Мария Антоновна — степенная, рассудительная, с ухоженным смугловатым лицом. Евдокия Антоновна — постарше, попроще, она давно на пенсии, всю жизнь проработала в колхозе дояркой, кисти рук у нее, словно темные узловатые корешки. Увидела Валерия, кинулась на шею, ударилась в плач, запричитала.
В родительской хате Богунов, перестроенной и все еще крепкой, под могучей беленой матицей помянули Антона Антоновича. Валерий пошел в отца, напрочь не пьющий, но тут разволновался, пригубил чарку...
Село помнит об Антоне Богуне, гордится им, как и сотнями односельчан, погибших на фронте. В школьном музее собраны их фотографии, все до единой. Учитель истории, сам бывший фронтовик, местный краевед и летописец И. М. Куёвда быстро собрал все, что напечатано в газетах и журналах о подвиге лейтенанта-пограничника, оборудовал в музее особый стенд. Районный комитет ДОСААФ провел автомотокросс, посвященный памяти Антона Богуна. Этот кросс теперь будет традиционным. Призы победителям вручала Мария Антоновна.
А когда мы уезжали, будто все село провожало нас. Село Протопоповка — просторное, зеленое, с кирпичными домами, вытянулось километров на пять вдоль Ингульца. Был воскресный, без ветра, солнечный день. Они шли посреди улицы, Валерий и его родные тетки. Шли, взявшись за руки, и лица женщин, их глаза светились — другого слова, пожалуй, не подберешь. Будто этот высокий чернобровый мужчина был не племянник, а сам Антон Богун, их брат, который наперекор судьбе вернулся в родные края, на батьковщину. Люди стояли почти у каждого дома, сидели на завалинках. Они кланялись издали или выходили на дорогу, обнимались... Обо всем этом трудно писать... Сын лейтенанта, с горящими зацелованными щеками, увидел, какая большая у него родня, сколько в селе родственников, близких и дальних, как могуч и несокрушим корень Богунов.
Иначе распорядилась жизнь с родными Ивана Клочкова, рядового пограничника, погибшего со связкой гранат под фашистским танком.
В архиве сохранился именной список личного состава четвертой погранзаставы по состоянию на 21 июня 1941 года. В нем 61 фамилия — русские, украинцы, татары, один чуваш. Приведены все данные, кроме одного — не указано место рождения. А не зная этого, пока не удалось найти родных и близких этих людей, сказать что-либо определенное о их судьбе.
На снимке за спиной лейтенанта Богуна лежит заместитель политрука Раков. Известны его имя и отчество — Павел Павлович, он был комсомольцем, окончил семилетку, служил в погранвойсках с 1938 года, родился в 1917 году, но где родился — неизвестно. И не отыскалась пока тропинка к тому дому, где, может быть, все еще ждут о нем вестей, хранят под стеклом его фотографию, вспоминают о нем как о живом, помнят его русоволосым, стройным парнем с озорными глазами[5].
В розысках, связанных с Иваном Клочковым, помогла путеводная ниточка. Рассказывая о самом молодом бойце на заставе, о его подвиге, Росляков припомнил, что был он родом откуда-то из-под Иванова, что был у него старший брат, политрук, которым он очень гордился. В поиски включились ивановская областная газета «Рабочий край», обратившись к читателям с вопросом: «Кто знал Ивана Клочкова?» Среди поступивших откликов привлекло внимание письмо пенсионера В. И. Малышева. Он писал, что до войны знал одного Клочкова, только родом тот был из-под Владимира, из деревни Каменец, хотя тогда, как известно, Владимирский район входил в состав Ивановской области. Не тот ли это человек, которого ищут?
Оказалось, тот самый. Но из большой крестьянской семьи Клочковых никого не осталось в живых, умерли мать с отцом, две сестры, младший брат. Когда родители были живы, они искали Ивана. Ответ приходил один и тот же: «Числится пропавшим без вести». Двоюродные сестры вспоминали, охваченные печалью, что Иван успел прислать со службы из города Таураге лишь одно письмо, говорили о нем с одобрением: «Умственный был, грамотей». А старший брат Ивана, Федор Степанович, 1915 года рождения, погиб в боях у озера Хасан. Не его ли пример, не его ли образ увлекли Ивана, когда он кинулся с гранатами под немецкий танк?
Погибли Клочковы. Сложили головы, защищая Родину на крайних ее рубежах, в Прибалтике и на Дальнем Востоке, и на всем белом свете не осталось у них близких людей, а вот выдался случай — и помянули добрым словом братьев Ивана и Федора. Да будет им пухом родная земля...
