сломанный ветром тростник, и вокруг тростника широким мутным пятном расплывалась выступившая на лед вода. Идти дальше было опасно. Я остановился. И тут в тростнике, совсем рядом, увидел зверька. Зверек замер и неслышно исчез подо льдом. Я подобрался почти к самому тростнику и увидел следы большой выдры. Следы уходили в лунку-отдушину, а рядом с отдушиной лежали на мокром снегу лапки лягушек: выдра разыскивала подо льдом лягушек, забравшихся на зиму в ил, вытаскивала их и завтракала рядом с лункой.

Сидеть в кустах пришлось долго — выдра так и не показалась. Я замерз, пошел к рыбакам. Рыбаки долбили-пешили лед в разных местах и искали какую-то тайную луду, где обязательно должен сейчас стоять очень крупный окунь…

Крупные окуни в озере действительно были. Позже, уже летом, я видел этих страшенных рыб, пойманных на удочку. Большие окуни водились в озере и раньше.

Когда-то рыбаки тянули здесь невод, и всегда тоня приносила им богатую добычу. Дно озера было чистым, но берега поросли елкой и березой, и вытянуть невод на берег не удавалось. Невод тянули здесь вдоль озера и вытаскивали как раз на ту болотинку, к тростнику, где разыскал я столовую выдры.

Что было в те дальние времена? То ли рыбаки поспорили между собой, то ли кто-то не пожелал, чтобы на Долгой ламбе рыбу ловили неводом… Возможно, где-то в другом месте спор бы решился иначе. Но здесь для решения спора потребовалась лошадь, потребовались сани, камни-валуны и многие дни тяжелой работы на зимней дороге…

Человек, не пожелавший допустить рыбаков с неводом на озеро, всю зиму возил на лед огромные валуны. К концу зимы поперек озера вытянулась настоящая каменная гряда. Весной камни ушли под лед, и с тех пор по дну озера с берега на берег лежала каменная преграда для невода. Приподнятость дна, каменные и песчаные бугры и гряды, вытянувшиеся под водой, здесь принято называть лудами. Лудой назвали и те камни, которые навозил за зиму на Долгую ламбу упорный человек. И теперь около этой самодельной луды разгорались по перволедью страсти других рыбаков, вооруженных зимними удочками.

Крупных окуней никто из нас так и не нашел. К полудню ударил мороз, явился северо-восточный ледяной ветер, и каждый из прибывших на первый лед Долгой ламбы увозил с собой лишь по два десятка невеликих рыбок.

Когда возвращались с озера, на тропу вышел большой огненный лис. Он бродил, видимо, неподалеку, бродил спокойно, с осени, с грибной поры, не встречая здесь людей. Лис уложил на снег пушистый хвост, поднял уши и вытянул в нашу сторону черный нос. Потом метнулся с дороги и исчез в кустах, оставив после себя лишь облачко морозного снега.

На обратном пути несколько раз ломалась машина. Дул резкий ветер над вершиной скалы, и под ветром гремели обледеневшие ветки берез и осин. Когда мы выходили из машины поразмяться, ледяные стуки ветвей пугали своими неживыми голосами.

Домой мы вернулись поздно. И только здесь, сверяя свою дорогу к сегодняшнему озеру с картой, я совсем точно узнал, что та Долгая ламба, которую я успел полюбить, читая книгу «Озера Карелии», находится совсем в другом месте. Озеро, где я сегодня пробивал первый лед, видел выдру, лису и слышал рассказ об упрямом в работе человеке, тоже называлось Долгой ламбой, оно тоже было помечено на карте, но из-за малых размеров эту ламбушку не удостоили поименным обозначением и подробным описанием в моей книге.

Ночью я вспоминал дорогу на озеро, тропку среди камней, витые сосны, шумное озеро, не сдающееся морозу, остров посреди озера, белые крыши приземистых домиков и далекий свет из крошечных окон. Потом я зажег лампу, отыскал в книге нужную страницу и долго повторял неизвестное пока что для меня имя еще одного озера — Укшезера.

