Вполне защитить евреев от чрезмерных евреененавистников можно лишь через переключение внимания евреененавистников на какого-нибудь другого врага. Если просто бороться с ненавистью (посредством таблеток, репрессий, направленного отбора более смирных), результатом будет снижение способности общества к самозащите.
Википедия:
«В 1845 г. в Казани у Л. Н. Толстого появился крестник. 11 (23) ноября, по другим сведениям — 22 ноября (4 декабря), 1845 г. в Казанском Спасо-Преображенском монастыре архимандритом Климентом (П. Можаровым) под именем Лука Толстой был крещён 18-летний еврей-кантонист Казанских батальонов военных кантонистов Залман („Зельман“) Каган, крестным отцом которого в документах значился студент Императорского Казанского университета граф Л. Н. Толстой. До этого — 25 сентября (7 октября) 1845 г. — его брат студент Императорского Казанского университета граф Д. Н. Толстой стал восприемником 18-летнего еврея-кантониста Нухима („Нохима“) Бесера, крещёного (с наречением имени Николай Дмитриев) архимандритом Казанского Успенского (Зилантова) мужского монастыря Гавриилом (В. Н. Воскресенским).»
Как-то демонстративно это. Вообще, у передовой русской интеллигенции конца XIX, начала XX века был, можно сказать, еврейский заскок.
А ещё Толстой, «чтобы в подлиннике познать первоисточники христианского учения, изучал древнегреческий и древнееврейский языки (в изучении последнего ему помогал московский раввин Шломо Минор).» («учение-изучал-изучение»: стиль какого-то «прирождённого русского литератора»)
А ещё Лев Толстой сказал: «Любить евреев трудно, но надо». А поскольку слово у него обычно не расходилось с делом, можно быть уверенным, что он, если и не достиг «естественной» юдофилии, то хотя бы её себе внушил.
Ещё такое попалось на глаза (сайт evreimir.com, 25.05.2004):
«Сегодня можно увидеть, как рождается миф об антисемитизме Льва Толстого. По моим наблюдениям, произошло это следующим образом. Написал В. Опендик в своей книге, опубликованной в „Полезной газете“ (N№189): „Лев Толстой не выступил в защиту бесправного еврейского народа и вместе с И. Тургеневым отказался подписать статью с осуждением страшных погромов 1881 — 82 гг.“. Должен уточнить: статью надо было написать, а не подписать. За написание статьи евреи предлагали хорошие деньги. М. Салтыков-Щедрин и Н. Лесков согласились и написали. Л. Толстой и И. Тургенев отказались. Справедливо говорит В. Опендик, что „Тургенев объяснил свой отказ тем, что это может плохо отразиться на его репутации в русском обществе“. Но с Толстым другая ситуация. Подписал же он в 1890 году „Декларацию против антисемитизма“, которую Александр III не позволил публиковать, что очень огорчило писателя. Отказывался он и раньше, когда Вл. Соловьев в 1900 году обратился с просьбой составить текст „обращения затеваемого коллективного воззвания русских писателей против травли в известной русской печати“, но готов подписать все, что напишет сам Вл. Соловьев. Л. Толстой отказался написать обращение в поддержку евреев после Кишиневского погрома, хотя богатые евреи его очень об этом просили: „Русского писателя нельзя за деньги заставить писать о жизни в сфере ему чуждой“.»
«Еврейская интеллигенция России стремилась подружиться с Толстым, порой с чрезмерной навязчивостью. Со свойственной ему раздраженностью он мог о ком-то из евреев сказать недоброе слово.»
