Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лев Толстой. На вершинах жизни - И. Б. Мардов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

"Я сам не знал, чего я хочу: я боялся жизни, стремился прочь от нее и, между тем, чего-то еще надеялся от нее"(23.12).

Принципиально важно понять, что не страх смерти двигал Толстым во времена его духовного кризиса, а ужас перед сознанием схода жизни в себе.

Создается впечатление, что для Толстого это новое состояние сознания жизни оказалось полной неожиданностью и произвело на него чрезвычайное действие. Мысли его вроде бы все те же самые, что и после смерти брата Николая, но это уже не то возмущение ума и сердца, после которого душа разряжается, и жизнь продолжается, как шла. Тут иное. После столь страшного прозрения о своей жизни душа не может сама собой прийти в себя.

"Душевное состояние это выражалось для меня так: жизнь моя есть какая-то кем-то*) сыгранная надо мной глупая и злая шутка… Невольно мне представлялось, что там где-то есть кто-то, который теперь потешается, глядя на меня, как я целые 30-40 лет жил, жил учась, развиваясь, возрастая телом и духом, и как я теперь, совсем окрепнув умом, дойдя до той вершины жизни, с которой открывается вся она, – как дурак дураком стою на этой вершине, ясно понимая, что ничего в жизни и нет, и не было, и не будет. "А ему смешно…"(23.13).

*) В черновиках Толстого к этому месту слово "кем-то" выделено(23.495).

Жизнь оказалась обманом. Но ведь никто никогда не обещал Льву Николаевичу Толстому в результате его жизни ничего другого, кроме смерти! Откуда такое негодование? И растерянность? И ужас "протрезвления"? И в чем, собственно говоря, обман?

Вопросы к жизни о смерти, которые Толстой задавал себе после смерти брата, благополучно разрешились в светлых откровениях, в прозрении вечной Жизни и прозрении Птицы Небесной. Птица Небесная потому есть высшее проявление полноты жизни и ее неистребимости, что она есть итог все возрастающей и возрастающей жизни, обнаруживающий себя по смерти. В умирающем князе Андрее Птица Небесная возникает как результат постоянно возраставшей в нем "силы" жизни. Прозрение Птицы Небесной есть своего рода обещание не только бессмертия, но и высшей силы и полноты жизни после смерти. Однако в реальном течении жизни после ее главного перевала внезапно объявилась другая сила, действующая подобно "прежнему стремлению к жизни, только в обратном направлении". Вместо ожидаемого возрастания сил жизни произошло – и произошло на самой вершине жизни! – ее умаление, сход жизненных сил. Птица Небесная не может объявиться в результате умаляющейся жизни, и цена прозрения о ней неизбежно девальвируется в душе. Поманилось, и опять – "не за что ухватиться". Что это, как не обман, не жестокая и злая шутка над человеком!

Но это, разумеется, не обман, а закономерное развитие личной духовной жизни. Путь к вершинам личной духовной жизни проложен через пропасти. И «поглощение себя в ничто», и темное ОНО, и «арзамасский ужас», и, наконец, сход с жизни после главного перевала суть те впадины Пути восхождения, те его антивершины, спуститься в которые необходимо для того, чтобы смочь подыматься выше и выше. Сознание смерти брата Николая как «поглощения в ничто» привело Толстого к откровению Птицы Небесной. Темное ОНО – к откровению Пьера. «Арзамасский ужас» – к Вере, к откровению Сына человеческого. И переживание своего схода с жизни для Толстого не крах, а новый виток в развитии сюжета его духовного восхождения.

"Если б я просто понял, что жизнь не имеет смысла, я спокойно бы мог знать это, мог бы знать, что это – мой удел. Но я не мог успокоиться на этом. Если б я был как человек, живущий в лесу, из которого, он знает, что нет выхода, я бы мог жить; но я был как человек, заблудившийся в лесу, на которого нашел ужас оттого, что он заблудился, и он мечется, желая выбраться на дорогу, знает, что всякий шаг еще больше путает его, и не может не метаться. Вот это было ужасно"(23.15).

Как известно, Лев Толстой перестал «метаться» и "вышел на дорогу" в самом конце 70-х годов, на шестом десятке жизни.

*)В четвертом отрывке "Записок сумасшедшего" герой ночью тоже заблудился в лесу, испугался смерти, "хотел по-прежнему допрашивать, упрекать Бога, но тут я вдруг почувствовал, что я не смею, не должен, что считаться с Ним нельзя, что Он сказал, что нужно, что я один виноват. И я стал молить Его прощения и сам себе стал гадок. Ужас продолжался не долго. Я постоял, очнулся и пошел в одну сторону и скоро вышел. Я был недалеко от края. Я вышел на край, на дорогу"(26.473).