Узнал я, что Укшезеро соединяется с другими озерами, соединяется и с рекой Шуей, что течет в Онежское озеро. Узнал я, что наибольшая длина озера — четырнадцать с половиной километров, наибольшая ширина — четыре километра, что на озере четырнадцать островов, а длина его береговой линии — около пятидесяти километров. Укшезеро считалось глубоким и лудистым. Здесь насчитывалось двадцать видов рыб. Из них, как говорилось в книге, периодически заходили по реке Шуе лосось, озерная форель, шуйский сиг и хариус. Постоянно обитали в озере ряпушка, рипус, сиг, снеток, щука, плотва, язь, красноперка, уклейка, лещ, голец, щиповка, налим, трехиглая корюшка, окунь, ерш и подкаменщик.

«В 1935 году в озеро был подсажен ладожский рипус, а с 1954 года ежегодно выпускаются личинки байкальского омуля. В реках и речках, впадающих в озеро, встречаются ручьевая форель и ручьевая минога…»

Когда все, написанное в книге об Укшезере, было прочитано уже несколько раз, я долго учился по фотографиям и описаниям определять рипуса, сига, ряпушку и омуля и совсем точно знал, что следующую весну я обязательно встречу там, на острове, в крепком карельском доме, из окна которого будет видно Укшезеро и высокая скала, поросшая соснами, на которой сегодня мы оставляли машину…

КАРЕЛЬСКАЯ ТРОПКА

Остров, на котором стояла деревня, приглянувшаяся мне еще в начале зимы, оказался большим и каменистым. Он вытянулся вдоль берега озера высокий, горбатый и был вершиной — спиной какой-то древней скалы, поднявшейся теперь из воды. Одним своим концом остров-скала был соединен с берегом насыпной дамбой из камня, по этой дамбе и шла к крепким карельским домам та самая дорога, которая с начала зимы сплошь покрывалась ноздреватой наледью.

Домов на острове было с полтора десятка. Они стояли двумя обособленными кучками, деля небольшую деревню как бы на две самостоятельные части: низ и верх. Внизу, в начале острова, около дамбы стояло всего несколько домов. Сразу за этими домами от острова к берегу озера тянулась широкая болотистая низина, по которой в сухие года можно было бродить вдоль и поперек, с берега на остров, с острова на берег, собирая по пути богатую осеннюю клюкву. По этой болотистой низинке и заползали время от времени к нижним домам ленивые и жирные гадюки. Гадюк отпугивали соляркой и пережженной овечьей или собачьей шерстью. Такой шерстью посыпалась граница огорода вдоль забора, и через эту границу дорога гадюкам вроде бы была закрыта.

На горе, на вершине острова, вверху, где стояли остальные дома деревни, соляркой вдоль заборов не поливали и шерсть не жгли, видимо, потому, что ленивые гадюки не имели особого желания продолжить свое путешествие дальше, вверх по острову. Правда, однажды в баню к Терентьевне, немолодой, но энергичной и веселой женщине, тварь все-таки заползла и не пожелала выбираться из-под полка даже тогда, когда хозяйка бани, исправно помня банный, субботний день, собралась на полке похлестать себя веником. Париться вместе со змеей, видимо, было неудобно, и несговорчивую тварь тут же вынесли из бани на лопате и на соседних с баней камнях лишили жизни.

Решительно все о местных гадюках я узнал много позже, когда застал на месте «колдовства» с паленой шерстью Степана Дмитриевича Тюмина, пожилого красивого человека, коренного карела, приехавшего на остров из лесной глубинной Карелии и поселившегося в крайнем, самом нижнем доме деревни.

Деление деревни на две части происходило исподволь и началось еще в те далекие времена, когда кто-то из местных жителей, занимавшихся кожевенными и прочими богатыми промыслами, по своей и не по своей воле оставил остров. Следом за хозяевами стали исчезать и их дома, исчезать тоже постепенно: сначала кто-то разбирал сараи, потом кто-то покупал на дрова оставшиеся пристройки, а следом разбиралась и перевозилась куда-то жилая часть дома, рубившаяся здесь обычно на две половины, а то и в два этажа. Так получилось, и теперь явно существовало обособление, которому малочисленные жители нижней части деревни, казалось, даже были рады. По крайней мере я редко видел, чтобы тот же Степан Дмитриевич Тюмин оставлял свой дом ради путешествия, которое он сам называл «путешествием в гору», то есть путешествием к домам, стоявшим на вершине острова.