Еврейская электронная энциклопедия (www.eleven.co.il, статья «Толстой Лев»):
«Среди персонажей произведений Толстого евреев почти нет. В „Севастопольских рассказах“ (1855–56) упоминаются солдаты-евреи; в „Войне и мире“ (1865–69) — „австрийские жиды“, в „Анне Карениной“ (1876–77) князь Стива Облонский отправляется просить должность к финансисту-еврею Болгаринову (прообразом которого послужил один из братьев Поляковых, скорее всего Лазарь). В „Плодах просвещения“ (1891) появляется гипнотизер Гросман, а в черновых вариантах „Воскресения“ (1889–99) — политический ссыльный, „твердый, умный и мрачный еврей Вильгельмсон“ (такая фамилия, однако, невозможна в еврейской антропонимике) — прообраз Симонсона в романе. Эти эпизодические персонажи и упоминания дали некоторым критикам повод утверждать, что евреи „несомненно были ему (то есть Толстому) эстетически антипатичны“ (Б. Горев, „Евреи в произведениях русских писателей“, М., 1917…)»
«Несколько раз посетив Толстого, Гец оставил ему книги по еврейскому вопросу, в том числе и свои: „Религиозный вопрос у русских евреев“ (СПб., 1881), „О характере и значении еврейской этики“ (СПб., 1882), „Что такое еврейство?“ (СПб., 1885). Ознакомившись с ними, Толстой записал в дневнике: „Какое отвратительное дело имярекфильство. Я сочувствовал евреям, прочтя это — стали противны“.»
«В переписке с Гецем в 1890–94 гг. Толстой высказался подробнее: его первые впечатления отчасти изменились, он понял свою „ошибку о степени высоты требований еврейской этики“, а также объяснил нежелание выступить от своего имени: „Я жалею о стеснениях, которым подвергаются евреи, считаю их не только несправедливыми и жестокими, но и безумными, но предмет этот не занимает меня исключительно… Есть много предметов более волнующих меня, чем этот. И потому я бы не мог ничего написать об этом предмете такого, что бы тронуло людей. Думаю я об еврейском вопросе то… что нравственное учение евреев и практика их жизни стоит, без сравнения, выше нравственного учения и практики жизни нашего quasi-христианского общества“. Исходя из своей аксиомы о равенстве всех людей, Толстой отрицательно относился к идее избранности, которую всегда понимал как проявление национальной гордости, о чем высказывался неоднократно: „Рассуждения о миссии еврейства, обособляя еврейство, делают его отталкивающим, для меня, по крайней мере“.»
«В 1890-е гг. к Толстому неоднократно обращались с просьбами выступить в защиту А. Дрейфуса (см. Дрейфуса дело). Толстой долго хранил молчание и нарушил его лишь во время суда над Э. Золя (февраль 1898 г.), когда за пределами Франции мало кто сомневался в невиновности Дрейфуса. В ряде интервью русским газетам („Курьер“, „Русский листок“) он заявил: „Я не знаю Дрейфуса, но я знаю многих Дрейфусов, и все они были виновны“… „Лично уверен в виновности Дрейфуса“… („Процесс Эмиля Золя…“, М., 1898). Свое мнение Толстой изменил только после освобождения Дрейфуса, в период рассмотрения его кассационной жалобы. Во время беседы с французским публицистом Ж. Бурденом (март 1904 г.) Толстой заявил: „Да, да, он невиновен. Это доказано. Я читал материалы процесса. Он невиновен, опровергнуть это теперь невозможно“. Но у Толстого вызывала негодование кампания, поднятая в защиту Дрейфуса: „Кто-нибудь, когда-нибудь сможет объяснить мне, почему весь мир проникся интересом к вопросу — изменил или не изменил своей родине еврей-офицер? Проблема эта имеет ничтожное значение для Франции, а для всего остального мира она совсем лишена интереса…“ Особенно Толстой осуждал русских, принимавших участие в этом деле: „Нам, русским, странно заступаться за Дрейфуса, человека ни в чем не замечательного, когда у нас столько исключительно хороших людей было повешено, сослано, заключено на целую жизнь в одиночные тюрьмы“.»
