Генерал пожал руку начальнику госпиталя, повернулся и вышел на улицу. Солнце припекало — а потому Николай Алексеевич направился к лавочке, над которой склонила свои зеленые ветви старая липа. Присел на скамейку, достал из кармана белый листок бумаги, покрытый красными пятнами, вчитался в строчки, что вначале шли убористо и ровно, затем прерывисто, а в конце послания уже «запрыгали».
— Бред! В такое…
Николай Алексеевич выругался, но тут же осекся. Еще раз перечитал письмо и пробормотал задумчиво:
— Чушь?! Но он не только знает, что за сообщение ТАСС будет издано послезавтра, но и помещено в правом верхнем углу третьей полосы?! Так гранки газеты «Правда» лишь завтра наборщики начнут составлять, никак не раньше, и тем более сами сейчас не знают, куда текст поместят. Что-то не похоже на бред безумного…
Генерал достал из кармана коробку папирос, закурил, хмуря брови и стараясь успокоиться — сердце билось в груди просто с бешеным стуком. Чуть слышно прошептал:
— Нет, не бред — Серафим Петрович не станет так просто лгать, и письмо приказал передать лично в руки. Такое никому знать нельзя. Даже мне… Теперь стало понятно, почему комиссар в бессознательном состоянии бормочет про эти десять дней.
Дедаев еще раз посмотрел на последнюю строчку письма, буквы там «плясали», складываясь в страшные слова —
Либава, военно-морской госпиталь
Комендант 41-го укрепрайона
дивизионный комиссар Николаев
Сознание возвращалось медленно, как волна при легком ветерке накатывается на дюны балтийского побережья, разглаживая песок. Странно, но тело испытывало невероятный прилив сил, только не хотелось открывать глаза, видимо, из-за боязни возвращаться снова к жизни. Того самого мирного бытия, которое должно быть полностью разрушено в ночь 22 июня. Теперь Серафим Петрович знал это точно, ощущая в своем разуме
— Ты как себя чувствуешь, родной?! Вот уже двое суток лежишь в этом госпитале в полном беспамятстве. Что я могу для тебя сделать? Отдала бы свою жизнь…
В женском голосе послышались еле сдерживаемые всхлипы, ладонь обожгло прикосновение губ, а еще он ощутил, как собственное тело начинает впитывать энергию, что шла от самого родного и близкого ему человека — Вера приехала из Вильнюса, причем намного раньше. Ведь должна была прибыть в Либаву восемнадцатого, а раз он двое суток пролежал без сознания, то сейчас 14-е июня.
«Четырнадцатое?! Осталось восемь дней, даже меньше!»
Мысль словно ошпарила разум, душа вырвалась из состояния умиротворения — время еще есть, и можно успеть сделать немало, если с пользой использовать отпущенные дни, даже часы.
— Верочка…
— Слава богу, ты очнулся!
Жена прижалась к нему, он чувствовал как лоб, щеки и губы обжигают поцелуи, и при этом в уши врывается горячечный шепот:
— Я люблю тебя, знал бы ты, как я тебя люблю! Слава богу…
— Негоже жене дивизионного комиссара на милость всевышнего полагаться, — Серафим Петрович открыл глаза, увидел склонившееся над ним чуть опухшее лицо жены — глаза заплаканные, на щеках «дорожки» от слез. И чуть не задохнулся от накатившей нежности — присел на кровати под жалобный скрип пружин, бережно обнял супругу, прижимая ее голову к своей груди. Она сцепила на его шее свои тонкие ручки, всхлипнула. Николаев погладил ее по волосам, негромко произнес:
— Все будет хорошо, не волнуйся — я полностью выздоровел. Какой сейчас час? Сегодня ведь четырнадцатое?
— Да, ты два дня в забытьи пролежал. Восемь вечера…
— Семь дней, — пробормотал Серафим Петрович, потерев ладонью лоб. Время уходило стремительно, как в пустыне пролившаяся на горячий песок колодезная вода.
