На рассвете я был уже на ногах и изводил отца просьбами поскорее покинуть таверну «У апулийского медведя». Отец с силой постучал в дверь нашей комнаты. Трактирщик, уснувший, по всей вероятности, всего лишь за пару часов перед тем, с опухшими глазами явился выпустить нас на свободу и поинтересовался, не прихворнули ли мы. Отец успокоил его, но сказал ему, что, поскольку из-за множества кровожадных насекомых, обитающих в комнате, нам обоим не удалось поспать ни минуты, мы торопимся поскорее покинуть его заведение. Так что он просит выставить нам счет.
В похвалу нашему хозяину должен сказать, что, хотя поданный накануне ужин был скверным и нам пришлось провести скверную ночь, нас, по крайней мере, не заставили заплатить за стол и ночлег чересчур дорого. Все это обошлось нам в шесть ассов.[11]
Отец осведомился о дороге. Еще в Венузии он стал наводить справки об учителях, к которым можно было бы отвести меня, и ему указали на некоего Пупилла Орбилия, уроженца Беневента. Потеряв еще в детстве обоих родителей, убитых, вероятно, во время первых проскрипций, устроенных Суллой и Марием, и лишенный отцовского имения убийцами, которые, как известно, имели привычку наследовать своим жертвам, он был на первых порах аппаритором[12] при местных магистратах невысокого звания. Достигнув возраста вступления в армию, он сражался в Македонии и дослужился до чина корникулярия,[13] но, оттрубив положенный срок, тотчас же покинул военную службу и целиком посвятил себя изучению литературы.
Возвратившись в Беневент, он открыл школу, и успех, которого ему удалось добиться в качестве преподавателя, вселил в него надежду, что участие в общественном образовании сулит ему счастливое будущее в таком городе, как Рим. И потому он переехал туда в год консульства Цицерона, в 692 году от основания Рима, и учредил собственную школу. Он не ошибся и вскоре приобрел большую славу. Его уроки посещали сыновья всех всадников и патрициев. К несчастью, будучи колючим и язвительным, он опубликовал книгу под названием «Разговоры», где рисует обиды, которые чинит преподавателям честолюбие родителей.
И вот к этому человеку, наверняка встававшему еще до рассвета, и хотел отвести меня отец.
Магистр Пупилл Орбилий держал школу в большом доме в верхней части Велабра, между базиликой, а точнее, тем, что позднее должно было стать базиликой Юлия, и святилищем Опы и Цереры, напротив Палатинского холма, неподалеку от Флументанских ворот.
Покинув нашу комнату и спустившись по лестнице, мы окунулись в атмосферу, которую запахи вина, угля и мяса делали невозможной для дыхания, и попали в большой зал, где ужинали накануне.
Зал был старательно закрыт и забаррикадирован изнутри, и не без причины, поскольку у дверей мы обнаружили спящими вповалку вчерашних посетителей: одни сидели, прислонившись к стене, другие лежали под пустыми аркадами; все были налицо, даже танцовщица и ее чернокожая флейтистка.
Отец расплатился с трактирщиком, справился о нашем маршруте, и мы отправились в путь.
Когда мы подошли к подножию храма Геркулеса Помпеева, ничто более не ограничивало мне обзора, и я увидел по ту сторону Тибра четырнадцатый округ, то есть Яникул, который высился, подобно зеленому амфитеатру, сплошь усеянному храмами и величественными зданиями.
Это было все равно что, выйдя из преисподней, увидеть вдруг Елисейские поля.
Перед нами, по ту сторону реки, находились храм и священная роща Фуррины, где в 633 году от основания Рима, то есть за шестьдесят шесть лет до того, как весь этот город внезапно предстал перед моим взором, был убит Гай Гракх, и гробница Нумы Помпилия, огромное и величественное сооружение, зрелище которого так глубоко запечатлелось в моей памяти, что спустя двадцать лет в своей оде, посвященной Августу, я написал следующую строфу:
По левую руку от нас, тоже на правом берегу Тибра, находилась Портовая дорога, а позади нее были видны те роскошные сады Цезаря, какие спустя двенадцать лет ему предстояло оставить римскому народу в своем завещании, так умело истолкованном Антонием; и, наконец, левее виднелся остров Тиберина, который напоминал огромный корабль на якоре, пришвартованный к правому берегу мостом Цестия, а к левому — мостом Фабриция, и посреди которого высился храм Эскулапа.
Наконец-то я получил представление о великолепии Рима!