«Во время Кишиневского погрома (апрель 1903 г.; см. Кишинев) к Толстому вновь обратились как к величайшему моральному авторитету с просьбой выступить в защиту невинных жертв. Толстой участвовал в составлении протеста „против попустителей этого ужасного дела“, адресованного кишиневскому городскому голове. В интервью американской газете „Норт американ ньюспэйпер“ Толстой сказал, что в этом злодеянии „виновато правительство“; свое отношение к трагедии, обусловленное религиозно-нравственным мировоззрением, он выразил в письмах к Э. Линецкому и Д. Шору: „Испытал тяжелое смешанное чувство жалости к невинным жертвам зверства толпы, недоумение перед озверением этих людей, будто бы христиан… Евреям, как и всем людям, для их блага нужно одно… — поступать с другими так, как хочешь, чтобы поступали с тобой, и бороться с правительством не насилием… а доброй жизнью“ (письма Толстого опубликованы в сборнике „Кишинев“, Берлин, 1903). По просьбе Шалом Алейхема Толстой участвовал в сборнике „Хилф“ (Варшава, 1903), изданном в пользу жертв погрома: сказки „Ассирийский царь Асархадон“, „Три вопроса“, „Это ты“.»
«В последние годы жизни Толстой задумал серию маленьких книжек о различных религиозно-нравственных учениях. В этой связи он обращался к Талмуду, в чем ему помогало немало евреев, посылавших книги, подбиравших и переводивших изречения (особенно Гец, переписка с которым возобновилась в 1909 г.). Толстой читал Талмуд в переводе Н. Переферковича, использовал несколько изречений в сборнике „Мысли мудрых людей на каждый день“, „Путь жизни“ и др. Его друг и последователь Д. Маковицкий зафиксировал противоречивые высказывания Толстого о Талмуде: „…трудно найти у какого-нибудь другого народа такую нелепую книгу, которая считается священной, как Талмуд“; „…в Талмуде узкое националистическое учение и ряд — величайших истин. Разумеется, того много, а этих мало“.»
«Как среди учеников, последователей и единомышленников („толстовцев“), так и среди корреспондентов и „ходоков“ к нему значительное число составляли евреи. Близкими друзьями Толстого были пианист А. Гольденвейзер (1875–1961), Л. Пастернак, ученик Т. Файнерман (псевдоним И. Тенеромо; 1862–1925), ставший учителем яснополянской школы (для этого он перешел в православие; Толстой был его крестным отцом и впоследствии сожалел: „Как мог я не видеть всего греха этого дела“). Позднее И. Тенеромо выпустил несколько книг и статей о Толстом: „Л. Н. Толстой о евреях“ (СПб., 1908; 3-е дополнительное издание, 1910), „Живые речи Л. Н. Толстого“ (Одесса, 1908); „Л. Н. Толстой о юдофобстве“ („Одесские новости“, 1907). Отношение Толстого и его близких к этим статьям и воспоминаниям было отрицательным. На многочисленные вопросы, которые задавали как филосемиты, так и антисемиты, не исказил ли Файнерман его слова, Толстой отвечал, что „не только исказил, а выдумал. Его книга о евреях — это поразительные выдумки“. Толстой принимал деятельное участие в судьбе своего последователя В. Молочникова (1871–1936), подвергавшегося преследованиям. Учеником Толстого был С. Беленький (1877–1966) — секретарь Толстого в последний год жизни. Толстого лечил доктор И. Альтшуллер (1870–1943), домашним врачом с 1903 г. был Г. Беркенгейм (1872–1919) — „опытный врач и умный, милый человек, хорошо знающий и понимающий семейные отношения в доме Толстых“ (В. Булгаков). Толстой общался с тульскими адвокатами И. Цейликманом и Б. Гольденблатом (1864 — около 1930), которые нередко защищали крестьян по его просьбе.»