— Николай Алексеевич несколько раз уже приходил. С лица спал, приказал ему сразу позвонить, как ты очнешься — он сейчас в штабе. Я сейчас вернусь, только схожу до дежурного врача.
Вера с видимой неохотой расцепила руки, прикоснулась губами к щеке и отпрянула. Быстро вышла из палаты, осторожно прикрыв за собой дверь — худенькая, в цветном летнем платье и белых босоножках. Николаев обвел взглядом свое больничное пристанище — узкий пенал с кроватью, столом и стулом. Высокий шкаф со стеклянными дверцами, на полках какие-то медицинские принадлежности, склянки с банками, резиновые трубки, жгуты, коробки, стерилизаторы и футляры. Рядом фарфоровая ваза умывальника с зеркалом в ажурной рамке, единственной деталью, что выпадала из строгого интерьера военно-морского госпиталя.
Именно сюда его и привезли, потому что ни в одну из лечебниц Либавы дивизионного комиссара просто не отвезут!
Серафим Петрович встал с кровати, хмыкнул, представляя, каким он выглядит со стороны — в нательной рубахе вместо привычной майки, и в кальсонах. Провел ладонью по колючему подбородку, щетина за двое суток оказалась изрядной. Внимание привлекли помазок с мыльницей на раковине, и он посмотрел на полку — подумал, что там должна лежать опасная бритва. И точно — искомое оказалось на месте.
— Бокс для высшего комсостава явно, одиночный, — Николаев усмехнулся, взбил пену в стаканчике, осмотрел лезвие бритвы — острота его устроила. И умело взялся за привычное дело, которое к своему 37-ми летнему возрасту выполнял уже многие тысячи раз. А закончив процедуру, во время которой даже не порезался, что бывало редко. Скинул рубаху и вымылся холодной водой до пояса, фыркая от наслаждения, вытирая ладонями больничный пот. И после умывания почувствовал себя совсем бодрым и свежим. Единственное, что немного раздражало — сильное чувство голода, желудок протестующе заурчал, требуя пищи.
— Больной, почему вы встали?! Немедленно в кровать… Хм, вы брились и при этом не порезались?!
Ворвавшаяся было в палату женщина лет сорока пяти, в белом халате, из-под которого виднелись зеленые петлицы с одинокой «шпалой», осеклась, удивленно смотря на Николаева.
— Мы диагностировали у вас инсульт, а вы сами побрились?! Удивительное здоровье. Давайте я вас осмотрю.
— Я совершенно здоров, доктор, думаю, или вы немного ошиблись с диагнозом, или мое здоровье оказалось более крепким.
— И все же я вас осмотрю…
Минут пять женщина терпеливо и прослушала его, и постучала кулачками по спине и груди. Потом попросила несколько раз присесть, покрутить руками и зачем-то улыбаться. Отошла в сторону, не скрывая удивления и неожиданно спросила:
— Сто двадцать умножить на двенадцать?
— Тысяча четыреста сорок, — машинально ответил Николаев. — Такие задачи не для военного инженера, товарищ военврач, сейчас готов ферму моста рассчитать на нагрузку.
— А где в Либаве найти «декавильку»?
— Хм, не ожидал, что женщина знает про узкоколейные железные дороги, названные так в честь французского инженера. В Либаве таких нет — ведь ее колея в полметра ровно, пятьсот миллиметров. Но узкоколеек, если их именовать «декавильками», три направления. К Руцаве идет германская дорога шириной в шестьсот миллиметров, до Павилосты метровая колея…
— Я думал, что комендант УРа при смерти лежит, а он выздоровел, раз об узкоколейках рассуждает. Хотя вы меня удивили, Зоя Михайловна, своим вопросом — не всякий военный о существовании «декавилек» знает.