Я долго искал самые разные причины, которые объяснили бы мне поведение Тюмина, пока не поселился в его доме. Окна дома выходили на тихую губу озера, на высокую скалу-лоб. Из этих окон не было видно ревущих волн, и шквальные восточные и северо-восточные ветры, бившие лишь сзади, в сараи, никогда не швыряли в стекла тяжелые заряды мокрого снега. У этого дома было открытое, веселое, хотя и старенькое крыльцо. Тут же, у крыльца, сушились на вешале старые, чиненные-перечиненные сети, и от этих сетей рядом с тобой жил тревожный запах тайных озерных глубин. У широкого удобного мостка стояла лодка, борт лодки отражался в голубовато-зеленой воде и тихо покачивался вместе с широкой волной. Здесь, на крыльце, находила на меня какая-то особая благодать, и расставаться с этой благодатью ради путешествия к домам на горе мне тоже не хотелось.

Дома, стоявшие на горе, полосовали все известные здесь ветры, невесело было ходить от этих домов за водой — под гору, а потом с полными ведрами вверх, да и вид отсюда на остальную, дальнюю часть острова, усеянную камнями и вытоптанную многочисленным совхозным стадом, никак ни шел в сравнение с той прелестью, которая открывалась для взгляда из окон и с крыльца дома Тюмина.

За долгим каменистым выпасом, за бывшими трудными карельскими пашнями в дальней части острова поднимался среди каменных груд невысокий березняк, измученный скотом и ветрами. И только в самом конце острова, на дальнем мыске, снова встречался ты с истинной северной красотой. Но эта красота была уже другой, суровой и холодной, как скальные скаты и валуны самого мыска.

Узкий каменистый мысок окружала прозрачная от холода глубокая вода озера, а впереди за высокой волной качалась далекая стена сосен, вставших у северного берега. Когда приходили тихие летние дни, мысок менялся, становился теплым и добрым, как лесная сказка, рассказанная древним стариком карелом. Тогда по всему мыску на камнях сидели сизые чайки. Чайки сидели неподвижно, и мне всегда казалось, что они спят. Если чаек удавалось разбудить, они лениво расправляли крылья и медленно плыли над самой водой. Я смотрел чаще не на птиц, а на их отражение в воде, и мне верилось, что я вижу каких-то белых сказочных рыб, поднявшихся вдруг из глубины.

На дальний мысок я приходил в тихие утренние часы, наблюдал за чайками, собирал землянику среди камней и просто смотрел на воду, цвет которой менялся от часа к часу, от погоды к погоде. Это были чудесные часы, знать о которых отпущено было лишь мне, чайкам и глубокой воде моего озера… И именно в эти часы на дальнем каменистом мыске мне часто казалось, что я нахожусь не на острове, который помнит некогда большую карельскую деревню, помнит богатые кожевни и старый рыбный промысел, а на небольшом клочке суши, окруженной со всех сторон водой. И может быть, именно поэтому, вспоминая чаек, ласточек, рыб, ветра и волны, я чаще вижу себя на небольшом островке посреди большого и очень разного в разное время северного озера…

Как ни старался я поселиться именно там, где все время можно видеть озеро, лес и скалы, мечта моя сбылась не сразу. И только под самую зиму поселился я в доме Тюмина. Но даже тогда, когда пришлось жить в других домах, каждый мой путь, каждая встреча начиналась именно с того крыльца, откуда уходила вверх по скале Карельская тропка.

Она так и называется — Карельская тропка. Эта тропка ведет в лесную деревушку, которая именуется тоже очень ясно и просто — Карельская деревня или еще проще — Карельское.

Чтобы попасть в Карельское, надо миновать дамбу, перейти с острова на берег, пересечь неширокий мягкий лужок, поросший теплой и податливой травой-муравой, на ходу дотронуться рукой до чуть влажного от утренней росы белого ствола березы, оставить позади вечно сырой осинник, попрощаться с густыми еловыми лапами и подняться на скалу к низкорослым кряжистым соснам, выросшим из камня, к светло-серым сединам упругого мха и красно-зеленым пятнам богатых ягодников, лежащих то тут, то там среди сосен и мха.