«Многие присылали Толстому свои книги, например, И. Галант („О черте еврейской оседлости“, Киев, 1910), С. Раппопорт („Народ и книга“), З. Хейфец („Самоубийство по еврейскому законодательству“, Вильна, 1909). Книгу адвоката А. С. Гольденвейзера „Преступление как наказание, а наказание как преступление“ (Киев, 1908), навеянную „Воскресением“, Толстой очень высоко ценил. В 1893 г. дочь митавского раввина Е. Пухер (Гиршберг) прислала Толстому рукопись „Ее Крейцерова соната. Дневник госпожи Позднышевой“. Толстой написал ей, что повесть „очень интересна и хорошо написана. Многие черты… верно отмечены“ (книга издавалась несколько раз и имела успех).»
«…Толстой воспринимал идею избранности сугубо отрицательно. По этой же причине он не сочувствовал и сионизму, „поддерживающему еврейскую исключительность и догматизм“, но симпатизировал территориализму. „И что значит слово еврей? Для меня оно совершенно непонятно. Я знаю только, что есть люди“.»
Если всё это резюмировать, то получится, наверное, так: отношение Льва Толстого к «еврейскому вопросу» было такое же сложное, как и сам «еврейский вопрос»; ни на дешёвую юдофобию, ни на дешёвую юдофилию наш человечище определённо не подбивался, а больше искал взвешенности и умиротворения. Но евреи к Толстому определённо липли и всё старались употребить его в своих интересах.
Св. Иоанн Короштадский о Льве Толстом:
«6 сентября 1908 г. Господи, не допусти Льву Толстому, еретику, превзошедшему всех еретиков, достигнуть до праздника Рождества Пресвятой Богородицы, Которую он похулил ужасно и хулит. Возьми его с земли — этот труп зловонный, гордостию своею посмрадивший всю землю. Аминь.» («Святой Праведный Иоанн Кронштадтский. Предсмертный дневник. 1908, май-ноябрь.»)
Павел Басинский в статье «Святой Иоанн Кронштадтский против Льва Толстого», сайт www.pravmir.ru, 02.01.2014:
«Сам тот факт, что священник молит Бога об убийстве другого человека, настолько беспрецедентен, что говорить о той страсти, с какой Иоанн Кронштадтский не любил Толстого, я бы даже сказал, точнее, ненавидел Толстого. Ну и, кроме того, он написал огромное количество проповедей против него, они публиковались, это свыше 20-ти статей, брошюр, где он называл Толстого сатаной, льстивой лисой, львом рыкающим, который хочет пожрать, поглотить всю российскую молодежь. Он пишет, что надо надеть петлю на шею — и в пучину морскую.»
«Они ни разу не встречались. И больше того, Толстой, собственно, о Кронштадтском ни разу дурного слова не сказал. Есть несколько его выступлений, записей в дневниках, в письмах, в незаконченной статье в газету, где он упоминает отца Иоанна и называет там добрым старичком, несколько иронически, конечно.»
Скажем так: Лев Толстой в этом противостоянии двух титанов духа держался много достойнее. А старичок Иоанн, наверное, попросту ревновал к творческому могуществу и славе Льва Николаевича.
А ещё обратимся к нашему лучшему эксперту по слабостям самых известных писателей конца XIX, начала века XX — к Ивану Бунину (см. «Освобождение Толстого»). По Бунину, характерным для Льва Толстого было эпизодически обострявшееся, частью под влиянием недопереваренного буддизма, подростково-стариковское стремление убежать от всех и всего в некую освобождающую даль и там юродствовать:
«Уйти, убежать он стремился давно. Еще в 1884 году писал в дневнике:
— Ужасно тяжело. Напрасно не уехал… Этого не миновать…»
«В 1897 году опять совсем было решил уйти, даже написал прощальное письмо Софье Андреевне — и опять не осуществил своего решения: ведь бросить семью — это, значит, думать только о себе, а каково будет семье, какой это будет для нее удар! Он тогда писал:
— Как индусы под шестьдесят лет уходят в лес, как всякому религиозному человеку хочется последние годы жизни посвятить богу, а не шуткам, каламбурам, сплетням, теннису, так и мне, вступая в свой семидесятый год, всеми силами души хочется этого спокойствия, уединения и хоть неполного согласия, но не кричащего разногласия со своими верованиями, со своей совестью…
То же писал и в ночь бегства:
— Я делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста. Уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и в тиши последние дни своей жизни…
К бегству подбивали его и со стороны. За месяц до бегства он писал: „От Черткова письмо с упреками и обличением“, — за то, что он, Толстой, все продолжает жить так, как живет. — „Они разрывают меня на части. Иногда думается уйти ото всех“.»