Наше поколение, те, кто пережил войну, кровью сердца связаны с теми, кто погиб на этой войне. Их двадцать миллионов. Они живут только в нашей памяти, и мы обязаны спасти от забвения каждое имя. Но надо торопиться. Время уходит. Обрываются нити, исчезают следы. Надо успеть сделать все, что в наших силах. Это наш долг и перед ними, павшими, и перед собственной совестью.
...Памятник в старом приграничном лесу открывали в канун 36-й годовщины праздника Победы. Когда устанавливали многотонную глыбу гранита, нашли на редкость сохранившуюся резиновую печать четвертой заставы. Будто сама земля подала голос: не сомневайтесь, они здесь лежат...
Был светлый майский день. Со всей округи собрался народ, в почетный караул встали пионеры. Было много цветов. Скорбно звучали речи на русском и литовском языках. Выступал и Росляков. Он говорил громко, отчетливо, но глаза были тусклыми. Словно в эти минуты видел он не зеленый лес, не притихшую толпу. В огне и дыму, в растерзанных гимнастерках, в окровавленных бинтах, с последней гранатой встала перед ним четвертая застава. Не отступившая, непокоренная.
А потом ударил залп. Трижды солдаты в зеленых фуражках рвали тишину очередями из автоматов, и снова, спустя сорок лет, пахнуло порохом на этой лесной поляне с обвалившимися окопами и россыпями винтовочных малахитово позеленевших гильз в траве.
Ночной патруль
Мы идем в ночной патруль. Вернее, едем. На мотоцикле.
Кварталы городского центра с освещенными витринами магазинов, многолюдьем у дверей кинотеатров, пунктирными огнями неоновых реклам — все осталось позади, и теперь улицы, пустынные и узкие, словно ушли под воду, потонули в непроглядной темноте.
Луч фары режет ветви придорожных тополей. С близких плесов Иртыша тянет ветром. А когда на перекрестке мотоцикл осторожно вкатился в дождевую лужу, сквозь стрекот мотора донеслись слова:
— Вот здесь меня сшибли...
Старший сержант милиции Александр Степанович Колодкин сидит в седле плотно, точно влитый. Он невелик ростом, по-сибирски кряжист. Загрубевшее на ветру лицо, открытый взгляд светлых умных глаз. Ему уже за сорок.
Час назад меня познакомил с Александром Колодкиным майор милиции Коваленко. С этим майором, человеком горячим и по-настоящему увлеченным своей сложной работой, у нас перед тем был долгий разговор. «Не пришла ли пора, — спросил под конец майор, — когда на работу в милицию надо в первую очередь брать людей не с юридическим, а с высшим педагогическим образованием?»
Майор Коваленко говорил, конечно, не о себе, хотя он, обладая юридическим образованием, учился заочно в педагогическом вузе. Видимо, он все же думал о старшем сержанте Колодкине, хотя тот и не кончал института, а имел за плечами лишь восемь классов сельской школы.
Восемь классов... И армия. А после демобилизации — работа в милиции. Последние пятнадцать лет каждый вечер он несет патрульную службу на окраине Семипалатинска, в районе Сростенской ветки. Что же привело его в ряды бойцов в милицейских шинелях?
Колодкин, не вдаваясь в детали, отвечает коротко:
— Так уж получилось...
Столь же скупо рассказывает о себе. Женат. Дети. Отец в гражданскую был красным партизаном. Конником.
— А у меня тоже конь. Железный. — Он улыбнулся несмело, будто сам удивился неожиданно родившейся шутке. И негромко, хрипловатым баском стал говорить о своей службе.
Район Сростенской ветки — беспокойный. Народ тут живет разный. А Колодкина знают все. Мне представилось, как приходит по вызову в незнакомый дом этот спокойный и немолодой старший сержант, как разговаривает, гася разбушевавшиеся страсти. Наверное, его слушают внимательно. Ведь сам он глава большой семьи. Он знает жизнь и знает, как непросто порой складываются отношения в семье, у людей, живущих под одной крышей. Подумалось вдруг, что слова майора Коваленко о высшем педагогическом образовании применительно к милицейской работе означают не столько диплом об окончании вуза, сколько сумму душевного такта, чуткости и высокого педагогического мастерства, которой в наше время обязан обладать каждый человек, носящий милицейский мундир.
