Александр Владимирович Бурьяк
Лев Толстой, или Русская глыба на пути морального прогресса
Лев Толстой
Лев Толстой (1828–1910) — наверное, самый известный за границей русский писатель. Очень плодовитый (академическое издание насчитывает более 50 томов). Среди прочего, автор суперромана «Война и мир», поражающего как своим объёмом, так и размахом описываемых событий. Носитель отличившейся в российской истории фамилии. Граф. Помещик. В молодости геройски повоевал под Севастополем в качестве артиллерийского офицера. В перезрелом возрасте занялся общественной деятельностью. Распространял собственное моральное учение. За антицерковную пропаганду («Чем ближе к церкви, тем дальше от Бога») был отлучён от Русской православной церкви.
С одной стороны, он, конечно, глыба и человечище, но, с другой, зачем он теперь нужен? Великий русский курьёз, но не более того. Вне пределов школьной программы читает его теперь мало кто. Его романы — слишком объёмистые и слишком занудливые. Его обличительство не актуально. Его народнический морализм ошибочен и никогда не пользовался большим спросом.
А вот жёстко критикованный Львом Толстым Вильям Шекспир всё ещё в состоянии и смешить, и вызывать слезу сострадания своим героям, потому что ему удалось ухватить вечное и потому что он ОБЪЯТЕН, имеет человеческий масштаб.
Да, Лев Толстой был антинаучник, и это его характеризует очень положительно. Но его антинаучность обосновывалась лишь малополезностью науки в части построения эффективной моральной системы, эффективной социальной организации, а также в части ответа на вопрос, ЧТО считать эффективным. Это вовсе не легковесные обвинения и тогдашней науке, и нынешней, но в нынешней науке выходит на первое место то, что во времена Толстого ещё не было заметным: 1) наука не столько решает проблемы человеческой жизни, сколько заменяет их новыми, более сложными; 2) наука усложняет человеческую жизнь быстрее, чем обеспечивает людей средствами работы со сложностями.
Огромная популярность Льва Толстого во второй половине XIX в. и в начале XIX объясняется не только литературным качеством его произведений, но и тем, что …
1) он был очень честным человеком;
2) он взял такой тон социальной критики, какой был ПРОХОДНЫМ, то есть, был резким, но не настолько, чтобы вызывать репрессии со стороны государства по отношению к известному автору и графу;
3) в качестве «социального критика» он был востребован как «либеральной интеллигенцией», избегавшей нарываться на репрессии, так и революционерами, которым почти всякое лыко шло в строку, лишь бы против существовавшего общественного строя;
4) не предлагая ничего особо сложного для понимания, он был по силам для восприятия тогдашними образованцами; его учение лежало более-менее в рамках местных традиций: православия, сектантства, народничества;
5) он проповедовал абсурдные вещи, а довольно значительная часть интеллигентов именно на такие и клюёт в первую очередь.
Писатель влияет на читателей, читатели — на писателя, причём даже трудно сказать, кто на кого — в большей степени. Писателю очень не безразлично, читают ли его, и какие люди, и как они отзываются о прочитанном. Это уже не говоря о том, что книги должны раскупаться. Писатель подстраивается под читающую публику (правда, случается и без подстраивания оказаться востребованным: такое чудо произошло, к примеру, с Фридрихом Ницше, только он к тому времени уже умер). Писатели получаются разные, потому что на них влияют разные группы читателей, разные части общества. Можно сказать, Льва Толстого выпестовала — своим благожелательным вниманием — передовая российская интеллигенция XIX века. Если говорить о том, кто чьё зеркало, то Лев Толстой — зеркало именно её, тогдашней передовой российской интеллигенции (со всей её бестолковщиной), а не первой русской революции, как думал Владимир Ильич Ленин.
Как мыслитель, Лев Толстой к настоящему времени похерен почти полностью: его идеологических вещей не публикуют, не цитируют, не обсуждают. Тема Толстого не выходит за рамки литературоведения. Современное общество не воспринимает Толстого как кого-то помимо старинного писателя. Думальщик Толстой отставлен вовсе не потому, что был в этом деле совсем слаб: человек, осиливший написание «Войны и мира», уж как-нибудь превосходил по способности соображать большинство тогдашней интеллигенции, а нынешней тем более. Отодвинут он потому, что оказался в таком своём качестве совершенно неудобным: не сгодился для подпирания каких-либо современных гнусностей или хотя бы абсурдностей.