Дальше тропа в Карельское покажется очень знакомой: снова будут и березняки, и осинники, снова за ворот куртки свалится колючая вилочка хвои, снова нога скользнет с камня, укрытого мхом… Но дальше я никогда не торопился.

Я поднимался вверх на скалу, видел голубое и чистое северное небо, видел внизу воду, то мутно-серую, то фиолетовую, то очень прозрачную, почти бесцветную, видел длинные и круглые, зеленые от травы и кустов и темные от камня острова, слышал голоса стада под скалой на краю болотинки, слышал с той стороны озера шум шоссе, скрытого от меня скалами и соснами, и, конечно, слышал тишину, обыкновенную лесную тишину, знакомую каждому человеку, кто осторожно свернул с шумного шоссе на тихую лесную дорожку.

Тишина приходила ко мне со стороны деревушки Карельское, приходила навстречу по Карельской тропке. Тишина звала к себе, отвлекала от красок воды, от гула лодочных моторов, от мохнатого следа — инверсии самолета над головой, от шума шоссе…

Я хорошо знал это шоссе. Оно начиналось в Петрозаводске и быстро и натруженно уходило далеко на север, увозя людей, продукты, материалы. Обратно шоссе возвращалось немного медленнее, и на обратном пути оно чаще напоминало о себе тяжелым и упрямым ревом лесовозов.

До шоссе было недалеко. Стоило спуститься вниз со скалы, миновать ельник, осинник, березняк, вернуться по дамбе на остров, отвести от берега лодку, опустить в воду винт мотора, рвануть стартер — и через пятнадцать минут я вышел бы на шоссе к шумному потоку машин, автобусов, мотоциклов, увидел бы молоковозы, спешащие в город, увидел бы янтарные сосновые бревна-хлысты, покачивающиеся вместе с прицепом лесовоза, и, конечно, встретил бы шумных неугомонных туристов, прибывших сюда по старой петровской дороге и несущихся дальше к Кивачу, к Гирвасу.

Но обычно мне не хотелось спускаться вниз со скалы, заводить мотор и куда-то плыть. Я оставался наверху, над гранитными расщелинами, по которым, как сосны по скалам, упрямо поднимались снизу вверх кустики ягоды-земляники…

Не знаю почему, но больше всех других ягод мне нравится находить и собирать именно землянику. Проще и быстрее собирать клюкву. По хорошему урожаю два-три ведра клюквы за полдня — это так себе, средняя норма. Интересно и весело обрывать грозди брусники, что ярко и тепло стелятся по открытым солнечным вырубкам. Но все-таки ни клюква, ни брусника, ни малина, ни какая другая ягода не вызывает у меня столько самых разных воспоминаний, как ягода-земляника…

Может, эта привычка вспоминать землянику осталась у меня еще с раннего детства, когда мы беспокойной и громкой толпой неслись вниз с горы к Оке, к лодке-плоскодонке, которая еле-еле вмещала в себя всех мальчишек и девчонок с нашего конца деревни, желавших попасть на ту сторону реки, в луга, за ягодой.

Я затрудняюсь сейчас сказать, была ли та ягода именно земляникой. Она росла среди толстых и сочных стеблей высоченной луговой травы и была оттого немного бледной. Но эта бледная ягода всегда оказывалась очень вкусной. Она походила на крупную землянику, но почему-то мы все до одного звали ее по-другому: не земляникой, а клубникой.

Собирать клубнику было удивительно интересно. Ты пробирался среди здоровенных кустов, раздвигал стебли трав и то и дело натыкался на птичьи гнезда, на птенцов-слетков или на шустрых пуховых зайчат. Этих зайчат мы иногда ловили и приносили в деревню вместе с многочисленными рассказами о том, что с кем приключилось сегодня в лугах, кто и как собирал сегодня клубнику-землянику.