Я спросил отца, нет ли у него желания идти не прямо к нашему учителю, а взамен этого пересечь реку по мосту, находившемуся по левую руку от нас, и вернуться в Велабр по мосту, находившемуся по правую руку от нас.
В итоге мы двинулись по Тригеминской дороге, проследовали мимо храма Геркулеса Победителя и подошли к мосту.
Возле него стоял деревянный столб с такой надписью:
Я поинтересовался у отца, прочитавшего мне эту надпись, не родственник ли нам Гораций Коклес. Отец улыбнулся и впервые, перед лицом этой безмерной славы, прошедшей сквозь века и докатившейся до нас, поведал мне о нашем низком звании.
Признаться, я испытал немалый стыд от сознания нашей униженности. И насколько, в самом деле, далеко мне было до догадки, что я, ребенок, которому только что рассказали эту невероятную историю, стану тем самым поэтом, который однажды сочтет себя вправе написать в конце своей третьей книги од:
Мы пересекли тот знаменитый мост, который восемь лет тому назад был унесен паводком Тибра и который цензор Эмилий Лепид построил заново в камне, лишив его старой республиканской надписи и заменив своим безвестным именем Эмилий Лепид то великое историческое имя, какое он носил прежде.
Когда-нибудь, в будущих веках, путник спросит, а кто такой этот Эмилий, который счел свое имя достаточно известным и способным заменить собой имя Горация Коклеса.
И единственным ответом на этот вопрос будет забвение.
Мост Сублиций,[16] названный так по материалу, из которого его соорудили, был построен Анком Марцием.
III
Мы проследовали вдоль городской стены, построенной Сервием Туллием, и подошли к подножию цитадели, являющейся самой высокой точкой города. И в самом деле, высота ее составляет, должно быть, около трехсот футов.
Позднее, возмужав, я часто приходил поразмышлять на это место, где сидел в тот день, будучи ребенком и не имея представления о величии зрелища, развернувшегося перед моими глазами.
И действительно, именно оттуда можно было увидеть, как возник и разросся город, которому двенадцать коршунов Ромула предвестили двенадцать веков существования.
Эти два пригорка, высотой не более ста футов, Сатурния и Палатин, первый из которых — крытая соломой деревня, построенная Эвандром, а второй — кратер потухшего вулкана, разделенные той лощиной, что стала Форумом, то есть точкой, к которой прикованы взгляды всего мира, — вот то место, где орел расправил крылья, чтобы, взмыв в облака, покрыть своей тенью всю землю.
Дело в том, что с первого своего дня Рим являлся символом мощи. И потому через сто семьдесят пять лет после его основания Сервий Туллий насчитал в нем восемьдесят тысяч горожан, способных носить оружие, и обнес город стеной, которая могла вместить двести шестьдесят тысяч человек.
Уже в четвертый раз раздвигался пояс укреплений, который по замыслу Ромула должен был стать незыблемым и который самому Ромулу пришлось расширить.
Да и в наши дни мы видели, что Сулла в 674 году от основания Рима был вынужден проложить новый пояс укреплений, уже начавший трещать в то время, когда, будучи еще совсем ребенком, я впервые шел вдоль его стен.
Некогда снаружи и внутри стены Померия простиралось пространство, запретное для мастерка каменщика и плуга пахаря, то есть его нельзя было ни обрабатывать, ни застраивать. Сегодня вдоль стен Померия располагаются целые кварталы.
Должен признаться, что если порой я прихожу сюда поразмышлять, то куда чаще я возвращаюсь сюда просто для того, чтобы насладиться великолепным зрелищем. Рим раскинулся в трехстах футах ниже тебя, и ты находишься выше даже самых высоких зданий, построенных на соседних холмах. Слева от меня Капитолий, передо мной Палатин, а справа — Авентин, гора простонародья.
На двойной вершине Капитолия, среди невероятного скопления сооружений, видны островки зелени, которые выдают дома богатых собственников, трепещущих при появлении каждого нового Гая Гракха, каждого нового Катилины, каждого нового Юлия Цезаря; по левую руку от меня простирается Марсово поле, видны сады Агриппы, которые как раз сейчас закладываются, и театр, который Помпей построил и открытие которого едва успел увидеть. Я погружаюсь взглядом в Форум, где уже имеется такое огромное количество храмов и статуй, что со времен Цезаря требуется разрешение, чтобы добавить новую статую к имеющимся статуям и новый храм к имеющимся храмам.