На лживо-патриотическую российскую мельницу воду из Толстого можно было бы и полить, но привлечение большого внимания к этому могучему автору, наверное, представляет для нынешних властей предержащих слишком большой идеологический риск. Да и Русская православная церковь, скорее всего, против.
В любую эпоху хватает людей, бросающих вызов обществу, но почти все они делают это в тёплой компании и/или ради известности. Если они не совсем больны психически, ими движет в первую очередь стремление к личной выгоде, а не к общей пользе. Не таков был Лев Толстой. Этот чётко воспринял Иисуса Христа как образец для себя.
Графу, помещику, всемирно известному писателю и пожилому человеку с гарантированным доходом и решённым «квартирным вопросом», разумеется, много легче становиться в позу «один против всех», чем не столь благоприятно позиционированному думальщику (к примеру, Ницше), но толстовский антиобщественный демарш всё равно очень симпатичен.
Лев Толстой — культуроборец. Он выступил не против культуры вообще, а против той порочной её версии, какая сложилась в европейских странах к концу XX века, и взялся выстраивать культуру АЛЬТЕРНАТИВНУЮ: с другой религией, другой моралью, другой литературой, другой педагогикой и т. п. В этом было основное содержание последних лет его жизни. Порыв Толстого был частично подхвачен его почитателями, но в целом дело не пошло. Последователи Толстого оказались значительно мельче его и не смогли потянуть дело. Толстовство заглохло, так и не став сколько-нибудь массовым движением.
Офицером Лев Толстой, похоже, был довольно проблемным. Юлиан Одаховский, одно время начальник Толстого во время службы оного в Крыму, навспоминал про него такое:
«В Севастополе начались у графа Толстого вечные столкновения с начальством. Это был человек, для которого много значило застегнуться на все пуговицы, застегнуть воротник мундира, человек, не признававший дисциплины и начальства. Всякое замечание старшего в чине вызывало со стороны Толстого немедленную дерзость или едкую, обидную шутку… Толстой был бременем для батарейных командиров и поэтому вечно был свободен от службы: его никуда нельзя было командировать… Он часто, без разрешения начальства, отправлялся на вылазки с чужими отрядами, просто из любопытства, как любитель сильных ощущений, быть может, и для изучения быта солдат и войны, а потом рассказывал нам подробности дела, в котором участвовал. Иногда Толстой куда-то пропадал — и только потом мы узнавали, что он или находился на вылазках как доброволец, или проигрывался в карты. И он нам каялся в своих грехах.»
Лев Толстой как заурядный расхититель казённого имущества. Из армейского дневника начинающего писателя Толстого за 1855 г.:
8 июля: «Насчёт остатков от командования частью я решительно беру их себе и ни с кем не говорю об этом. Ежели же спросят — скажу, что взял, и знаю, что честно.»
12 июля: «Решил, что денег казённых у меня ничего не останется. Даже удивляюсь, как могла мне приходить мысль взять даже совершенно лишние.»
7 августа: «Всё, что мне должны и я буду получать, присоединяется к капиталу, который собираю, всё, что останется от части, также, все, что выиграю, также.»
27 сентября: «Ничего не сделал, а напротив украл сено.»
Ну, в молодости почти любой человек успевает наделать глупостей, о которых потом всю оставшуюся жизнь вспоминает без удовольствия. Ум и моральная прочность обнаруживаются не в том, что индивид не делал глупостей даже в раннем возрасте, а в том, что не продолжил делать глупости позже. Правда, даже в раннем возрасте люди падки на глупости не одинаково. Скажем, одни неуместно проявляют доброту, другие — жестокость.
А ещё Лев Толстой одно время жестоко страдал от игровой зависимости, или, как говорили ранее, от страсти к игре. Из армейского дневника за 1854 год:
«Два дня и две ночи играл в штосс. Результат понятный — проигрыш всего яснополянского дома. Кажется, нечего писать — я себе до того гадок, что желал бы забыть про свое существование.»
«Получил 1500 р. на журнал и тут же проиграл 2500, чем доказал всему миру, что я все-таки пустяшный малый.»
И т. д.