«Почему он бежал? Конечно, и потому, что „тесна жизнь в доме, место нечистоты есть дом“, как говорил Будда. Конечно, и потому, что не стало больше сил выдерживать многолетние раздоры с Софьей Андреевной из-за Черткова, из-за имущества… Софья Андреевна, заболевшая в конце концов и душевно и умственно, довела уже до настоящего ужаса своими преследованиями, и уже крайних пределов достиг стыд — жить в безобразии этих раздоров и в той „роскоши“, которой казалась ему жизнь всей семьи и в которой и сам был принужден жить. Но только ли эти причины побуждали к бегству?
— Мне очень тяжело в этом доме сумасшедших, — писал он в своем дневнике.
(…)
— Если бы я был один, я был бы юродивым, то есть ничем бы не дорожил в жизни…
— Надо и в писании быть юродивым…
Он с радостью говорил своей старшей дочери Татьяне Львовне незадолго до бегства из Ясной Поляны, что он мечтает поселиться в ее деревне, где его никто не знает: „Я там могу ходить и просить под окнами милостыню“. Бесконечно знаменательны эти слова, — эта мечта быть юродивым, ничем не дорожащим в жизни и всеми презираемым, стать никому не известным, нищим, смиренно просящим с сумой за плечами кусок хлеба под мужицкими окнами. Ужели и впрямь, как думают это еще и до сих пор, так долго стремился он убежать из Ясной Поляны только ради освобождения себя от ссор с детьми и женой? Ведь еще юнкером испытывал он этот „экстаз свободы“, счастье думать, что нисколько он не русский дворянин, член московского общества, друг и родня того-то и того-то, а просто „такой же комар или такой же олень“.
(…)
Толстой сам себя разорял целыми десятилетиями и наконец разорил полностью — и самого себя, и весь „дом“ свой, в крушении которого было нечто тоже библейское: словно и впрямь „ветер великий поднялся со стороны пустыни, и обхватил четыре угла дома, и тот упал на отроков“ — и где они теперь, эти рассеянные по всему миру „отроки“, из которых один (недавно умерший в Америке Илья Львович) погиб не только от болезни, но и от полной нищеты! Толстой сам призывал и наконец призвал на свой „дом“ и на самого себя этот „великий ветер“ тоже по воле того, покорность которому стала в некий срок альфой и омегой всей его жизни.»
Кстати, вот краткая биография Льва Толстого по Ивану Бунину:
«Он разделил тогда свою жизнь на семилетия, говорил, что „соответственно семилетиям телесной жизни человека, признаваемым даже и некоторыми физиологами, можно установить и семилетия в развитии жизни духовной“. Этих семилетий было с небольшим недочетом двенадцать.
Первое — детство:
Рождение и жизнь в Ясной Поляне. Родился (от графа Николая Ильича Толстого и графини Марии Николаевны Толстой, урожденной княжны Волконской) 28 августа 1828 года1. На втором году от рождения потерял мать, умершую тридцати девяти лет. Учение начал дома, с гувернером-немцем, написанным в „Детстве“ под именем Карла Ивановича.
Второе — отрочество:
Жизнь с семьей и продолжение учения в Москве. Там, на восьмом году от роду, потерял отца, внезапно умершего от разрыва сердца сорока двух лет.