— Так ведь у нас в госпитале, товарищ генерал, и саперы лежат, и военные железнодорожники — чего только не наслушаешься. Зато теперь я уверена, что товарищ дивизионный комиссар поправился, и его память и речь полностью восстановились. Как и вестибулярный аппарат с координацией движений. Видимо, кризис произошел на фоне хронической усталости, а сейчас организм определенно восстановился, хотя до полного выздоровления далеко. Как я понимаю, мне надлежит оформить выписку товарища дивизионного комиссара, так как служба ждать не может?!
— Совершенно верно, товарищ военврач третьего ранга, — и хотя генерал-майор Дедаев говорил с улыбкой, но обращение к женщине не по имени-отчеству, а строго по званию, свидетельствовало именно о спешности.
— Хорошо, товарищ генерал. Но лучше товарищу Николаеву прийти утром к начальнику госпиталя на заключительный осмотр. Я распоряжусь, чтобы обмундирование товарища комиссара принесли в палату.
Женщина удалилась, а Дедаев порывисто обнял Николаева, затем отпрянул. Смотрел без улыбки, цепко — оценивающе.
— Хватит тебе тут прохлаждаться, служба ведь не ждет. К тому же мне нужно задать массу вопросов. Но не здесь…
Либава, «Военный городок»
Командир 67-й стрелковой дивизии
генерал-майор Дедаев
— Ты знаешь, вот в это как раз поверить можно, слышал я про пророчества разные в жизни. В академии историю одну рассказали о двоюродном деде писателя Льва Толстого. Их четверо братьев было, и все в генеральских чинах ходили, Тучковы вроде по фамилии. Так вот жене одного из них сон приснился, что мужа убьют при Бородине — лет за десять до битвы той было. Они все европейские карты пересмотрели, никому в голову прийти не могло, что поле это под Москвой. И вот настал 1812 год — и как раз в Бородинской битве и полегли два брата, старший и младший — первый корпусом командовал, второй бригадой. Вот как бывает!
На кухне было накурено, хоть пресловутый топор вешай. Николаев кхекнул, и отщелкнув шпингалеты, настежь открыл окно. Дедаев только покачал головой, припоминая в своей жизни еще один подобный случай, который не преминул тут же рассказать:
— У меня в девятнадцатом в полку взводный был, все его «мельником» окликали. Не помню, как по имени звали, но то неважно. К ветрякам на пушечный выстрел не приближался, всем говорил, что у одного из них и погибнет — вроде как сон ему приснился. И вот взлетел он на коне на бугор, а белые шрапнелью и накрыли. Всех наповал!
— Значит, сон не тот видел, — Николаев пожал плечами. Комиссар хмурился, взял в руки бутылку с коньяком и налил граненый стакан до половины янтарной жидкостью. Затем плеснул коньяка и себе в стакан.
— Тот самый, Серафим, тот самый. На бугре том мельница раньше стояла — сгорела за год до того боя. От судьбы не уйдешь!
Николай Алексеевич заметил, как после его последних слов вздрогнул комиссар. Лицо его неожиданно смертельно побледнело, нос заострился, а глаза за секунду помертвели. А потом он тихо, но внятно произнес такое, отчего Дедаеву стало не по себе. Пальцы машинально сдавили стакан так, что крепкое стекло чуть не треснуло.
— От судьбы не уйдешь, говоришь?! А надо бы! Немцы Ленинград в блокаду возьмут уже в начале сентября — на девятьсот дней и ночей. Мы выстоим, но от голода погибнет миллион горожан. А тебя, Николай, 25 июня в Либаве убьют, ровно через десять дней, осколком снаряда… в госпитале умрешь, в том самом, куда сегодня зашел…
В кухне воцарилась гнетущая тишина, Николай Алексеевич поставил стакан на стол — пить ему расхотелось. Чуть трясущимися пальцами он расстегнул ворот гимнастерки полностью, от ремней они оба избавились раньше. Стало невыносимо жарко, хотя за окном чуть стемнело — время приближалось к полуночи, и наступила прохлада, да и от моря тянуло свежестью.