Лев Толстой и Нобелевская премия по литературе:
«…к тому времени, когда эксперты академии приступили к своей деятельности, величайшим представителем мировой литературы был, вне всякого сомнения, Лев Толстой. Однако влиятельнейший секретарь шведской академии Карл Вирсен, признав, что Толстой создал бессмертные творения, все же категорически выступил против его кандидатуры, ибо этот писатель, как он сформулировал, „осудил все формы цивилизации и настаивал взамен них принять примитивный образ жизни, оторванный от всех установлений высокой культуры… Всякого, кто столкнется с такой косной жестокостью (?) по отношению к любым формам цивилизации, одолеет сомнение. Никто не станет солидаризироваться с такими взглядами“.» (Вадим Кожинов «Нобелевский миф»)
О религиозных взглядах и религиозной деятельности Толстого. «Определение святейшего синода от 20–22 февраля 1901 г. № 557, с посланием верным чадам православныя грекороссийския Церкви о графе Льве Толстом»:
«В своих сочинениях и письмах, в множестве рассеиваемых им и его учениками по всему свету, в особенности же в пределах дорогого Отечества нашего, он проповедует, с ревностью фанатика, ниспровержение всех догматов православной Церкви и самой сущности веры христианской; отвергает личного живаго Бога, во Святой Троице славимого, Создателя и Промыслителя вселенной, отрицает Господа Иисуса Христа — Богочеловека, Искупителя и Спасителя мира, пострадавшего нас ради человеков и нашего ради спасения и воскресшего из мёртвых, отрицает бессеменное зачатие по человечеству Христа Господа и девство до рождества и по рождестве Пречистой Богородицы Приснодевы Марии, не признаёт загробной жизни и мздовоздаяния, отвергает все таинства Церкви и благодатное в них действие Святаго Духа и, ругаясь над самыми священными предметами веры православного народа, не содрогнулся подвергнуть глумлению величайшее из таинств, святую Евхаристию. Всё сие проповедует граф Толстой непрерывно, словом и писанием, к соблазну и ужасу всего православного мира…»
Толстой, правда, заявил, что это определение — клевета («Ответ на определение Синода от 20–22 февраля и на полученные мной по этому случаю письма», 4 апреля 1901 г.):
«То, что я отрекся от церкви, называющей себя православной, это совершенно справедливо. Но отрекся я от нее не потому, что я восстал на господа, а напротив, только потому, что всеми силами души желал служить ему. Прежде чем отречься от церкви и единения с народом, которое мне было невыразимо дорого, я, по некоторым признакам усомнившись в правоте церкви, посвятил несколько лет на то, чтобы исследовать теоретически и практически учение церкви: теоретически — я перечитал все, что мог, об учении церкви, изучил и критически разобрал догматическое богословие; практически же — строго следовал, в продолжение более года, всем предписаниям церкви, соблюдая все посты и посещая все церковные службы. И я убедился, что учение церкви есть теоретически коварная и вредная ложь, практически же собрание самых грубых суеверий и колдовства, скрывающее совершенно весь смысл христианского учения.»
«Стоит только прочитать требник и проследить за теми обрядами, которые не переставая совершаются православным духовенством и считаются христианским богослужением, чтобы увидать, что все эти обряды не что иное как различные приемы колдовства, приспособленные ко всем возможным случаям жизни. Для того, чтобы ребенок, если умрет, пошел в рай, нужно успеть помазать его маслом и выкупать с произнесением известных слов; для того, чтобы родильница перестала быть нечистою, нужно произнести известные заклинания; чтобы был успех в деле или спокойное житье в новом доме, для того, чтобы хорошо родился хлеб, прекратилась засуха, для того, чтобы путешествие было благополучно, для того, чтобы излечиться от болезни, для того, чтобы облегчилось положение умершего на том свете, для всего этого и тысячи других обстоятельств есть известные заклинания, которые в известном месте и за известные приношения произносит священник.»
«Я никогда не заботился о распространении своего учения. Правда, я сам для себя выразил в сочинениях свое понимание учения Христа и не скрывал эти сочинения от людей, желавших с ними познакомиться, но никогда сам не печатал их; говорил же людям о том, как я понимаю учение Христа только тогда, когда меня об этом спрашивали. Таким людям я говорил то, что думаю, и давал, если они у меня были, мои книги.»
