– Одна…трое детей. А отец-то где?
– Отец там ждет.
Бодро ответила я и даже улыбнулась, чувствуя, как раскраснелись щеки на холоде, и прижимая поудобнее Льдинку.
– Дочкаааа, Маринкааа, девочкааа…
По перрону бежит Лариса Николаевна. Прихрамывает. Платок с головы упал, концы по земле волокутся.
Обнялись резко, я зарыдала, и она тоже. Жмет к себе, по голове гладит.
– Девочка моя, ты ж мне, как дочка…дочка, как я без тебя. Вот…вот вам поесть в дорогу собрала. И…письма-рекомендации. К Ивановне пешком ходила, всю ночь письма сочиняли, потом котлеты жарили и пироги пекли, а к утру на стуле задремала, а проснулась и думала с ума сойду. Опоздала.
Целует меня, гладит, в руки пакет сует.
– Там адрес…там у Ивановны сестра двоюродная – Марья Петровна. Все данные записала на бумажке. Поищи ее…может, сможет тебе помочь. Прощай, моя девочка. Дай перекрещу на дорожку.
В лоб поцеловала, перекрестила, обняла еще раз.
– По вагонам! Поезд трогается!
– Прости, если что не так…звони, пиши…
Отрицательно головой качаю.
– Не знаете вы меня. Если что, говорите – сбежала, и куда – не знаете.
– Не бойся…никто и никогда не узнает от меня, где ты…Храни тебя Бог.
Поезд тронулся вначале очень медленно, потом постепенно начал набирать ход. Ее одинокий силуэт превращался в маленькую точку, пока не исчез совсем, и я не поняла, что сквозь слезы не замечаю капли дождя на стекле.
***
«Коршуна накормили тухлым мясом. Коршун отлетел к небесам»
Сожрал записку и долго жевал ее, перекатывая во рту. Бумага горчила и воняла чернилами. Написана от руки. Передана лично для него через охрану. Кем? Этого теперь не знает и не узнает никто. Везде есть преданные ему люди, и не важно, как их зовут. Они есть. Они рано или поздно найдут и выйдут на связь. Они достанут инфу для него из-под земли даже без его просьбы.
Так было всегда…Как будет теперь, не знает никто. Потому что теперь похоронена еще одна его личность и появилась другая.
Записка пришла на имя Лютого. Новая кличка молчаливого зека с ледяными глазами и светло-русыми волосами. Заработал в драке, когда выдавил глаза соперника двумя большими пальцами в первой же драке на вокзале.
Перечитал несколько раз. Не хотелось верить, не хотелось признавать.
Он знал, что это означает, знал, что Гройсмана больше нет. Потому что именно он всегда был Коршуном для своих из-за горбатого еврейского носа. Оплакать, помянуть. Ни хрена. Даже камень некуда положить* (по еврейским обычаям на могилу приносят не цветы, а камни). Только мысленно отдать честь и сказать: «Спасибо, друг, я буду скорбеть о тебе вечность, покойся с миром и прости…» Потому что Гройсмана убили из-за него. Но старик ничего не сказал, он позволил себя выпотрошить, но не произнес ни слова ни о Петре, ни о Марине…
И болью затопило все существо. Адской, невыносимой, так, что выкрутило кости. Как и всегда от мысли О НЕЙ.
Еще тогда, когда увидел ее в тюрьме. Когда не поверил своим глазам и готов был завыть, готов был заорать от бешеного удовольствия, тоски и злости. Чистейшей, незамутненной ярости. Как посмела? Кто позволил? Кто дал ей право сюда идти и рисковать собой и их сыном?
Он сделал все невозможное, чтобы никто и никогда не узнал о ней, чтобы скрыть, спрятать, уберечь. Да, ценой собственной боли, ценой разорванного сердца до мяса, ценой выпотрошенных нервов и седых волос. Отказался. Дал ей возможность жить дальше, обеспечил до последнего дня так, что хватило бы даже внукам.
А она…упрямая сука. Она здесь. В долбаной, грязной дыре. Приперлась. Первым желанием было наотмашь избить, вторым – прижать к себе так, чтобы у нее затрещали кости. Не мог ни то и ни другое. Только трахать, как последнюю шваль, на публику, потому что каждый угол долбаной комнаты для свиданий прослушивался, если только и не просматривался. Трахать, кончать и сдерживаться, чтобы не зарыдать, чтобы не обнять ее колени и спрятать там свое лицо, вдыхая запах ее кожи.
И он вдыхал, он втягивал его, он ею дышал все эти несколько часов, что она была рядом.