7 (38)

Сознание благости жизни и чувство благодарности за высший дар жизни в себе, как мы уже упоминали, характерно для жизнеощущения Толстого во все годы его жизни. Толстой благоговел перед жизнью и, значит, перед Источником ее, и это чувство благоговения не покидало его и тогда, когда он в 50-60-х годах создавал "Казаков", и тогда, когда в 900-х создавал "Хаджи Мурата". Переживание Жизни самой по себе и жизни в себе – основополагающее переживание Льва Толстого. Понятие Жизни и тайна Жизни – главное и ударное в его учении.

Для Толстого есть только один Источник жизни – Бог, Бог Жизни, Тот, Кто в Истоке всякой жизни, Кто и есть Жизнь, То высшее духовное Начало, Которое несет в Себе и устанавливает в мире закон Жизни, ее Разум, не совсем внятно названный им на первых порах "Разумением жизни". Бог – Дарующий жизнь. Благодарность за дар жизни – фундамент религиозного чувства Льва Толстого. Напряженность и укорененность жизни в существе есть для Толстого напряженность и укорененность бытия Бога Жизни.

Существует один поток вечной жизненности. В нем живет Бог. Или это и есть Бог. Плотская жизнь, психическая жизнь, духовная жизнь для Толстого – из одного и того же Источника. Так что и плоть, и животная личность, и Сын человеческий живут не в разных потоках жизненности, а в одном и том же. И если обнаружен обратный ход жизни, то он по логике толстовского взгляда должен иметь отношение к жизни всякого рода. Чтобы "выйти на дорогу", Толстому предстояло разобраться в этом. В результате он признал и провозгласил, что есть истинная, настоящая и есть неистинная, не подлинная жизнь. Одна – Божья, другая – животной личности. И потому обратный ход движения жизни после главного перевала это есть в чистом виде ход неистинной жизни, разоблачающей себя таким образом перед истинной жизнью в Боге.

Дело спасения человека в том, чтобы разделить («разодрать», по «Запискам сумасшедшего») субъекты этих двух родов жизни, отречься от блага жизни одного, низшего субъекта, субъекта неистинной жизни и установить свою жизнь в истинной жизни и в составе ее Субъекта. Отречение от блага животной личности это отречение от того, что несет в себе смерть, от носителя смерти в человеке. Отсёк смертность – осталось то, в чем жизнь. Учение об этом и о том, как это следует делать, Толстой искал в Евангелии и впервые попытался основательно изложить в трактате "О жизни".

Впоследствии Толстой видел в этом своем произведении "много папиросочного тумана и возбуждения"(86.244). "О жизни" – слабо, неясно"(50.295), – понял он, поправляя рукопись в 1899 году. Положительная мысль трактата – о высшей душе человека, о ее жизненности и разумности, обо все большем и большем переносе центра своей жизни в высшую душу – забивается при помощи вводящих в заблуждение терминов яркими, эмоциональными опровержениями и разоблачениями. "О жизни" – черновик только-только складывающегося мировоззрения. Трактат этот написан в 1886 году, через пять лет после завершения работы над переводом Евангелий.

Профессор А. А. Козлов, критика которого, как мы сказали выше, оказала существенное влияние на формирование общественного мнения относительно религиозных трудов Льва Толстого, ярко и убедительно раскрывает философскую манеру, в которой написан трактат "О жизни". И до сих пор не многие читатели не согласятся с его анализом:

"Может показаться весьма странным утверждение, что такой писатель, как гр. Толстой, в совершенстве владеющий литературным и художественным языком, представляет для понимания не меньшие затруднения, чем Гегель, Кант и еще кто-либо из немецких философов, известных по темноте изложения… У них она происходит от технического, условного, специально им принадлежащего языка и терминологии… Но гр. Толстой употребляет общий литературный язык, в котором нет специальных, искусственных, ему только принадлежащих терминов; кроме того в его изложение входят множество образных, поэтических выражений, примеров и уподоблений, которые как бы рисуют перед нами всякую высказываемую им мысль… Он не только не дает точных определений смысла, в котором употребляет слова своего общелитературного и картинного языка, но даже постоянно грешит и в том, что одно и то же слово употребляется ad libitum*) в разных смыслах. Правда, это произвольное употребление чрезвычайно выгодно для целей его проповеди или для возбуждения у его читателей чувств и настроений, ей соответствующих, но чрезвычайно невыгодно для тех очень немногих читателей, которые хотели бы получить от гр. Толстого ясные понятия и прочные убеждения, способные выдержать более или менее строгую критику".