«То, что я отвергаю непонятную троицу и не имеющую никакого смысла в наше время басню о падении первого человека, кощунственную историю о боге, родившемся от девы, искупляющем род человеческий, совершенно справедливо. Бога же — духа, бога — любовь, единого бога — начало всего, не только не отвергаю, но ничего не признаю действительно существующим, кроме бога, и весь смысл жизни вижу только в исполнении воли бога, выраженной в христианском учении.»
«Если разуметь жизнь загробную в смысле пришествия, ада с вечными мучениями, дьяволами, и рая — постоянного блаженства, то совершенно справедливо, что я не признаю такой загробной жизни; но жизнь вечную и возмездие здесь и везде, теперь и всегда, признаю до такой степени, что, стоя по своим годам на краю гроба, часто должен делать усилия, чтобы не желать плотской смерти, то есть рождения к новой жизни, и верю, что всякий добрый поступок увеличивает истинное благо моей вечной жизни, а всякий злой поступок уменьшает его.»
«В крещении младенцев вижу явное извращение всего того смысла, который могло иметь крещение для взрослых, сознательно принимающих христианство; в совершении таинства брака над людьми, заведомо соединявшимися прежде, и в допущении разводов и в освящении браков разведенных вижу прямое нарушение и смысла, и буквы евангельского учения. В периодическом прощении грехов на исповеди вижу вредный обман, только поощряющий безнравственность и уничтожающий опасение перед согрешением.»
«Как бы кто ни понимал личность Христа, то учение его, которое уничтожает зло мира и так просто, легко, несомненно дает благо людям, если только они не будут извращать его, это учение все скрыто, все переделано в грубое колдовство купанья, мазания маслом, телодвижений, заклинаний, проглатывания кусочков и т. п., так что от учения ничего не остается. И если когда какой человек попытается напомнить людям то, что не в этих волхвованиях, не в молебнах, обеднях, свечах, иконах — учение Христа, а в том, чтобы люди любили друг друга, не платили злом за зло, не судили, не убивали друг друга, то поднимется стон негодования тех, которым выгодны эти обманы, и люди эти во всеуслышание, с непостижимой дерзостью говорят в церквах, печатают в книгах, газетах, катехизисах, что Христос, никогда не запрещал клятву (присягу), никогда не запрещал убийство (казни, войны), что учение о непротивлении злу с сатанинской хитростью выдумано врагами Христа.»
«Верю я в следующее: верю в бога, которого понимаю как дух, как любовь, как начало всего. Верю в то, что он во мне и я в нем. Верю в то, что воля бога яснее, понятнее всего выражена в учении человека Христа, которого понимать богом и которому молиться считаю величайшим кощунством. Верю в то, что истинное благо человека — в исполнении воли бога, воля же его в том, чтобы люди любили друг друга и вследствие этого поступали бы с другими так, как они хотят, чтобы поступали с ними, как и сказано в евангелии, что в этом весь закон и пророки. Верю в то, что смысл жизни каждого отдельного человека поэтому только в увеличении в себе любви, что это увеличение любви ведет отдельного человека в жизни этой ко все большему и большему благу, дает после смерти тем большее благо, чем больше будет в человеке любви, и вместе с тем и более всего другого содействует установлению в мире царства божия, то есть такого строя жизни, при котором царствующие теперь раздор, обман и насилие будут заменены свободным согласием, правдой и братской любовью людей между собою. Верю, что для преуспеяния в любви есть только одно средство: молитва, — не молитва общественная в храмах, прямо запрещенная Христом (Мф. VI, 5–13), а молитва, о6разец которой дан нам Христом, — уединенная, состоящая в восстановлении и укреплении в своем сознании смысла своей жизни и своей зависимости только от воли бога.»
«Оскорбляют, огорчают или соблазняют кого либо, мешают чему-нибудь и кому-нибудь или не нравятся эти мои верования, — я так же мало могу их изменить, как свое тело. Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть (и очень скоро), и потому я не могу никак иначе верить, как так, как я верю, готовясь идти к том богу, от которого исшел. Я не говорю, чтобы моя вера была одна несомненно на все времена истинна, но я не вижу другой — более простой, ясной и отвечающей всем требованиям моего ума и сердца; если я узнаю такую, я сейчас же приму ее, потому что богу ничего, кроме истины, не нужно. Вернуться же к тому, от чего я с такими страданиями только что вышел, я уже никак не могу, как не может летающая птица войти в скорлупу того яйца, из которого она вышла.»