Третье — юность:
Переезд сирот в Казань к бабушке по отцу, учение в Казанском университете. Университетское учение, за малыми успехами в науках и в силу собственного сознания „бесполезности всего того, чему эти науки учат“, оставил со второго курса, чтобы воротиться в Ясную Поляну и посвятить себя сельскому хозяйству и заботам о своих крепостных. После разочарования и в этом уехал в Москву, потом в Петербург, с намерением служить по гражданской службе.
Четвертое — от 21 года до 28 лет:
Разочарование в мечтах и о гражданской службе. Военная служба на Кавказе, потом в осажденном Севастополе. Начало писательства. Написал в это семилетие: „Детство“, „Отрочество“ и „Юность“, „Севастопольские рассказы“, „Метель“, „Два гусара“, „Утро помещика“; начал „Казаки“.
Пятое — от 28 до 35 лет:
Выход из военной службы, заграничные путешествия для знакомства с постановкой школьного дела в Европе, педагогическая и судебная деятельность в Ясной Поляне — и женитьба на Софье Андреевне Берс. „Казаки“ и начало „Войны и мира“. В это семилетие потерял брата Дмитрия, потом брата Николая.
Шестое — от 35 до 42 лет:
Семейная жизнь, уже четверо детей, хозяйство, писание и печатание „Войны и мира“.
Седьмое — от 42 до 49 лет:
Поездки на лечение кумысом в Самарскую губернию. Там же работа на голоде. „Анна Каренина“. Рождение еще четверых детей (из которых два мальчика умерли).
Восьмое — от 49 до 56 лет:
„Исповедь“. Переезд в Москву для воспитания детей. Знакомство с Чертковым. „Чем люди живы“, „В чем моя вера“, „Так что же нам делать“. Рождение еще одного сына и еще одной дочери (Александры).
Девятое — от 56 до 63 лет:
Жизнь в Москве. Рассказы для народа, „Смерть Ивана Ильича“, „Власть тьмы“, „Плоды просвещения“, „Крейцерова соната“, начало писания „Воскресения“. Рождение еще одного ребенка, Ванечки.
Десятое — от 63 до 70 лет:
Новая работа на голоде (в Тульской губернии). Отказ от авторских прав на все, что написано после 1881 года. „Царство божие внутри вас“, „Хозяин и работник“, „Об искусстве“. Смерть Ванечки.
Одиннадцатое — от 70 до 77 лет:
Первая тяжелая болезнь. Появление в печати „Воскресения“. Отлучение от церкви. Переезд всей семьи в Ясную Поляну. Зима в Крыму, где пережиты еще воспаление легких и брюшной тиф. Начало составления „Круга чтения“. Писание писем и обращений: к духовным друзьям и последователям, к правительству, к военным, к церковнослужителям, к политическим и общественным деятелям…
И, наконец, двенадцатое, не дожитое — от 77 до 83 лет:
Смерть наиболее любимой и близкой по духу дочери Маши. Тайное составление завещания, в котором право на все его писания передавалось Александре Львовне, а распоряжение ими Черткову. Бегство в ночь с 27 на 28 октября 1910 года из Ясной Поляны; болезнь в пути и смерть на железнодорожной станции Астапово (7 ноября).»