*) по собственному усмотрению – лат.

И еще на ту же тему:

"Упрек, который мы делаем гр. Толстому, есть собственно упрек не за художественный его язык, а за неясность и неточность его понятий и за следствие их, т. е. трудность уловить значение этих понятий и разобраться в них …Гр. Толстой, при посредстве своего языка, прикрывает неясность мысли и не убеждает, а как бы гипнотизирует своих читателей"*).

*) Там же, с.139-140

На это Толстой мог ответить так, как он сразу же после опубликования "О жизни" отвечал в одном из писем Черткову:

"Я пишу главное для себя: тот, на кого я нападаю, кого я убеждаю – это я. Что же делать, что я еще такое непривлекательное лицо, с которым надо говорить таким путаным языком. Бог даст я сам сделаюсь яснее и проще, тогда только мне и можно будет говорить просто с собой и через себя с другими – как Вы хотите. А напустить на себя тон учительский Вы сами знаете – что нельзя»(86.101).

Не многие способны разговаривать на том языке мысли, на котором говорил с читателем Лев Толстой. Толстого понимает тот и только тот, кто ему внемлет. Лев Толстой обращен сначала к человеку, внемлющему ему и только потом к человеку, понимающему его. Смыслы Толстого надо воспринимать на слух, их, как и всякий сакральный текст, надо уметь слушать и слышать. Но не слухом, слышащим звуки слов и их сочетаний, а слухом, улавливающим поступь подлинной мысли и ее тайное тяготение. Интонации мысли Толстого завораживают всякого, кто способен уловить их.

Вслушайтесь, как подобраны друг к другу интонации первого абзаца главы первой «О жизни»:

"Живет всякий человек только для того, чтобы ему было хорошо, для своего блага. Не чувствует человек желания себе блага, – он и не чувствует себя живущим. Человек не может себе представить жизни без желания себе блага. Жить для каждого всё равно, что желать и достигать блага; желать и достигать блага – всё равно, что жить"(26.324).

Для кого-то это тавтология. Кто-то в этой поступи ясно расслышит поданный разуму его высшей души сигнал, призывающий его откликнуться и занять рабочее положение.

Чтобы читать Толстого, не нужно умственных усилий – они иногда мешают пониманию, – а нужно усилие того, что Толстой называет "разумным сознанием", то есть сознанием, которым обладает высшая душа человека.

Толстого нельзя вымерять мерилами философии. Лев Николаевич обращается не к умозрителям и имеет в виду тех «живых людей», которые понимают его не по усвоенным понятиям слова, а живо, по опыту живого переживания того, о чем он говорит. И потому от него не следует ждать четких определений, логики понятий, терминологии.

Толстой обращается не к интеллекту читателя и не крутит мыслью перед ним, он подает читателю сигнал глубокой мысли и рассчитывает на ответную работу его интуиции на глубокую мысль. Живущему и думающему с охлажденным сердцем возбраняется читать Толстого. Профессионально поставленная голова не всегда воспринимает Льва Толстого потому, что он вне какого-либо цеха умельцев мысли, вне того негласного заговора, который устанавливает и признает некий определенный тип мышления или образ мысли не в последнею очередь для того, чтобы скрыть от других и себя ответ на вопрос: есть ли то, для чего стоит мыслить, или мыслить не для чего. Отсюда упреки в примитивности мысли Толстого, в слабости его разума, в неумении строго и последовательно разбирать предмет и прочее.

Толстой пишет религиозные и философские работы не для самовыражения в умозрении, а потому, что всей душой чувствует: молчать нельзя, нравственно невозможно:

«Спрашивал себя: зачем я пишу это? Нет ли тут личного желания чего-либо для себя? И уверенно могу ответить, что нет, что если пишу, то только потому, что не могу молчать, считал бы дурным делом молчать, как считал бы дурным не постараться остановить детей, летящих под гору в пропасть или под поезд»(56.99).

Религиозные писания Толстого, как это ни странно сказать, есть род устной речи Учителя-мудреца к ученику. Для такой речи требования устроенной терминологии не столь существенны. Прежде всего Учителю важно любым сопровождающим его мысль способом пробиться к душе ученика, чтобы затем суметь передать трудновыразимую в слове мудрость по непосредственной связи, из своей души в его душу. Пробой этот, эта связь душ, и эта передача мысли устанавливается, конечно, не "точными определениями", способными "выдержать более или менее строгую критику" ученика, а своего рода художественными приемами – то самое, что А. А. Козлов (а за ним множество других критиков) принял за гипнотизацию читателей с неумышленной целью прикрытия неясности авторской мысли. Читая того или иного знаменитого философа, видишь, что он, как правило, всей душою желал бы "гипнотизировать" своего читателя (пусть даже за счет строгости мысли*)) и посильно (в силу своего дара художественной мысли) делает это. Но у Льва Толстого тут, разумеется, нет достойных конкурентов.