«Я начал с того, что полюбил свою православную веру более своего спокойствия, потом полюбил христианство более своей церкви, теперь же люблю истину более всего на свете. И до сих пор истина совпадает для меня с христианством, как я его понимаю. И я исповедую это христианство; и в той мере, в какой исповедую его, спокойно и радостно живу и спокойно и радостно приближаюсь к смерти.»
Высказывание Льва Толстого «до сих пор истина совпадает для меня с христианством, как я его понимаю» может быть истолковано и как риторическое, и как замах на создание новой религии: не отвергающей христианства, но как бы идущей немного дальше его. В XIX веке была создана как минимум одна религия (бахаи), а кроме того возникло несколько христианских сект (мормоны и др.), так что толстовский религиетворческий замысел (если он определённо существовал) имел свежие успешные прецеденты. Творить религии — дело тонкое.
Лев Толстой в письме Файвелю Гецу (5 июня 1890 г.):
«Для меня равенство всех людей — аксиома, без которой я не мог бы мыслить.»
На этом в откапывании хохм (на идише «hohma» — «мудрость») у Толстого-мыслителя можно и остановиться: для человека, настроенного выискивать истины, равенство людей (в чём бы то ни было) может быть гипотезой, пожеланием, проектом, идеалом и т. п., но только не аксиомой. Если индивид допускает в свои умопостроения хотя бы одну аксиому такого рода, он ломает барьер, мешающий допускать и другие аксиомы и рискует оказаться в окружении всяких интеллектуальных табу, делающих невозможными прорывы к более глубокому миропониманию. Думающему человеку в отношении аксиом надо быть прижимистым. Мыслитель Толстой великолепен только там, где он не сдерживался своими аксиомами.
Аксиоматический заскок Льва Толстого — это выбор в условиях невозможности полновесного обоснования. Альтернатива аксиомизму — скептицизм, готовность к пересмотру любых устоявшихся воззрений, любых якобы бесспорных фактов. Мыслитель должен быть скептиком (наверное). Слабоскептичный думальщик склонен дорабатывать и пропагандировать чужие концепции, а если всё же берётся творить собственные, они получаются существенно иррациональными — уязвимыми для чужой критики в той степени, в какой их автор сдержал скепсис в отношении самого себя.
Лев Толстой и матерщина. Про Толстого:
«Когда Лев Николаевич Толстой был офицером русской армии, он пытался повлиять на нравственный и культурный уровень своих солдат. В частности, искоренить среди них мат.
Закоренелых матерщинников он увещевал: „К чему такие слова говоришь?“ Граф даже придумал „культурные ругательства“ и пытался внедрить их в солдатскую среду. Например, „ерундер, ерондер пуп“. Однако подчиненные графа его идею восприняли на свой лад. Когда Лев Николаевич сдал свою должность, его сменщику солдаты рассказывали, что „его сиятельство граф Толстой был матерщинник, не приведи Господь. И так он загибал, что и не выговоришь“.»
Из статьи Г. Ф. Ковалева «Русские писатели о русском мате»:
«Отвергая мнение А. Б. Гольденвейзера, что Л. Н. Толстой никогда не употреблял матерщины, И. А. Бунин писал: „… употреблял и даже очень свободно — так же, как все его сыновья и даже дочери, так же вообще, как все деревенские люди, употребляющие их чаще всего по привычке, не придавая им никакого значения и веса“ (Бунин 1967: 92). Это подтверждается и воспоминаниями А. М. Горького, присутствовавшего при разговоре Л. Н. Толстого и А. П. Чехова на прогулке в Ялте: „Сегодня в миндальной роще он спросил Чехова:
— Вы сильно распутничали в юности?
А. П. смятенно ухмыльнулся и, подергивая бородку, сказал что-то невнятное, а Л. Н., глядя в море, признался:
— Я был неутомимый …
Он произнес это сокрушенно, употребив в конце фразы соленое мужицкое слово. Тут я впервые заметил, что он произнес это слово так просто, как будто не знает достойного, чтобы заменить его. И все подобные слова, исходя из его мохнатых уст, звучат просто, обыкновенно, теряя где-то свою солдатскую грубость и грязь“ (Горький 1953: 182). Пролетарский писатель тут же вспомнил о характерной речи Л. Н. Толстого при первой встрече с ним: „С обычной точки зрения речь его была цепью „неприличных“ слов. Я был смущен этим и даже обижен: мне показалось, что он не считает меня способным понять другой язык. Теперь понимаю, что обижаться было глупо“ (Там же).»