Мы не собирали клубнику про запас, не приносили ее домой в банках, бидонах, но тем не менее память о близких мне рязанских местах с тех пор прочно связана именно с этой ягодой, что росла широко, сочно и крупно по богатым заливным лугам за Окой. Родила эта ягода каждый год — наверное, там, в тепле рязанских земель, среди высокой густой травы и буйных кустов не страшны были ей ни холодные ветры, ни поздние заморозки, что могли погубить цвет и лишить заливные луга ягодного урожая…

Пожалуй, ветра и заморозки не мешали цвести и приносить урожай и той землянике, что росла в Брянских лесах. Быстрая и удивительно чистая речка Нерусса вольно петляла среди дубрав и сосновых боров. Вот в эти сосновые боры я и ходил за земляникой. Я собирал ягоды здесь всегда лежа на животе, несмотря на всякие предостережения относительно гадюк, которые якобы и любят как раз самые ягодные места. Земляника в Брянском лесу была очень теплой, очень сладкой и чуть терпкой, как гречишный мед. И вот эти красные, даже рубиновые, ягоды, звонкие сосны корабельной стати, стрелочки смолокуров по сосновым стволам, легкий сухой мох и опустивший к земле листья зрелый ягодник и остались для меня доброй памятью о приветливой и щедрой Брянщине…

В сырых Вологодских осинниках и сумрачных еловых островах Архангельской земли земляника не родилась. Но зато какая радость приходила к тебе, когда, окончив прокос по луговому клеверу и вернувшись к началу нового прокоса, на самом краю лесной полянки, среди срезанного косой поповника, клевера и стеблистой травы ты замечал вдруг мелькнувший огонек скромной северной ягоды.

Ты нагибался, осторожно разбирал влажные от утренней росы, только что упавшие стебли трав и, конечно, находил среди них кустик земляники. Он был особенно дорог и светел среди северных ветров, сырых осиновых стволов и тяжелых, мокрых еловых лап. Ты долго не решался положить ее в рот, но когда ягода подавалась языку, ты неожиданно открывал для себя главную тайну северной земляники.

Нет, эта земляника не была бедной родственницей богатых ягод среднерусской полосы, нет, она не забралась сюда от худой жизни, от нехватки земли — просто она родилась здесь, просто здесь была ее земля, ее родина, и на этой земле росла своя собственная земляника.

Она была нежна и мягка, удивительно ароматна, но этот аромат был настолько тонок, что казался сродни северной девичьей застенчивости. Скромная, нежная, светлая ягода среди черных елей и седых осин, ягода — родня ромашке и клеверу, родня развеселому лужку-выкосу, наверное, именно такой землянике и суждено было жить на Архангельской и Вологодской земле…

И теперь, помня очень хорошо кустики земляники, которые встречались мне и на Брянщине, и под Рязанью, и в северной тайге, я не переставал удивляться, находя на скале, среди обломков гранитных глыб и узких сырых расщелин, знакомые красные ягоды.

Как поднялась земляника сюда, наверх? Кто занес ее, кто оставил среди голого холодного камня?.. Но кустик прижился, пустил в скалу корни, пустил побег, другой — и пошел, пошел все выше и выше. Один поменьше, другой побольше, один тверже и смелей, другие слабей и застенчивей — упрямые кустики земляники росли, цвели и приносили ягоды здесь, на голом граните скалы. Открытые для всех ветров на свете, открытые морозам и ледяным дождям, порой отступавшие, порой не приносившие плодов год, другой, когда эти года выпадали с поздними заморозками, и все-таки очень живые и очень свои, не похожие ни на что на свете.

Я протягиваю руку к самому крайнему и самому сильному кустику и чувствую на ладони необыкновенное тепло ягоды, что родилась на скале в самом начале Карельской тропки…

Внизу лужок и березовое редколесье — это память о среднерусской земле. Седой осинник и тяжелые лапы елей — дань Вологодчине и Архангельской земле. А открытое небо над вершиной скалы, кряжистая сосна высоко-высоко над водой и земляника, поднявшаяся по скале, — это уже Карелия…

МЕДВЕЖЬИ КОЛОДЦЫ

И КАМНИ СРЕДИ БЕРЕЗ

Иногда на вершине скалы я находил небольшие углубления, будто выбитые стальным, острым копытом. Стальное копыто ударило, видимо, только один раз, вырубило из скалы тяжелый кусок гранита и оставило после себя каменную ямку, в которую теперь после каждого дождя собирается прозрачная дождевая вода.