«Давай…давай, закройся, оскорбись, давай, возненавидь меня и уйди ты навсегда, дура ты…моя любимая дура, вали на хер отсюда…пока я окончательно не сдвинулся мозгами, пока у меня не снесло крышу, и я не оставил тебя себе, не погубил тебя…не поддался эгоистичному желанию хотя бы на неделю…»
И выть хотелось от дичайшей похоти, от бешеного голода, от одного вида ее голого тела, сдерживаться, чтобы не кончить в штаны, чтобы яйца не разорвало от боли.
А их разрывало, всего корежило. Стояк бешеный, не падает. Хочет ее. Морально хочет, не физически. Хочет, даже когда уже не стоит, когда уже затопил спермой, все равно хочет. Руками, языком, чем угодно. Только иметь, только входить в ее тело, в ее душу, насытиться перед тем, как вышвырнет навсегда. Запомнить, впечатать в себя ее запах, молекулы присутствия, атомы их дикого секса.
Знал, что скоро перевод. Знал, что скоро навсегда. Думал, что больше не увидит… а потом «Айсберг» ее голосом, и всего перекорежило, сердце трепыхнулось, забилось в агонистической истерике так, что все тело свело судорогой. Потому что в ту ночь…перед отъездом мечтал хотя бы еще один раз, хотя бы просто в глаза ее зеленые посмотреть и попрощаться. И это «Айсберг» взорвало, разворотило грудную клетку, вбило гвозди в его душу, и так принадлежавшую только ей одной. Смотрел и подыхал. Он там подыхал, пока его били прикладами, толкали в спину. Он запоминал ее лицо, ее слезы, ее ресницы, он жадно вдыхал ее беззвучное «люблю».
Потом трясся в тюремном вагоне, в грязи, голодный, пересохший от жажды, и думал о том, что впервые в ее глазах не было ненависти…впервые они сами кричали ему «люблю» по-настоящему. Он ощущал смертельную эйфорию, какое-то чумное счастье, когда умирающий рад своей смерти. Цеплялся за это воспоминание, прокручивал его снова и снова, проворачивал в воспаленном мозгу, наслаждался каждой секундой.
– Эй, сука! Отдай матрас! Твоя сраная вонючая задница полежит на полу!
Распахнул глаза и медленно повернул голову в сторону говорившего. Синие глаза стали стеклянного ледяного оттенка. Морда зека без одного переднего зуба с длинной щетиной склонилась над ним, он поигрывал мышцами и двигал бычьей шеей.
– Я тебе сейчас кости переломаю, если не встанешь.
Так же медленно приподнялся, сел на матрасе.
– Че молчишь, падла? Вы видели? Оно молчит!
Удар был резким, быстрым в горло, настолько сильный, что кадык вошел в глотку, хрустнул с такой силой, что из глотки зека хлынула кровь, и он с хрипом завалился вперед. Отшвырнул назад ногами, осмотрел остальных, притихших зеков. Несколько из них бросились на помощь наглому беззубому ублюдку, остальные попятились назад.
– Б*яяяяяя. Это ж Лютый. Его лучше не трогать…Хера ты полез, Беззубый! Он Алому глаза пальцами выдавил, он больной на всю голову…!
Петр лег обратно на матрас, закинул руки за голову, прикрыл глаза. Урод. Испортил картинку…ту самую, когда Марина впервые пришла к нему в том отеле. В своем переднике, с длинной косой и попросила его купить ее.
Он думал об этом каждый день…прокручивал их ненависть с первого дня по самый последний. Прокручивал и всегда задерживался на тех моментах, когда ему казалось…что вот здесь она посмотрела на него не с такой злостью, что вот здесь она не была так равнодушна к нему, а в этот раз в ее глазах…было немного тепла или даже нежности.
Он ни о чем не жалел…только если бы мог вернуться назад, сказал бы, что он ее тоже. Нет…не тоже, что он ее так сильно, как не умеет и не умел никто до него, он ее так горько и глубоко, так адски невыносимо, как можно ненавидеть…он именно так ЕЕ. Нет, не любит. Он ею голодает, он ею болеет, он ею одержим. Он ею живет. Он ею умирает.
Сказать? Все это сказать не получится. Нет таких слов. Их не придумали. У безумия есть только ее лицо, у тоски ее имя, у печали и отчаяния ее запах. Он унесет их с собой в могилу, потому что из этого пекла выхода уже не будет. Выживет ли он? Пятьдесят на пятьдесят.
«– Но это единственный шанс, сынок…единственный шанс, хи все, что я смог для тебя сделать. Береги себя.
– А ты береги ее!
– Сберегу…Клянусь»
Голос Гройсмана стих и запутался в стуке колес по лезвиям-рельсам.
Глава 7
Поезд мчится…в окне деревья пролетают, а я смотрю и снова воспоминания. Снова картинками как вчера. Лицо Ларисы Николаевны и как впервые ее увидела.