— Расскажи все что видел?!
Не каждому доведется услышать о собственной гибели — но Николай Алексеевич встретил это известие спокойно. Его смерть на фоне гибели миллиона ленинградцев ничего не значила. Николаеву он поверил, с такими мертвыми глазами лгать просто не могут. И надавил:
— Так, теперь начинай излагать по порядку — что ты видел? Напряги память — такие знания бесценны, — Дедаев почувствовал, как его нервы натянулись звенящей струной. Вот только тихий ответ комиссара оказался не только неожиданным, но убийственным для разгоревшегося интереса.
— Ничего, Николай. Такое ощущение, что мне фильм дали посмотреть про Либаву. Город разрушен, на улицах тела погибших моряков и солдат, немцы с винтовками, их сгоревший броневик. Потом появилась вроде как памятная доска — на этом месте 25 июня погиб командир героической 67-й дивизии генерал Дедаев. Вот и все, как мне помнится.
— Так мало?!
Разочарованию Николая Алексеевича не было предела — но комиссар только виновато пожал плечами.
— Газету развернутую видел — там это сообщение ТАСС было, число запомнил. Но тут же надпись — до войны осталось восемь дней. В конце фильма написали строчками о голоде в Ленинграде, что будет победное наступление под Москвой. В сорок втором немцев окружат под Сталинградом и погонят на запад, а в мае сорок пятого будет взят Берлин. Вот и все…
— Да, немного, и о том нужно молчать намертво — никто не поверит нам, Серафим, никто — ни один человек!
— Да понимаю я, — комиссар отодвинул от себя так и не выпитый коньяк. Закурил короткую сигарету, вытряхнув ее из картонной пачки с видом Рижского театра. В переводе на русский с латышского языка название сигарет звучало как «Труд».
— Да уж — мне одно непонятно — как мы отступили до Ленинграда, Москвы и Сталинграда, чтобы потом гнать германцев на запад?! Ладно — мы не успеваем развернуть наши войска, у немцев армия отмобилизована. Хотя такое может быть…
— Может, — глухо отозвался Николаев. Генерал посмотрел на наручные часы, до полуночи оставались считанные минуты.
— Еще как может случиться. В прошлую войну немцы на два фронта четыре года сражались, массу земель оккупировали в той же Франции, или у нас заняли всю Прибалтику, Белоруссию с Украиной. А сейчас под ними почти вся Европа лежит. И тогда таких автомобилей, танков и самолетов не имелось. И теперь они на один фронт воевать начнут, не на два — вряд ли нам англичане шибко помогать будут, они с восемнадцатого года призывают большевизм уничтожить.
— Сами сдюжили, на четыре года война потому и затянулась. Ладно, дата нападения известна, уже хорошо.
— А что мы сделать сможем, Николай?! Мой УР только на бумаге числится, у тебя в дивизии всего восемь тысяч бойцов и командиров
— Без малого девять, по штату мирного времени, комиссар.
— А разве немцы тебе отмобилизоваться дадут, согласно нашим планам прикрытия?! Они всеми силами ударят, используя внезапность — учитывай, что атака в четыре часа утра воскресенья. Вспомни Польшу!
— Ты прав, — тихо произнес Дедаев. — До Ленинграда по дорогам тысяча верст, а германцы пройдут их всего за семьдесят дней. Сто километров каждую неделю пехота проходить будет. И это постоянно наступая — ведь не будем же мы без боя отступать?! А ведь еще паузы нужны, как минимум три, дней по десять, пусть даже пять, каждая. Тылы подтянуть, отдых пехоте и лошадям дать, пусть небольшой, боеприпасы и продовольствие подвезти. Теперь я начинаю понимать, что произойти сможет…
Глава 2
15–16 июня 1941 года
Кретинга — Курмачай
46-й укрепрайон
204-й строительный батальон
командир отделения
ефрейтор Зуев
— Слушайте старого Изю, молодой человек, и сержантом станете. Каждый человек в этой жизни стремится получить свой маленький гешефт. Но нужно всегда помнить — надо делиться с теми, от кого зависит твой гешефт. Если забыть про это, то лишитесь и места, и здоровья, и спокойствия — пусть вам жить столько, как мне пришлось, и никогда не хворать.