После хороших дождей воды в каменном колодце скапливается так много, что ее хватает вволю напиться всем обитателям скалы. Когда и я пью эту свежую, почти без запаха воду, то всегда вижу рядом следы птиц: пятнышки помета, оброненное перо — очень может быть, что здесь птицы даже купаются. Порой мне встречаются около каменного колодца и следы зверей. Эти следы остаются на скале продолговатыми коричневыми пятнами сорванного со скалы мха — это заяц или лиса поскользнулись на пути к дождевой воде, сорвали когтями мох и оставили мне свою «визитную карточку».

Однажды около такого колодца я встретил след большого медведя. Медведь тоже поднимался на водопой вверх по скале и содрал когтями огромный пласт седого мха… Я долго смотрел туда, куда только что ушел хозяин тайги, напившись воды из моего колодца, и почему-то решил назвать эту выбоинку в скале медвежьим колодцем.

Когда стоят жары, и в медвежьем колодце нет воды, животным приходится спускаться на водопой вниз по скале к озеру. Тогда и я тоже спускаюсь за водой вниз, подхожу к самой кромке озера и зачерпываю ладонью чуть голубоватую воду. Такая вода почему-то всегда напоминает мне своим прозрачным холодком неизвестную глубину и чистое, обязательно каменное дно озера, и я подолгу смотрю вниз, туда, куда уходит скала, уходит далеко-далеко, до самого дна.

Когда нет дождей и скала сухая, а озеро тихое, сидеть на каменном склоне у самой воды и разглядывать силуэты медленных далеких рыб всегда интересно. Но когда идут дожди или в сторону скалы дует крепкий ветер, подойти к озеру по крутой скале трудно. Резиновый сапог нет-нет да и скользнет по мокрому камню или непрочному мху. Пласт мха из-под твоей ноги тут же сорвется и, переваливаясь с боку на бок, все быстрей и быстрей покатится вниз, пока не ударится мягко о воду. Еще один неосторожный шаг — и снова нога вслед за сорванным пластом мха скользит в сторону, и ты с большим облегчением посматриваешь вниз, когда доберешься наконец до плоской вершины камня и присядешь передохнуть.

Если приходится ближе к вечеру или в белую летнюю ночь плыть на лодке вдоль скалистых берегов, то тебе покажется порой, что ты один в хрупкой, тщедушной посудинке осторожно пробираешься среди уснувших исполинов, которые обитают в озере, а ближе к ночи поднялись из глубин и чутко спят, подставив ночному туману и бледным лучам летней лупы свои тяжелые, лоснящиеся от росы спины. Кажется, что вот сейчас, после неосторожного гребка веслом, чудище, которое ты только-только благополучно обошел стороной, сразу проснется, громко вздохнет со сна, и поднявшаяся от этого волна тут же опрокинет твою лодку… Вот ты миновал одно спящее страшилище, а следом за ним из воды уже показалась горбатая спина не то какого-то ящера, не то мамонта, далеко забредшего в воду, так что от него на поверхности озера остался только высоченный горб, редко поросший кривыми деревцами…

К утру, к первому солнцу, ящеры и мамонты просыпаются, исчезают до нового тихого вечера, а вместо них остаются лишь скальные лбы и стены, круто уходящие в воду. В тихую погоду смело причаливаешь к таким скалам, а потом осторожно пробираешься над самой водой к заветной расщелине, где плотно стоит по утрам такой же тяжелый и горбатый, как гранитные берега озера, темный и упрямый окунь…

Со стороны, противоположной озеру, скала густо поросла сосной, елью, березой, а еще ниже — смородиной, малиной, рябиной и черемухой. Среди смородины, малины, рябины и черемухи скала может и потеряться под ворохом прелых веток, под толстым слоем перегноя, и по этому перегною повсюду высоко и сочно стоят душистые лесные травы, над которыми среди лета поднимает яркие головки ароматный кипрей.