*) С другой стороны, упорная логическая стройность повествования сама часто служит для такого рода "гипнотизации".

Лев Толстой – не обозреватель, а прозреватель. И, как всякий прозреватель, чужд теоретической систематизации. Наиболее соответствует адекватному выражению пронизывающей иглы прозревателя и потому наиболее удобная для Толстого форма есть, как было сказано выше, форма отдельных изречений, доведенная до совершенства в "На каждый день" и "Пути жизни". В середине 80-х годов форма эта создана еще не была, и Толстой укладывает свою пророческую мысль на ложе философского трактата. Но все равно Толстого боязно выжимать и пересказывать; это все равно что корежить поэму, пытаясь передать ее не в стихотворной форме.

Глава первая трактата "О жизни" называется: "Основное противоречие человеческой жизни". Толстому надо еще раз в самых общих чертах обрисовать ту ситуацию, в которую поставлен человек на Земле. На это отведено две страницы художества пророческого слова. Открывая следующую, вторую главу, Толстой по своему обыкновению резюмирует содержание первой:

"Единственная представляющаяся сначала человеку цель жизни есть благо личности, но блага для личности не может быть; если бы и было в жизни нечто, похожее на благо, то жизнь, в которой одной возможно благо, жизнь личности, каждым движением, каждым дыханием неудержимо влечется к страданиям, к злу, к смерти, к уничтожению".

"С древнейших времен разум человека был направлен на познание такого блага человека, которое бы не уничтожалось бы борьбой существ между собой, страданиями и смертью"(26.327). Люди же, которые живут одной "животной жизнью", "для личного блага"(26.335), не понимают основного противоречия человеческой жизни и либо учат "тому, что жизнь человеческая есть не что иное, как личное существование"(26.328), либо полагают, что "в жизни человека, как животного, и нет ничего неразумного"(26.329).

Именно в "О жизни" Толстой вводит смущающее многих и вряд ли удачное понятие "животной личности" ("животного человека", "личности", "личного существования человека" и пр.). Толстой, как и всякий пророк, находится в борьбе, ему надо пробить непробиваемую человеческую массу, отсюда, надо полагать, и "папиросочные" терминологические накладки.

Понятие животной личности, повторим еще раз, удобно в качестве противовеса понятию "неживотной" высшей души. Под животной личностью разумеется все то в человеке, что не есть его высшая душа. Человек живет только как животная личность до тех пор, пока в нем не пробудилась и не вошла в автономное существование его высшая душа. Разумеется, человеческая животная личность чрезвычайно многогранна.

"Потребностей существования животного человека столько, сколько сторон этого существования, а сторон столько же, сколько радиусов в шаре. Потребности пищи, питья, дыхания, упражнения всех мускулов и нервов; потребности труда, отдыха, удовольствия, семейной жизни; потребности науки, искусства, религии, разнообразия их. Потребности, во всех этих отношениях, ребенка, юноши, мужа, старца, девушки, женщины, старухи; потребности Китайца, Парижанина, Русского, Лапландца. Потребности, соответствующие привычкам пород, болезням… Можно перечислять до конца дней, не перечислив всего, в чем могут состоять потребности личного существования человека"(26.376).

Животного человека учения Толстого, наверное, точнее было бы назвать самостным человеком, самостью. Но Толстой сказал "животная личность", и мы будем следовать за Толстым.

Все, что есть, существует по своему закону. Вещество – по-своему, плоть – по-своему, личность животного – по-своему, человеческая животная личность – по-своему, высшая Божественная душа человека – тоже по-своему. "Закон" тут можно заменить "разумом" и сказать, что плоть, личность, высшая душа обладает каждая своим разумом, дающим закон тому или иному элементу структуры человека. Разум – синоним закона, по которому существует что-либо. Чаще всего Толстой употребляет понятие "разум" именно в этом смысле конституционного закона.