Но неужели за пятнадцать лет службы у старшего сержанта Колодкина не было происшествий, когда решения приходилось принимать в доли секунды, когда седели волосы и стремительно, как накат волны, налетало главное испытание — испытание мужества?
Такие происшествия, к сожалению, были.
В сумерках к старшему сержанту подошел пожилой мужчина и волнуясь сказал, что за углом стоит грузовик, а шофер, видать, пьяный в дым.
Колодкин на мотоцикле ринулся за угол. Машина ГАЗ-51 тронулась с места и стала набирать скорость, выписывая на асфальте замысловатые фигуры.
Поравнявшись с кабиной, старший сержант махнул рукой: глуши мотор! Чубатый парень за рулем скосил глаза, налитые хмельной удалью. Усмехнулся, прибавил газу.
На бешеной скорости Колодкин обогнал грузовик. Выскочил на перекресток, развернул мотоцикл поперек дороги. Горящие фары грузовика ослепили. Надвинулись немигающим зверским оком. Женщина на тротуаре закричала...
— Да, здесь сшибли, — повторил Колодкин, не подымая головы и будто разглядывая под колесами мотоцикла темную воду в радужных разводах.
Некоторое время мы едем молча. Накрапывает дождь. Мелкий, колючий, — словно это и не дождь вовсе, а иголки, летящие в лицо. За моей спиной в багажнике коляски невнятно бормочет рация. Колодкин время от времени останавливается, прибавляет в приемнике громкость. Тогда мы слышим, как такие же ночные патрули переговариваются с «десятым», дежурным оператором городского отдела милиции.
Приглушив голос, Колодкин говорит в микрофон:
— Десятый, десятый... Я — пятнадцатый. У меня все спокойно. Следую к перекидному мосту.
Мост этот, переброшенный через железнодорожные пути, смутно рисуется на фоне ночного неба, осветленного далекими станционными прожекторами. Огибаем длинное приземистое здание, и мотоцикл тряско прыгает по колдобинам. Звучно чавкает грязь, летят из-под колес ошметья, похожие на черных жаб.
А вокруг ни огонька и ни единой живой души. Слышно, как за высоким тесовым забором звякают угрожающе цепи. Собачий лай рвется чуть ли не из-под каждой подворотни.
Колодкин поясняет, что мы на Боровой улице. Тянется она вплоть до городского кладбища, и живет тут немало баптистов.
— Ну это, должно, народ спокойный. Тихий.
Старший сержант повторяет с коротким смешком:
— Тихий... Когда спит. А начнет гулять — вся Сростенская ветка ходуном ходит.
Мотоцикл резко сворачивает в проулок, и я невольно вздыхаю с облегчением. Впереди — половодье огней в окнах многоэтажных домов. И люди. На тротуарах, на автобусной остановке, возле сверкающих витрин гастронома «Север». Здесь подымают новые кварталы семипалатинские «Черемушки», и они неумолимо подступают к Боровой, окружают ее, теснят башенными кранами.
Притормаживаем на асфальтовом пятачке под фонарем. Сию же минуту, точно из-под земли, вырастает у мотоцикла крепенький паренек в кепке. Скользнул бедовыми глазами по незнакомцу в коляске, спросил, не сумев скрыть разочарование:
— Дядь Саш... А я как же? Не с вами?
Колодкин смущенно кашляет в кулак:
— Сегодня походи сам. Подле гастронома.
Паренек отошел, оглядываясь, и я понял, что нечаянно занял чужое место в коляске.
У старшего сержанта в округе добрый десяток добровольных помощников. Александр Лескин с шестой автобазы и Толя Тимошенко с кирпичного завода чаще других сопровождают «дядю Сашу» в патрульных объездах. Чем-то крепко привязал он к себе ребят. Кто знает, может, думает он исподволь о смене? Кому еще доверить службу в рядах часовых порядка, как не этим парням, которые и мотоцикл водить умеют, и приемам самбо обучены, а главное, не раз слышали, как разговаривает с людьми старший сержант Колодкин. Разговаривает по-разному, иногда строго, порой дружески, но всегда искренне, открыто.
Но меня все-таки интересует: чем же закончилось столкновение на том перекрестке?