Владимир Чертков (1854–1936):
«Лев Николаевич меня всегда удивляет и трогает своей поразительной скромностью, недоверием к себе, как к писателю, и своим бережным отношением к автору того, что ему хочется поправить, и сосредоточенным вниманием к самому писанию, как будто, исправляя чужое писание, он делает самое ответственное дело в жизни. Прочитав при мне несколько строк моей статьи, он взял карандаш и совсем робко спросил меня, позволю ли я ему предложить мне несколько поправок слога. А потом, дочитавши и кое-что поправивши, где было у меня не совсем ловко выражено, он просил меня при нём прочесть и в каждом месте участливо спрашивал меня, согласен ли я с его поправкой. И это величайший писатель, величайший виртуоз и учитель словесного выражения!»
Правда, о текстах Шекспира Толстой высказывался менее церемонно, чем о текстах Черткова.
Толстой о Шекспире и драме («О Шекспире и о драме»):
«Помню то удивленье, которое я испытал при первом чтении Шекспира. Я ожидал получить большое эстетическое наслаждение. Но, прочтя одно за другим считающиеся лучшими его произведения: „Короля Лира“, „Ромео и Юлию“, „Гамлета“, „Макбета“, я не только не испытал наслаждения, но почувствовал неотразимое отвращение, скуку и недоумение о том, я ли безумен, находя ничтожными и прямо дурными произведения, которые считаются верхом совершенства всем образованным миром, или безумно то значение, которое приписывается этим образованным миром произведениям Шекспира.»
«Сейчас, перед писанием этой статьи, 75 летним стариком, желая еще раз проверить себя, я вновь прочел всего Шекспира от „Лира“, „Гамлета“, „Отелло“ до хроник Генрихов, „Троила и Крессиды“, „Бури“ и „Цимбелина“ и с еще большей силой испытал то же чувство, но уже не недоумения, а твердого, несомненного убеждения в том, что та непререкаемая слава великого, гениального писателя, которой пользуется Шекспир и которая заставляет писателей нашего времени подражать ему, а читателей и зрителей, извращая свое эстетическое и этическое понимание, отыскивать в нем несуществующее достоинство, есть великое зло, как и всякая неправда.»
«…ни на одном из лиц Шекспира так поразительно не заметно его, не скажу неумение, но совершенное равнодушие к приданию характерности своим лицам, как на Гамлете, и ни на одной из пьес Шекспира так поразительно не заметно то слепое поклонение Шекспиру, тот нерассуждающий гипноз, вследствие которого не допускается даже мысли о том, чтобы какое-нибудь произведение Шекспира могло быть не гениальным и чтобы какое-нибудь главное лицо его в драме могло бы не быть изображением нового и глубоко понятого характера.»
«Правда, некоторые из критиков иногда робко высказывают мысль о том, что есть что то странное в этом лице, что Гамлет есть неразъяснимая загадка, но никто не решается сказать того, что царь голый, что ясно как день, что Шекспир не сумел, да и не хотел придать никакого характера Гамлету и не понимал даже, что это нужно.»
«Лица Шекспира постоянно делают и говорят то, что им не только не свойственно, но и ни для чего не нужно.»
«Что бы ни говорили, как бы ни восхищались произведениями Шекспира, какие бы ни приписывали им достоинства, несомненно то, что он не был художником и произведения его не суть художественные произведения.»
И что же, если не художественные произведения, было написано Шекспиром? Может, мемуары, квазинаучные трактаты, развёрнутые доносы, инструкции по эксплуатации? Или что-то совсем особенное: какие-нибудь «шекспирии»?
«Содержание пьес Шекспира, как это видно по разъяснению его наибольших хвалителей, есть самое низменное, пошлое миросозерцание, считающее внешнюю высоту сильных мира действительным преимуществом люден, презирающее толпу, то есть рабочий класс, отрицающее всякие, не только религиозные, но и гуманитарные стремления, направленные к изменению существующего строя.»