Каждый закон-разум в учении должен быть как-то назван, поставлен в общей иерархии. К тому же надо отличать каждый закон-разум от закона, по которому живет то или иное существо, включающее в себя разные инстанции, живущие по своим законам. Причем, закон высшей инстанции, высший закон, и в этом смысле высший разум в составе целостного существа подчиняет себе низший закон, закон низшей инстанции структуры. Так, плоть в живом организме подчиняет своему закону вещество, закон личности подчиняет себе закон плоти, а закон, по которому живет высшая душа, должен подчинять себе закон личности. Следовательно, закон-разум высшей инстанции живого существа есть (или должен стать) закон жизни всего этого существа.

Когда Толстой говорит о "подчинении своей животной личности закону разума"(26.348) или просто разуму, то это вовсе не означает призыв к следованию жизни по разумным рационам, рационализирования человеческой жизни, как поняли Толстого некоторые философы. Напротив, ущербной склонностью к рационализации жизни умом обладает, по Толстому, животная личность, неспособная наполнить смыслом и решить свою жизнь.

Понятие разума в "О жизни" приписано исключительно к высшей душе человека. Высшая душа обладает своим разумом, своим свободным "разумным сознанием". Разум высшей души (рождающегося в человеке "нового существа") есть то, что Толстой в "Соединении и переводе четырех Евангелий" называл "Разумением жизни". Теперь он переводит Логос Евангелия от Иоанна "разумным сознанием".

В человеке есть закон животной личности, который совершается так же, как в жизни кротов и бобров (сравнение Толстого – 26.350), то есть несвободно. Но есть в человеке и другой закон, которому должна быть подчинена его находящаяся в становлении жизнь. "Понять жизнь человека" значит "понять тот закон, которому для блага человека должна быть подчинена его животная личность"(26.351). "И никогда, сколько бы они (люди. – И. М.) ни изучали животного существования человека, не узнают они того закона, которому для блага его жизни должно быть подчинено это животное существование"(26.350). Понять этот закон можно только "разумом", свободным разумом того "нового духовного существа", которое еще не живет, но которому намечено ожить в человеке. Разум существа высшей души устанавливает, что "отречение от блага животной личности есть закон жизни человеческой"(26.363 и далее много раз), не той жизни, которая есть, а которая должна быть. Жизнь человеческую, которая должна быть, "мы не можем понимать иначе, как подчинение животной личности закону разума"(26.360), то есть закону жизни высшей души и ее "разумному сознанию".

*)«Ум, энергия ума, быстрота его, – пишет Толстой, – совсем не нужны для понимания и исполнения закона жизни. Скорее напротив: сила Божия в слабости совершается»(55.283).

8 (39)

Последние главы "О жизни" – о смерти; точнее, о невозможности смерти, о призрачности смерти; и об обмане страха смерти, владеющего человеком.

Каждый видит, что все рождающееся стареет и умирает. Но каждый "знает еще в себе и то, что не портится и не стареется, а, напротив, нечто такое, что чем больше живет, тем больше крепнет и улучшается: знает каждый человек в себе еще свою душу, с которой не может быть того, что совершается с телом".

"Жизнь есть только то, что я сознаю в себе. Сознаю же я свою жизнь не так, что я был или буду (так я рассуждаю о своей жизни), а сознаю свою жизнь так, что я есмъ – никогда нигде не начинаюсь, никогда нигде и не кончаюсь. С сознанием моей жизни не соединимо понятие времени и пространства. Жизнь моя проявляется во времени, пространстве, но это только проявление ее. Сама же жизнь, сознаваемая мною, сознается мною вне времени и пространства. Так что при этом взгляде выходит наоборот: не сознание жизни есть призрак, а все пространственное и временное – призрачно. И потому временное и пространственное прекращение телесного существования при этом взгляде не имеет ничего действительного и не может не только прекратить, но и нарушить моей истинной жизни. И смерти при этом взгляде не существует"(26.400).

Отчего же люди так боятся смерти?

В человеке два голоса: животной личности и высшей души. "Я перестану быть – умру, умрет все то, в чем я полагаю свою жизнь", говорит человеку один голос; "я есмъ", говорит другой голос, "и не могу и не должен умереть. Я не должен умереть, а умираю". Не в смерти, а в этом противоречии причина того ужаса, который охватывает человека при мысли о плотской смерти: страх смерти не в том, что человек боится прекращения существования своего животного, но в том, что ему представляется, что умирает то, что не может и не должно умереть".

И неожиданный вывод:

"Мысль о будущей смерти есть только перенесение в будущее совершающейся смерти в настоящем".