Старик вытащил фанерный ящик из-под шкафа, положил туда три пару почти новых галош, только зачем-то уже испачканных, придавил их рукою. Заметив взгляд ефрейтора, тихонько засмеялся — вот только смешок был нехороший, будто гвоздем по стеклу провели.
— Юноша, я все правильно сделал, измазав эти галоши. Ваша мама, век ей не знать болезней, и маленькие сестренки их теперь получат, и будут благодарить старика Изю. А вы бы отправили их новенькими — о, вы не знаете какой нюх бывает у людей, что желают получить гешефт, и не приложить к этому никаких усилий. Они вскрыли бы ящик на почте в том сибирском городке, и подменили новые галоши на старые — какое огорчение испытали бы ваши родные от столь подлого воровства. И это не гешефт, что приносит радость сердцу, а мерзость!
Алексей мгновенно понял, что старый еврей прав на все двести процентов, как любит выражаться учетчик из строительного управления, что закрывал наряды на опалубку возводимых бетонных укреплений. А ведь именно благодаря тому, что он вот уже два месяца следует советам этого старика, получил вместе со званием ефрейтора и существенную прибавку в денежном содержании. А за счет своевременно закрытых нарядов и представлений последовала и благодарность от начальника УНС-85 за стахановский труд его отделения, что уже числилось в батальоне «ударной бригадой».
В марте Алексея Зуева призвали на шестимесячные военные сборы, и отправили в Литву возводить бетонные коробки дотов укрепрайона. Дело насквозь знакомое — три года тому назад на действительной службе пришлось работать на строительстве Островского участка Псковского Ура. И то могли на военную службу и не взять — дети «раскулаченных» шли по «особому списку», дорога не то, что в институт или техникум, в девятилетнюю школу была закрыта. Да и в армию служить отправили не в артиллерию или связисты — в строители, которым даже трехлинейки не полагались, их лопаты да прочий инструмент с успехом заменяли. Хотя винтовку подержать в руках пришлось, обучали немного, да раз на стрельбище свозили, выдав на руки по обойме — пять патронов. Но и на присяге, конечно.
Повезло со службой, потому, вроде, как и «очистился», смог на строительство военного завода после службы попасть. И жизнь нормальной стала — койко-место в общежитие получил со своим шкафчиком, а от первой зарплаты в 348 рублей, и это после всех вычетов, налога, оплаты столовой и облигаций госзайма, почувствовал себя счастливым, как говорят — «попал на седьмое небо».
Теперь можно было, пусть жестко экономя, не только прожить вполне достойно, но и отправлять матери с сестренками по полторы сотни рублей каждый месяц. Ведь цены в магазинах стали приемлемыми — ржаной хлеб по 85 копеек, пшеничный вдвое больше, сахар по 4 рубля 10 копеек, как и дешевые конфеты — «подушечки». Колбасу брал либо «чайную» за 8 рублей, или ливерную, что была на рубль дороже. Да и махорку в пачках перестал покупать — за осьмушку (50 грамм) 40 копеек на службе платил — на содержании красноармейца лучшее позволить невозможно — на 42 рубля не пошикуешь. Но теперь дымил не «Боксом» или «Ракетой» за 35 копеек, а брал папиросы «Норд», что стоили почти вдвое дороже.