Пройдешь по таким зарослям, разыскивая самые богатые кусты смородины или малины, раздвинешь плечом упругий кипрей и часто не веришь, что совсем близко под ногой лежит все та же скала, упрямая, опасная в дождь и ветер, скала — спина доисторического чудища. И только тогда, когда выбьется среди кустов россыпь камня, вспоминаешь, что ты не под Вологдой, не под Костромой, а все-таки в Карелии.

Россыпи камня — это тоже скала, но только побежденная лесом, дождями и ветром. Скала рассыпалась на куски и плиты, сдалась, и теперь груды этих каменных кусков и плит, как кочки на болоте, повсюду торчат перед тобой, куда бы ты ни ступил. Вот среди этих каменных кочек и растут и смородина, и малина, и кипрей, и та самая лучшая лесная трава, которая полезней всего для овец и другой скотины.

Между каменными кочками пасутся и овцы, и коровы, между этими камнями ходит коротким, глубоким прокосом ловкая карельская коса, между камнями ложатся борозды картофельного поля и гряды огородов.

Когда здесь, на древних карельских покосах, первый раз берешь в руки косу и с опаской высматриваешь, где же среди камней начать первый прокос, то, честное слово, не очень веришь, что камень, вот этот камень, который повсюду торчит из травы и о который с больным звоном бьется то и дело неумелая коса, очень щедр и что именно его ты должен благодарить и за густую, сочную траву, и за рожь и ячмень, которые недавно тоже росли среди камней, и за свой огород, где, несмотря на сухой июль и холодный август, растет и растет себе почти весь известный огородникам овощ… Но вот второй, третий прокос проходишь ты с карельской косой в руках и теперь уже точно знаешь, что самый густой клевер, самая добрая трава собирается именно около камня. Может, поэтому густая трава и подводит на первых порах неосторожного косаря, который то и дело оставляет прокос и берется за брусок, чтобы хоть как-то убрать след от встречи косы с гранитом.

А ведь и вправду, около камня, торчащего на моем огороде, лучше всего росла редиска, а теперь, обгоняя соседок по гряде, быстрее тянется морковь. А может, и та самая земляника, что растет на скале среди камней, чувствует себя здесь не так уж сиротливо. За день камень успевает нагреться и всю ночь верно хранит тепло, согревая и подбадривая своих соседей: траву, овощи, землянику. А в жары, в сушь именно на камень гуще ложится роса, и, пожалуй, этой росой камень тоже щедро делится и с клевером, и с овощами, и с ягодами. Не знаю точно, так ли это, но вот уже второй год наблюдаю одно и то же и на своем, и на соседних огородах…

На моем огороде среди гряд и бороздок тоже поднимаются груды камней. Когда-то скала и здесь торчала упрямым гладким лбом. Потом лоб скалы потрескался, рассыпался от морозов, ветров и воды, и теперь от него осталась лишь груда угластых камней. Около этих камней совсем недавно не было земли, но кто-то очень старательный и трудолюбивый натаскал сюда земли из леса на хороший огород, и теперь мой огород живет как бы за каменными стенами — цветет и приносит свои плоды и в сухие, и в холодные годы. И чем ближе к камням гряда, тем богаче платит она человеку, который натаскал или, как скажут здесь, вытаскал столько земли на огород.

На соседних огородах тоже вздымаются горы и горки камней — это тоже либо разрушенный лоб скалы, либо собранные когда-то с огорода валуны и плиточник, и между этими горами и горками так же приносят богатый урожай и картофель, и другой овощ, а у самого камня высоко поднимается разносортная огородная трава, идущая на доброе сено. И эта трава богаче и сочнее, чем ее родственница, не догадавшаяся спрятаться от холодных и сухих ветров за каменную изгородь.

Сразу за моим огородом начинается сельский выпас. Выпас каменистый: он весь в каменных холмах и холмиках, и эти холмы и холмики тоже остатки некогда ровной и прочной скалы, которая распалась теперь на угластые куски и плиты.

Эти каменные плиты, большие и малые, можно так удачно подобрать друг к другу, что они станут замечательным строительным материалом для печи и даже для дома. Камень для печи — это богатое тепло, которое сохранится в доме не один день после десятка березовых полешков: ведь ничто, кроме камня, так долго и прочно не удержит в себе огонь — кирпич не чета камню.