Совершающаяся смерть в настоящем, смерть при жизни – это незабытый мотив некогда пережитого "арзамасского ужаса". Только теперь он изжит окончательно. Недаром "Записки сумасшедшего" создавались в середине 80-х годов, в то же время, что и "О жизни" – тогда, когда Толстому стала совершенно ясна благотворность тех страданий от сознания "дыры души", которые полтора десятилетия назад мучили его.

"Являющееся привидение будущей плотской смерти не есть пробуждение мысли о смерти, но напротив – пробуждение мысли о жизни, которую должен иметь и не имеет человек. Не оттого люди ужасаются мысли о плотской смерти, что они боятся, чтобы с ней не кончилась их жизнь, но оттого, что плотская смерть явно показывает им необходимость истинной жизни, которой они не имеют. И от этого-то так не любят люди, не понимающие жизни, вспоминать о смерти. Вспоминать о смерти для них все равно, что признаваться в том, что они живут не так, как того требует от них разумное сознание"(26.401).

В глубине души люди не боятся уничтожения жизни в результате смерти тела. Таково одно прозрение Толстого. "Привидение смерти" есть мощной двигатель к истинной жизни. Ужас смерти работает в этой жизни на человека, у этого ужаса есть скрытая благотворная функция в человеческой жизни. Вот другое прозрение Толстого. Человек отгоняет мысль о смерти потому, что, не взрастив в себе истинную жизнь, живет ложной жизнью. Вот третье прозрение Толстого.

Ужас смерти при жизни – род духовного страдания, свойственного человеческой жизни. Страдание это сидит в каждом из нас, но только редчайший человек оставался с ним один на один и испытал его в чистом виде. Подспудно ощущая возможность "арзамасского ужаса" в себе, каждый бессознательно знает о невыносимости этого духовного страдания и потому не допускает себя до него. Мы все загодя боимся – не меньше смерти боимся – этого страдания. А когда оно, хотя бы краешком, достает нас, то, кажется, из нас вылезает темень существования.

Один из главных мотивов, которые ежемгновенно гонят человека по жизни, есть его стремление прикрыть всегда сидящий в нем холодный ужас смерти при жизни, остановки души. Человек стремится заглушить в себе тот сигнал катастрофы, который через этот ужас подает о себе его душа. Вся суета, азартность, дурман и жадность бега по жизни, которым люди переполняют свое краткое существование, есть средство подмены жизненаполненности, необходимое для того, чтобы не впустить в сознание духовное страдание души, «дыры души», лишенной духовных движений "истинной жизни", как сказал бы Лев Николаевич. Таков один из основных мотивов всей человеческой жизни. Слишком часто вся она нечто иное, как деятельность прикрытия, порожденная и подстегнутая стремлением сокрыть от себя свое духовное равнодушие, то есть свою духовную неполноценность. По одному этому человеческая жизнь оказывается слепой и не может быть иной. Чем больше человек прозревает, тем глуше этот отрицательный мотив его жизни, тем менее деятельность прикрытия и тем менее суета дел жизни удовлетворяет его. Человек постигает тщету жизни и вместе с этим необходимость смены мотива своего жизнепрохождения. Люди словно вынуждаются смотреть в глаза грядущей смерти, которая "явно показывает им необходимость истинной жизни, которой они не имеют".

"Смерть и страдания, как пугалы, со всех сторон ухают на человека, – определил Толстой в Заключении трактата "О жизни", – и загоняют на одну открытую ему дорогу человеческой жизни, подчиненной своему закону разума*) и выражающейся в любви".

*)Обратите внимание: подчиненной не "закону разума", а "своему закону разума", разума верной дороги человеческой жизни, разума высшей души.

*)Ср. в «Пути жизни»: "Кто видит смысл жизни в духовном совершенствовании, не может верить в смерть – в то, чтобы совершенствование обрывалось. То, что совершенствуется, не может уничтожиться; оно только изменяется".

*)То же сказано и в "Пути жизни": "Люди, боящиеся смерти, боятся ее оттого, что она представляется им пустотою и мраком; но пустоту и мрак они видят потому, что не видят жизни".

9 (40)

Высшая душа определена своим чувством жизни и своим сознанием жизни. Но определенное и особенное чувство жизни и определенное и особенное сознание жизни с неизбежностью указывают на какое-то Я, которому принадлежит это чувство-сознание. Определенное и особенное чувство-сознание жизни не может принадлежать безличной "высшей душе". Вместе с чувством жизни и сознанием жизни высшая душа должна нести свое Я.

В отличие от животной личности "Я" высшей души Толстой в трактате "О жизни" называет "самым коренным и особенным моим Я", "особенным и основным Я человека", "внутренним Я", "моим настоящим и действительным Я", "истинным человеческим Я" и, наконец, "живым Я".