Поздний Лев Толстой сам о себе:
«Человек переживает три фазиса, и я переживаю из них третий. В первый фазис человек живет только для своих страстей: еда, питье, охота, женщины, тщеславие, гордость — и жизнь полна. Так у меня было лет до тридцати четырех, потом начался интерес блага людей, всех людей, человечества (началось это резко с деятельности школ, хотя стремление это проявлялось кое-где, вплетаясь в жизнь личную, и прежде). Интерес этот затих было в первое время семейной жизни, но потом опять возник с новой и страшной силой, при сознании тщеты личной жизни. Все религиозное сознание мое сосредоточивалось в стремлении к благу людей, в деятельности для осуществления царства божьего. И стремление это было так же сильно, так же страстно, так же наполняло всю жизнь, как и стремление к личному благу. Теперь же я чувствую ослабление этого стремления: оно не наполняет мою жизнь, оно не влечет меня непосредственно; я должен рассудить, что эта деятельность хорошая, деятельность помощи людям материальной, борьбы с пьянством, с суевериями правительства, церкви. Во мне, я чувствую, выделяется, высвобождается из покровов новая основа жизни, которая включает в себя стремление к благу людей так же, как стремление к благу людей включало в себя стремление к благу личному. Эта основа есть служение богу, исполнение его воли по отношению к той его сущности, которая во мне. Не самосовершенствование — нет. Это было прежде, и в самосовершенствовании много было любви к личности. Теперь другое. Это стремление к чистоте божеской. Стремление это начинает все больше и больше охватывать меня, и я вижу, как оно охватит меня всего и заменит прежние стремления, сделав жизнь столь же полною… Когда во мне исчез интерес к личной жизни и не вырос еще интерес религиозный, я ужаснулся, чувствуя, что мне нечем жить, но потом, когда возникло религиозное чувство стремления к благу человечества, я в этом стремлении нашел полное удовлетворение и стремление к благу личности; точно так же теперь, когда исчезает во мне прежнее страстное стремление к благу человечества, мне немножко жутко, как будто пусто, но стремление к той жизни и приготовление себя к ней уже заменяет понемногу прежнее, вылупляется из прежнего и точно так же, как и стремление к личному благу, удовлетворяет вполне и лучше стремления к благу общему. Готовясь только к той жизни, я вернее достигаю служения благу человечества, чем когда я ставил себе целью это благо. Точно так же, как, стремясь к благу общему, я достигал своего личного блага вернее, чем когда я ставил себе целью личное благо. Стремясь, как теперь, к богу, к чистоте божеской сущности во мне, к той жизни, для которой она очищается здесь, я попутно достигаю вернее, точнее блага общего и своего личного блага как-то неторопливо, несомненно и радостно…»
На пути морального прогресса глыба Толстой оказался из-за своей попытки освежить евангельское учение: трогающую, но заведомо ошибочную моральную доктрину, противоречащую природе человеков и никогда толком не реализовывавшуюся, кроме как отдельными одержимыми подвижниками, страдавшими мазохистской наклонностью. Лучше бы Лев Толстой лёг глыбой на пути морального регресса, но это у него тоже не получилось.
Толстого, как и Христа, можно уважать за благие намерения и за нерасхождение слов с делом, но надобен ведь и результат. Для сколько-нибудь думающих честных людей ни тот, ни другой не оказался убедительным. Для нечестных людей — тем более. Иисус Христос, правда, номинально породил традицию охмурения и самоохмурения, а Лев Толстой не породил. Отчасти по той причине, что недостаточно отличился принципами от Христа, отчасти потому, что сначала проиграл в конкуренции со свежим и напористым марксизмом, а потом утратил большую часть своей популярности и перестал быть великим авторитетом в вопросах морали. Как пророк, как реформатор вероучения Лев Толстой не воспринимается, хотя он великолепно изложил своё credo. У Мартина Лютера получилось модифицировать веру, у Льва Толстого — нет. Если рассказывать о Толстом в жанре сравнительного жизнеописания, то параллель должна быть, наверное, именно с Лютером. Оба — страстные христиане. Оба считали обманом таинства церкви, оба — многодетные писатели и т. д. В нравственном отношении Толстой выше Лютера — и именно потому, что, в отличие от того, не встроился со своим учением в эпоху — и не очень стремился встроиться.