Я вижу, как в город вползает Тибр, вижу, как он извивается, словно огромная змея; вижу, как с последним извивом он нехотя выползает оттуда, словно не решаясь покинуть властителя мира. На горизонте виднеется амфитеатр зеленеющих холмов, самые дальние из которых кажутся не прочным гребнем горной цепи, а колеблющейся лазурной дымкой. Затем, переполненный впечатлениями от этого поразительного зрелища и забыв обо всем на свете, я спускаюсь вниз, чтобы сочинить очередной стих или понаблюдать за детьми, играющими в орехи.
Однако в том возрасте, в каком я увидел это зрелище впервые, оно оставило у меня весьма поверхностное впечатление, и потому, хотя особого желания являться к магистру Пупиллу Орбилию у меня не было, но визит к достойному преподавателю приближал нас к обеду, а поужинал я накануне, напомню, довольно скверно, я первым напомнил отцу, что настало время вернуться в Рим. Так что мы спустились вниз, оставив по левую руку от нас храм Мании и гробницу Цецилия, добрались до берега реки, прошли вдоль него до Палатинского холма, пересекли в этом месте Тибр и оказались прямо в Велабре.
Я думал, что нам никогда не удастся там пройти.
В этот час в город прибывала свежая морская рыба, а рыбный рынок[18] располагался между нами и домом Орбилия.
Так что вся Остийская дорога начиная от моста Сублиций и вплоть до Флументанских ворот была запружена низкорослыми лошадьми, которые везли на себе морскую рыбу в больших корзинах, притороченных к их бокам, и людьми, которые тащили коробы на спине; лошади и люди шли так от самой Остии, при этом люди кричали «Поберегись!», а лошади прокладывали себе дорогу, не издавая ни звука.
Прибавьте к этому двухколесные тележки, быстрой рысью везущие огромные ящики, наполненные морской водой, в которой живой доставляли особо нежную рыбу, способную испортиться в случае задержки. А поскольку этот день совпал с днем овощного рынка, который происходил за Карментальскими воротами, между Тарпейской скалой и тем местом, где сегодня высится театр Марцелла, к этому столпотворению добавились целые гурты ослов, навьюченных овощами и фруктами в огромных кулях из тростника, которые свисали по бокам животного и почти волочились по земле; телеги, нагруженные капустой из Арпина, грушами из Ариции, репой из Нурции, брюквой из Амитерна, вязанками чеснока и лука, пучками мака и укропа; все это было увенчано связками жирных дроздов, подвешенными за лапы зайцами и маленькими молочными поросятами, полностью очищенными и готовыми к насаживанию на вертел.
А среди всего этого сияли, словно падающие звезды, очаровательные белокурые галльские цветочницы, которые пришли сюда, веселые и распевающие, словно жаворонки, купить у селян, привезших целые охапки цветов, белые нарциссы, голубые гиацинты и розы всех цветов и оттенков, от желто-соломенного до темно-пурпурного.
Нетрудно понять, какое удивление подобная суматоха должна была вызывать у ребенка, который прежде видел лишь устраивавшийся раз в неделю рынок в маленьком городке в Апулии.
В конце концов нам удалось пробиться сквозь всю эту толпу и добраться до Триумфальной дороги; выйдя на нее, мы с трудом прошли между Масляным рынком и двумя храмами — Матуты и Фортуны, обогнули Эквимелий и оказались перед дверью, над которой на мраморной дощечке были выбиты следующие слова:
Мы постучали, а точнее постучал отец, ибо я с некоторой дрожью приблизился к этому храму знаний.
Нам открыла старуха, в обязанности которой входило умывать юных учеников, а также тех, кто, будучи постарше, избегал этого ежедневного туалета.
Мы осведомились, можно ли увидеться с магистром Пупиллом Орбилием.
— Он проводит урок, — ответила старуха, указывая нам на дверь.
Жест ее, впрочем, был излишним, так как шум, доносившийся до нас со стороны этой двери, достаточно ясно давал нам знать, что именно там находятся учитель и его ученики.
Приоткрытая дверь позволила мне увидеть картину, предназначенную скорее для того, чтобы заставить меня отступить на три шага, нежели сделать шаг вперед.
Облаченный в длинный плащ, заменяющий у греков римскую тогу и носящий название паллий, с двумя письменными приборами, привешенными к поясу, магистр Орбилий, держа в руке многохвостую плетку, стегал ученика, который, если верна старинная латинская поговорка: «Кто крепко любит, тот сильно бьет», явно был горячо любим своим преподавателем.