Откуда человек в условиях постоянно меняющегося тела знает, что во все времена жизни "я был все один я?", спрашивает Толстой. Ведь "тело мое все было и есть беспрестанно текущее вещество – через что-то невещественное и невидимое, признающее это протекающее через него тело своим". "Невещественное это есть то, что мы называем сознанием: оно держит все тело вместе и признает его одним и своим. Без этого сознания себя отдельным от всего остального я бы ничего не знал ни о своей, ни о всякой другой жизни".

Но и сознание себя "есть нечто прерывающееся и переменяющееся". А между тем человек чувствует себя собою во всякое время. Это значит, что "если есть какое-нибудь такое наше Я, которое мы боимся потерять при смерти, то это Я должно быть не в том теле, которое мы называем своим, и не в том сознании, которое мы называем своим в известное время, а в чем-то другом, соединяющем весь ряд последовательных сознаний в одно".

"Что такое это самое коренное и особенное мое Я, не слагающееся из существования моего тела и ряда происходящих в нем сознаний, то основное Я, на которое, как на стержень, нанизываются одно за другим различные последовательные во времени сознания?"

"Если я в каждую минуту жизни спрошу себя в своем сознании, что я такое? Я отвечу: нечто думающее и чувствующее, т. е. относящееся к миру своим совершенно особенным образом. Только это я сознаю своим Я, и больше ничего".

По сознанию своей жизни Я высшей души "есть нечто весьма определенное… и вносится нами в мир из области внепространственной и вневременной; это-то нечто, состоящее в моем известном, исключительном отношении к миру, и есть мое настоящее и действительное Я. Себя я разумею, как это основное свойство, и других людей, если я знаю их, то знаю только, как особенные какие-то отношения к миру".

"Мое же особенное отношение к миру установилось не в этой жизни и началось не с моим телом и не с рядом последовательных во времени сознаний".

Настоящее и действительное Я человека существует до рождения человека, оно лишь вносится в этот мир человеком, соединяя в единое целое не только "все памятные мне сознания", но и "сознания, предшествующие памятной мне жизни".

Впрочем, "особенное отношение к миру" не есть прерогатива высшей души, ее действительного Я и "разумного сознания". Свое отношение к миру имеет и животная личность, обладающая "животным сознанием", и тело, обладающее сознанием плоти. Эти три сознания спутываются и мешают человеку правильно ориентироваться в основах своей жизни.

"Человеку кажется, что он происходит из движения вещества, переходящего на ступень личного животного сознания. Ему кажется, что это животное сознание переходит в разумное, и что потом это разумное сознание ослабевает, переходит опять назад в животное, и под конец животное ослабевает и переходит в мертвое вещество, из которого оно взялось. Отношение же его разумного сознания к миру представляется ему при таком взгляде чем-то случайным, ненужным и гибнущим".

Человеку, воспринимающему жизнь таким образом, ничего не остается, как уверять себя либо в том, что "животное сознание и есть разумное сознание", либо в том, что "жизнь, никогда прежде не существовавшая, вдруг, появившись в плотском виде и, исчезнув в нем, опять воскреснет во плоти и будет жить".

Жизнь человеческая представляется волною: "Из мертвого вещества выделяется личность, из личности разумное сознание – вершина волны; поднявшись на вершину, волна, разумное сознание и личность спускаются туда, откуда они вышли, и уничтожаются". Но человеческая жизнь "не есть волна, а есть то вечное движение, которое в этой жизни проявляется только волною".

Человеческая жизнь – "шествие через плотское существование". На входе этого шествия – рождение, на выходе его – смерть, которую почему-то так боятся люди. "Ты пришел в эту жизнь, сам не зная как, но знаешь, что пришел тем особенным Я, которое ты есть, потом шел, шел, дошел до половины и вдруг не то обрадовался, не то испугался и уперся и не хочешь двинуться с места, идти дальше, потому, что не видишь того, что там. Но ведь ты не видел тоже и того места, из которого ты пришел, а ведь пришел же ты; ты вошел во входные ворота и не хочешь выходить в выходные".*) Чего ты боишься? Ведь твое особенное действительное Я "возникло не с твоим рождением: оно существует независимо от твоего родившегося животного и потому не может зависеть от смерти его"(26.416-19).

*) Это место целиком помещено в "Путь жизни"(45.476).

Людям иногда говорятся такие слова, которые, будь они поняты и взяты в сердце, могли бы перевернуть человеческую жизнь. Таковы слова Толстого о вере в бессмертие.