Из камня, что кругом и под самыми руками, не так уж трудно собрать амбар и даже дом. Такой дом построен на той стороне озера, у самого шоссе, построен красиво и удивительно ровно подошел и к скале, и к лесу, и к озеру. И теперь это ладное строение стоит над озером как памятник тому догадливому и бережливому карелу, который первым подумал о дешевом и щедром камне, годном и для печи, и для дома.

Дома на нашем острове рубились из дерева, но и здесь вечный камень, что допекает новичка на покосе, отнимает время на карельских тропках и пугает по вечерам темными высокими берегами озера, явился добро и кстати. Дома на острове ставились всегда без фундамента, прямо на скалу: ведь остров — это тоже огромная спина-скала, поднявшаяся из воды. И дом, поставленный на скале, никогда не знал ни перекоса, ни оседания.

Скала — остров посреди озера, скала — берег, скала — дно озера и даже огороды — и то скала, куда люди наносили землю из леса.

В лесу земли, конечно, больше, но и эта земля порой, как и на огороде, тоже собрана между камнями. И даже тогда, когда лесной пашне, лесному покосу удавалось расстелиться пошире, все равно груды камней поднимались среди этой земли.

Такие груды среди пашней и выкосов обычно поросли березами. Березы встали на вершинах и скатах каменных холмов. Березам уже много лет. Остановишься около каменного холма, поросшего деревьями, раздвинешь траву, снимешь с камней мох и откроешь трудную тайну камней среди берез…

Эти камни не угластые и не плоские, как остатки разрушенной скалы, а гладкие валуны-одиночки, которые, как тяжелую память, оставил после себя карельской земле ледник. Эти камни-валуны, большие и маленькие, некогда торчали гранитными шипами по всем полянам. Но на поляны пришли люди, умевшие уже с завидным терпением и упрямой настойчивостью натаскать землю для огорода на скале, подобрать камни-плиты для стен дома и для печи. И люди собрали весь камень, который разбросал по земле ледник, снесли его в кучи и принялись пахать приподнявшуюся из-под камня, глубоко вздохнувшую, щедрую лесную землю…

Это было давно. Давно потемнели, позеленели и даже потрескались собранные в кучи валуны, давно поднялись над этими валунами березы и стали могучими деревьями, и очень давно не стало тех людей, которые на веки вечные поставили самый прочный, самый простой и самый светлый памятник человеку — скромные, не сразу теперь приметные по лесам каменные холмы и холмики среди белых и чистых карельских берез.

В стороне от нашего острова рычат и ревут обозленные на болото бульдозеры и трактора, воюют с торфом и редкими кустами ольшаника. А легко ли было тогда безоружному человеку воевать, воевать и все-таки победить и не торф, не суглинок и даже не глину, а камень-гранит…

Бульдозеры и трактора прокладывают новые гряды, расчищают места для новых покосов и пашен, не таких трудных, как лесные карельские полоски земли среди камней. На новых раздольных покосах и пашнях уже шумят травы, хрустят от утреннего холодка кочаны капусты, густо и неподатливо, как вода заросшего залива, покачивается под ветром море картофельной ботвы. Когда-нибудь среди этих широких полей и лугов, наверное, вырастет и земляника, но это будет другая ягода, скорей напоминающая среднерусскую, сочную и необозримую ягоду, чем упрямую, поднявшуюся вверх по скале ягоду — звездочку скромного северного края.

И мне очень верится, что никогда-никогда не забудут люди ни Карельской тропки, ни огорода среди камней, ни ловкого карельского покоса, где коса сама должна знать, где ходить, никогда не забудут и скромные холмики, которые сложил из валунов и оставил в лесу как памятник своей умной и точной жизни упрямый, жилистый, скромный, но отважный в работе светловолосый и светлоглазый крестьянин-карел…

Этот человек, наверное, поставил на скале-острове и мой дом, поставил так, чтобы я мог видеть теперь и лес, и сельский выпас, усыпанный камнями, как сентябрьская ночь сплошными звездами, чтобы я мог видеть и озеро, и, конечно, еще два замечательных камня, что поднимаются из озера неподалеку от острова-деревни…



Поделиться книгой:

На главную
Назад