Впечатление, испытанное мною при виде этого зрелища, дало себя знать признаками, в которых нельзя было ошибиться, и я думаю, что если бы шум, который мы произвели, открывая дверь, не заставил учителя обернуться, то мой бедный отец тихо затворил бы ее и отправился бы на поиски другого преподавателя, менее сведущего, возможно, но и менее готового орудовать плеткой.
К несчастью, нас увидели.
Орбилий подал моему отцу знак войти и закрыть за собой дверь; отец повиновался, как если бы это он сам явился поступать в школу в качестве ученика.
Учитель подал ему знак подойти ближе.
Отец подошел ближе.
И тут я увидел в классе двух учеников, которые, стоя на коленях и покрыв голову теми колпаками с длинными ушами, какие именуют ослиными колпаками, с хныканьем дожидались своей очереди понести наказание.
Орбилий повернулся к моему отцу.
— Это и есть ученик, которого ты привел ко мне? — спросил он его.
Отец с трудом выдавил из себя «да».
— Ну что ж, пусть он поглядит; ему будет полезно узнать, как здесь обращаются с лентяями.
С этими словами он отложил в сторону плетку, взял в руки ферулу и, размахивая орудием пытки, двинулся к двум ученикам, которые, по мере того как грозный Орбилий приближался к ним, переходили от вздохов к стенаниям, а от стенаний к крикам.
А между тем Орбилий к ним еще не притронулся; было очевидно, что они не впервые сводят знакомство с его ферулой.
Имелись разные степени наказания.
Один получил удар плашмя по ладони.
Другой был вынужден собрать все пять пальцев в пучок и получил удар по ногтям.
Он издал такой вой, что меня охватил страх, и, отпустив руку отца, я кинулся в сторону двери.
Но, несомненно для того, чтобы без разрешения учителя ученики не могли выйти из класса, дверь эта открывалась изнутри лишь с помощью пружины, секрет которой знал только Орбилий. Так что, подбежав к ней, я тщетно тянул ее изо всех сил на себя и выворачивал себе ногти, цепляясь за ее выступы, — дверь не поддавалась.
— Подведи ко мне этого маленького негодяя, — промолвил Орбилий, обращаясь к моему отцу.
— Сделай милость, господин, говори с ним мягче, — ответил отец. — Вплоть до нынешнего дня с ним всегда обращались мягко, и он привык к этому.
— Скверная привычка, скверная, — произнес Орбилий, — однако он избавится от нее в моей школе.
Подойдя ко мне, он взял меня за руку и, невзирая на все мои усилия высвободиться, явно никоим образом его не беспокоившие, подвел к своему столу и поставил на него, чтобы поднять меня на уровень своего высокого роста.
— Ну и откуда мы явились, дружок? — спросил он, обращаясь ко мне.
Поскольку язык мой прилип к гортани и я не был способен отвечать, вместо меня ответил отец.
— Из Венузии, что в Апулии, — сказал он.
— Ну-ну! У нас есть небольшой провинциальный выговор, который нужно исправить, если мы хотим сделаться оратором, — произнес магистр Орбилий, — но ведь и Демосфен был заикой, и, будь мы заикой и даже заикой похуже, чем Демосфен, с помощью камешков и двух этих орудий, — и он указал на ферулу и многохвостую плетку, — мы заставим тебя, дружок, будь покоен, говорить так же внятно, как Цицерон.
— Но мальчик не заика, — возразил отец, — и к тому же мне не кажется, что у него такой уж сильный провинциальный выговор.
— Это мы сейчас увидим, — промолвил грамматик. — Тебе знаком Ливий Андроник, юноша?
Впервые в моей жизни при мне произносили это имя. И я головой сделал знак, что не знаю, о ком идет речь.
— Ну что ж, ты познакомишься с ним, ибо это совсем другой поэт, нежели все эти нынешние ветрогоны и стихоплеты, которые воспевают воробьев своих любовниц и хотят, чтобы Венеры и Купидоны плакали, когда этих воробьев сожрет кошка.
— Ах, так вы говорите о Катулле! — воскликнул я.
— Да, о нем. Так ты знаешь стихи Катулла, маленький негодник?
Я не решился ответить.
— Так ты знаешь их? — настаивал Орбилий, тряся меня, словно сливовое дерево, с которого хотят стряхнуть сливы.
Я посмотрел на отца, взглядом призывая его на помощь.
— Это не его вина, — произнес отец. — И если ему необходимо забыть то немногое, что он знает, он это забудет.
— А что он знает? — спросил грозный Орбилий.
— Он знает грамоту, может читать, писать и немного умеет считать.