"Веру в бессмертие нельзя принять от кого-нибудь, нельзя себя убедить в бессмертии. Чтобы была вера в бессмертие, надо, чтобы оно было, надо понимать свою жизнь в том, в чем она бессмертна. Верить в будущую жизнь может только тот, кто сделал свою работу жизни, установил в этой жизни то новое отношение к миру, которое уже не умещается в нем"(26.415).

Что это значит?

"Неизбежное уничтожение плотского существования, которое мы видим на себе", убежден Толстой, "показывает нам, что отношение, в котором мы находимся к миру, не есть постоянное, но что мы вынуждены устанавливать другое".

Отношение к миру, которое действительное Я человека вносит в мир вместе с собою, должно не просто изменяться в каком-то отношении, но расти по восходящей. Духовный рост, то есть увеличение полноты, любовности и разумности жизни действительного Я высшей души, есть закон процесса жизни человека. Более того, в результате духовного роста уже в этой жизни можно вступить "в то новое отношение к миру, для которого нет смерти". Установление этого нового отношения, учит Толстой, "есть для всех людей дело этой жизни".

Человек, который исполняет свое дело, который живет движениями духовного роста, "приняв свою жизнь из невидимого ему прошедшего, сознавая постоянное непрерывное возрастание ее, не только спокойно, но и радостно переносит ее и в невидимое будущее"(26.410), через смерть. Смерть, как уничтожение себя, вообще представляется только духовно неподвижному человеку, то есть тому, кто "остался при том отношении, с которым он вступил в существование". Он находится в состоянии "остановки жизни" и потому "все существование такого человека есть одна неперестающая смерть"(26.409).

Толстой вспоминает предание об Иоанне Богослове:

"Чуть двигающийся столетний старичок, со слезящимися глазами, шамкает только одни и одни три слова: любите друг друга! В таком человеке существование животное чуть брезжится, – оно все съедено новым отношением к миру, новым живым существом, не умещающимся уже в существовании плотского человека".

Не правда ли, это описание чем-то напоминает описание последних дней князя Андрея. И то "новое живое существо", о котором тут говорит Толстой, вполне можно назвать Птицей Небесной, отчетливо живущей, как мы помним, в образе умирающего князя Андрея, в ином отношении к миру и в ином центре жизни.

Прозрение Птицы Небесной некогда возникло у Толстого в ответ на переживание смерти брата Николая. И через 20 лет, в трактате "О жизни" у Толстого опять, но в новом виде возникает связка образов смерти брата Николая и Птицы Небесной. Сразу же вслед за описанием Иоанна в старости Толстой вспоминает давно умершего брата.

"Брат мой умер, что же сделалось? Сделалось то, что доступное моему наблюдению в пространстве и времени проявление его отношения к миру исчезло из моих глаз и ничего не осталось… Мой брат умер, кокон его, правда, остался пустой, я не вижу его в той форме, в которой я до этого видел его, но исчезновение его из моих глаз не уничтожило моего отношения к нему". У меня осталось "воспоминание его духовного образа".

"Воспоминание это не есть только представление, но воспоминание это есть что-то такое, что действует на меня и действует точно так же как действовала жизнь моего брата во время его земного существования. Это воспоминание есть та самая невидимая, невещественная атмосфера, которая окружала его жизнь и действовала на меня и на других при его плотском существовании, точно так же, как она на меня действует и после его смерти. Это воспоминание требует от меня после его смерти теперь того же самого, чего оно требовало от меня при жизни. Мало того, воспоминание это становится для меня более обязательным после его смерти, чем оно было при его жизни. Та сила жизни, которая была в моем брате, не только не исчезла, не уменьшилась, но даже не осталась той же, а увеличилась и сильнее, чем прежде, действует на меня".

Мне, Льву Толстому, никак нельзя считать, что "умерший брат не имеет более жизни". "Я могу сказать, что он вышел из того низшего отношения к миру, в котором он был как животное, и в котором я еще нахожусь, – вот и все; могу сказать, что я не вижу того центра нового отношения к миру, в котором он теперь; но не могу отрицать его жизни, потому что чувствую на себе ее силу".

"Но, мало того, эта невидимая мне жизнь моего умершего брата не только действует на меня, но она входит в меня. Его особенное живое Я, его отношение к миру становится моим отношением к миру. Он как бы в установлении отношения к миру поднимает меня на ту ступень, на которую он поднялся, и мне, моему особенному живому Я, становится яснее та новая ступень, на которую он уже вступил, скрывшись из моих глаз, но увлекая меня за собою".



Поделиться книгой:

На главную
Назад