Но это было пределом его возможностей — в магазинах цены «кусались» весьма серьезно — несоленое масло в 19 рублей, копченая колбаса со шпиком 29, макароны по 4 рубля, булочка с маком и изюмом целковый, печенье червонец, а за бутылку водки нужно было выложить 11 рублей с полтиной. Хорошие папиросы «Беломорканал» два рубля за пачку с «картой», а «Казбек» так все 3 рубля 15 копеек стоил, будто на ней конь под джигитом настоящий, а не нарисованный. Но табак в папиросах замечательный — один раз купил, чтобы попробовать.
На такие дорогие товары только посмотреть можно, ну раз в год купить, не чаще. С трудом откладывал по тридцать рублей — нужно было купить ботинки, присмотрел за 182 рубля, и костюм — за 354 рубля. А вот про хорошее пальто нужно было забыть — из доброго сукна на все шесть сотен тянуло, два года откладывать бы пришлось.
Приличная одежда необходима для будущей учебы — собрался в техникум на вечернее отделение поступать, видел, что с образованием и продвижение по службе есть, и зарплата намного больше — инженера по семьсот рублей получали. Теперь после отбытия сборов возьмут, ведь ефрейтором стал, только бы экзамены сдать…
— Так, а вот платьица твоим сестренкам сам пошил — я весь гарнизон обшиваю, что при царях, что при Тарибе, что сейчас, при Советах. Вчера платье супруга генерала заказала — все советовала как шить, будто я этим делом всю жизнь не занимался. Сам посуди — даже в старое время генералу мундир пошить с золотым шитьем триста рублей серебром платили. Вроде дорого, так и сукно английское шло. А супругам их нарядов на тысячу рублей шить можно было — все дамы шли к старому Изе. А сейчас совсем худо — никому такие платья с кружевами не нужны, балы в четырнадцатом году закончились. Эх, горе наше…
Старый портной тяжело вздохнул, его глаза за толстыми стеклами очков были печальными. По щеке поползла слезинка.
— Платьица завернем в газетку, вот так, а сверху грамоту в рамке — она ведь с изображением самого Сталина, и с красными знаменами. А подпись настоящего подполковника, перед которым в прежние времена купцы тянулись, околоточные во фрунт становились. Да печатью заверена — родительница твоя на стену в рамке повесит, гордиться может. И снисхождение им будет — ты теперь сам человек заслуженный, при царе ефрейтор уважение имел, в городовые завсегда с охотой брали. А ты мастером станешь, как на завод воротишься и отучишься — с тростью ходить будешь, комнату свою получишь, а то и квартиру снимешь, как в старое время.
Еврей на русском языке говорил хорошо, в Литве таких было мало — по крайней мере, Алексею только один такой встретился. И непонятно почему принялся его опекать, да и его внучка Рамуне, чей отец был литовский коммунист, поглядывала на Зуева как-то странно, постоянно краснея — девушка работала на почте, была комсомолкой, и можно не сомневаться, что завтра посылка ею будет отправлена…
— Суситинкам дар карта? Ту ман патинки.
Алексей потряс головой — девушка заговорила с ним на литовском, которого он не знал, так с десяток слов. Они доехали до Курмачая на ее велосипеде — сердце в груди замирало, когда он крутил педали, и с упоением вдыхал запах ромашки, что шел от ее пышных волос. Рамуне сидела на раме, и когда он к ней прижимался грудью, обхватив руками, которыми держал руль, то сердце замирало от счастья.
К сожалению, пять километров дороги оказались на удивление короткими — он видел поставленные палатки стройбата, да два уже построенных, только невооруженных дота. Расставаться не хотелось — но единственный выходной за последний месяц закончился.
— Что ты сказала, Рамуне, я не понимаю? Ты такая… Удивительная, и ромашкой пахнешь…
— Патс дурнюс, — девушка покраснела, уселась на велосипед и закрутила педалями — только пыль потянулась следом. Алексей почесал затылок, вздохнул с огорчением:.
— Меня, вроде, назвали дураком. И за что, интересно?!
Либава, «Военный городок»