Похоже, на фоне Шекспира Лев Толстой чувствовал себя социалистом-революционером.
«…сходятся две крайности: ниже всякой критики, ничтожные, пошлые и безнравственные произведения, и безумная всеобщая похвала, превозносящая эти сочинения выше всего того, что когда либо было произведено человечеством.»
Как можно, развёрнуто критикуя чьи-то произведения, говорить о них избитую дурацкую фразу, что они «ниже всякой критики»? Но дальше у Толстого идёт потрясающее:
«…слава эта есть одно из тех эпидемических внушений, которым всегда подвергались и подвергаются люди. Такие внушения всегда были и есть и во всех самых различных областях жизни. Яркими примерами таких значительных по своему значению и объему внушений могут служить средневековые крестовые походы, не только взрослых, но и детей, и частые, поразительные своей бессмысленностью, эпидемические внушения, как вера в ведьм, в полезность пытки для узнания истины, отыскивание жизненного эликсира, философского камня или страсть к тюльпанам, ценимым в несколько тысяч гульденов за луковицу, охватившая Голландию. Такие неразумные внушения всегда были и есть во всех областях человеческой жизни: религиозной, философской, политической, экономической, научной, художественной, вообще литературной; и люди ясно видят безумие этих внушений только тогда, когда освобождаются от них. До тех же пор, пока они находятся под влиянием их, внушения эти кажутся им столь несомненными истинами, что они не считают нужным и возможным рассуждение о них. С развитием прессы эпидемии эти сделались особенно поразительны.»
«При развитии прессы сделалось то, что как скоро какое-нибудь явление, вследствие случайных обстоятельств, получает хотя сколько-нибудь выдающееся против других значение, так органы прессы тотчас же заявляют об этом значении. Как скоро же пресса выдвинула значение явления, публика обращает на него еще больше внимания. Внимание публики побуждает прессу внимательнее и подробнее рассматривать явление. Интерес публики еще увеличивается, и органы прессы, конкурируя между собой, отвечают требованиям публики.»
«Публика еще больше интересуется; пресса приписывает еще больше значения. Так что важность события, как снежный ком, вырастая все больше и больше, получает совершенно несвойственную своему значению оценку, и эта то преувеличенная, часто до безумия, оценка удерживается до тех пор, пока мировоззрение руководителей прессы и публики остается то же самое. Примеров такого несоответствующего содержанию значения, которое в наше время, вследствие взаимодействия прессы и публики, придается самым ничтожным явлениям, бесчисленное количество.»
«Так иногда внезапно возникают и быстро падают и забываются художественные, научные, философские, вообще литературные наваждения.»
«Но бывает и то, что такие наваждения, возникнув вследствие особенных, случайно выгодных для их утверждения, причин, до такой степени соответствуют распространенному в обществе и в особенности в литературных кругах мировоззрению, что держатся чрезвычайно долго. Еще во времена Рима было замечено, что у книг есть свои и часто очень странные судьбы: неуспеха, несмотря на высокие достоинства их, и огромного, незаслуженного успеха, несмотря на их ничтожество.»
И т. д. Толстой здесь прекрасен.
Лев Толстой и евреи. Толстой:
«Между всеми срамотами срамота юдофобства самая отвратительная и адообразная. Здесь всё есть: и желчь ненависти, и слюна бешенства, и улыбка предательства ; всё, что только могут извергнуть самые тёмные низы души человеческой.»
Высказывание, достаточно характеризующее Льва Толстого как мыслителя. Во-первых, корректные мыслители используют слова «самое» и «всё» очень осторожно. Во-вторых, фобия и ненависть — вещи разные. В-третьих, неприязнь и ненависть к евреям на самом деле не имеют в себе существенных особенностей по сравнению с неприязнью и ненавистью к «чужим» других разновидностей. Эмоционализацией «еврейского вопроса» Толстой в данном случае не поспособствовал формированию здравой, рациональной позиции, а только добавил масла в огонь, то есть, причинил ущерб и русским, и тем же евреям.
Не имея — из-за морального запрета — возможности удовлетворять свою физиологическую потребность в ненависти, люди чахнут, становятся раздражительными, скуднеют интеллектом. Сам Толстой либо держался на запасе здоровья, накопленном в годы неправедной молодости, либо ненавидел неявно, не отдавая себе отчёта: обрушивался на юдофобов и пр.