Как автор учения, Лев Толстой потерпел поражение, но потерпел его величественно. Выдающимся моральным авторитетом он какое-то время, тем не менее, был, в подсознании современников заякорился, благодатное влияние на эпоху оказывал. Без него всё сложилось бы, наверное, ещё хуже: с ещё большим количеством крови, несправедливости и дегенератства. Для романовых, лениных, луначарских, котовских, деникиных таки имело сдерживающее значение то, что глыба Толстой далеко не всё одобрил бы в их деятельности.
В начале XX века он не был «одним из»: он был САМЫМ.
Из интернета (regenta.livejournal.com, 11.05.2021):
«Лев Николаевич Толстой был знатным троллем. Как только его, в очень взрослом возрасте, вдруг поразила изумительная по своей новизне мысль о том, что ему, лично ему (на остальных наплевать) предстоит умереть, у него чрезвычайно испортился характер. Он стал кислым и брюзгливым и скуки ради принялся создавать новую религию, и это стало модным. Со временем каждый приказчик стал заниматься созданием религии, в которой был Бог, но не было Христа. Или был Христос, но не было Бога. Или был и Бог, и Христос, но был ещё и Будда. Или был и Бог, и Христос, и Будда, но были ещё и вакханки.
В таком кислом настроении Толстой и стал глядеть на мир и его проявления с, так сказать, искусственно-детским, деланно-детским взглядом. Там, где другие восхищались драматическим и вокальным мастерством уже немолодой, да, певицы, этот ехидный старикашка зудел: „Кем вы восхищаетесь — толстой тёткой, изображающей из себя Джульетту?“ Люди не переставали восхищаться, но настроение было испорчено. Можно было бы резонно возразить, что основа искусства — условность, но возражать графу было неприлично. „Кто я такой? — думал, наверное, бедный телеграфист, искренне обожавший театр, в ущерб своему рациону. — Я всего лишь телеграфист, а он целый граф“.
Но прав был телеграфист.
Кроме того, граф Толстой пошёл в атаку на Церковь. Не на духовенство, не на клерикализм, что было бы логично, а на Церковь. Почему? — Потому что Церковь ему не помогла. Не произвела, так сказать, эффекта. Он даже сделал над собой эксперимент: в течение определённого времени молился, постился и вообще жил по уставу. Но его не торкнуло. Никаких духовных восторгов он не испытал. Что из этого следует? — Правильно, что христианская Церковь — ложь. Две тысячи лет люди, поколения людей жили во лжи, и только граф Толстой, наконец, во всём разобрался и понял, что никакого причастия нет, а под видом причастия люди едят разбавленную в вине булку. (Теперь этим изумительным открытием делится со своими адептами Александр Невзоров, и адепты аплодируют его „смелости“, этому вольтерьянству вторичной переработки.)
При этом Лев Толстой был неплохим бытописателем. Или, вернее, был бы, если бы остановился на том малом жанре повести, который так ему удавался. Кто бросит камень в „Детство“, в „Казаков“ или даже в переполненную морализаторством „Крейцерову сонату“? Однако у нас принято, почему-то, стремиться к гигантомании. В итоге появилась „Анна Каренина“ — эта раздувшаяся от водянки „Мадам Бовари“ — или „Война и мир“, которая, как бегемот, завораживает только масштабом, но из которой вспоминают, вполне справедливо, только дуб в Отрадном и небо над Аустерлицем. Бал Наташи Ростовой давно стал китчем и переместился на обложки спичечных коробок.
Так что истинный талант Толстого — это талант тролля. Вот умел же старик приковывать внимание общественности к своим мыслям и идейкам, вполне тривиальным, и своей жизни кипучего бездельника! „Граф Толстой вышел на покос“ — Блямс! Залито в сториз. „Граф Толстой беседует с крестьянскими детишками“ — Вся Россия в восхищении.
Положительно, в наше время Толстой был бы звездой Инстаграма.»
.................................................................
.................................................................
Литература
Бунин И. «Освобождение Толстого».
Ковалев Г. Ф. «Русские писатели о русском мате».
Толстой Л. Н. «О Шекспире и о драме».