— Ударило здорово. Память на миг отшибло. Спасибо людям — подняли. Гляжу, вроде руки, ноги на месте. Только нос в лепешку, и в голове шум. Гудит, ровно колокол. Кинулся к мотоциклу. И — понимаете? Глазам не верю. Целехонек! Завелся с полуоборота. Погнал я за той машиной. Сигналю вовсю. Думаю, может кто из наших услышит. Тут как раз подоспел на мотоцикле Мусатаев Тортай, наш командир. Зажали мы машину с двух сторон. Остановили... Потом ему, шоферу, семь лет дали. Недавно освободился. До срока выпустили. Говорят, хорошо работал. Однако слух есть, вроде его опять к водке шатнуло. Закладывать начал по-старому. Надо бы заглянуть к нему. Поговорить...
Колодкин вздохнул, задумался, склонив голову к плечу. Ладони его неразличимо слились с резиновыми рукоятками руля. Без видимого усилия он ведет мотоцикл по слякотной дороге, полосуя узким лучом фары ночную пелену.
Дождь перестал. Верховой ветер гонит тучи, сваливая их за низкий степной горизонт и открывая звездные проруби.
— Десятый, десятый... Я — пятнадцатый. У меня все спокойно.
Несколько минут мы оба ждем, что ответит оператор.
И снова мотоцикл медленно катит по улицам Сростенской ветки, где в домах живут разные люди, и улицы эти разные — кривые, с нелепыми закоулками, глухими тупичками и прямые, как стрелы, с поздними огнями в окнах многоэтажных домов, сплошь поднятых из белого кирпича, который и придает новостройкам города на Иртыше неповторимое своеобразие.
В небе над Сростенской веткой пылает на мачте телецентра огненная гроздь, словно налитая вишневым цветом. И несется сквозь ночь:
— Десятый, десятый. Я — пятнадцатый...
Ее звали Елена
Ее нет среди живых. Она не видела праздничного салюта в ночном майском небе, ее не встречали с цветами на перроне Белорусского вокзала. В июле сорок четвертого года, когда наши войска взламывали оборонительные рубежи на подступах к Восточной Пруссии, она погибла, накрытая разрывом снаряда.
После войны ее прах перенесли в Калининград. На братском кладбище стоит обелиск, на его грани высечено: «Гвардии старшина м/с Елена Борисовна Ковальчук. 1911 — 1944 гг.».
Но память о ней живет. Собираясь на традиционную встречу, о ней вспоминают ветераны 1-й гвардейской Московско-Минской стрелковой дивизии. Ее именем названа улица в Киеве, где жила она до войны, работала мастером в парикмахерской и откуда ушла добровольно на фронт. И помнят о ней десятки мужчин, те, кого спасла она, перевязав на поле боя и вынеся на своих сильных плечах из-под огня.
...Тебя где ранило, товарищ? Под Смоленском? На берегу Нары под Москвой? Или под Оршей, в осеннем сыром мелколесье, буреломно истоптанном самоходками?
Ты помнишь, как по сигналу атаки выпрыгнул из окопа. Низко пригибаясь, побежал. Споткнулся. И падал почему-то долго, как во сне, не чувствуя боли, не ощущая страха, и только тело словно стало чужим, вдавилось мертво в глинистую землю.
Бил короткими очередями тяжелый немецкий пулемет. Где-то близко, отчаянно и дико закричали: «Санитара давай! Братцы!.. Санитара!» Вот тогда ты испугался. Ты тоже хотел закричать, позвать на помощь, но сквозь губы выдувая розовые пузыри, просочился стон. Навалилась тоска, погружая в серую муть, отнимая волю, а над головой ошкуренная пулями качалась и качалась сахарно-белая веточка ольхи... Алюминиевая фляга обожгла рот холодом. Встревоженное, в каплях пота женское лицо склонилось над тобой. Ты узнал ее, санинструктора, видел мельком перед атакой, — это ведь первый твой бой. У нее был застуженный хрипловатый голос. Раздирая с треском бинты, она сказала: «Потерпи, миленький. Потерпи, хороший мой». Ее руки что-то проворно делали с твоим телом. Они были теплыми, эти руки, а ты, беспомощный как ребенок, вдруг вспомнил мать и от жалости к себе, от проснувшейся надежды и от боли почувствовал, что в уголках глаз набухает влага. Словно мешок с песком, она перекатила тебя на разостланную плащ-палатку и проворчала, взявшись за концы брезента: «Ох и тяжеленные эти мужики».
Вот и все. Больше ты ее не видел, имени не запомнил.
Но в глухой заполночный час, когда ноет, отзываясь на дождливую погоду, простреленное бедро, в твой сон с гулом, с немыми взрывами, с огненным пунктиром трассирующих пуль и запахом горелого шинельного сукна возвращается яростное время твоей далекой молодости. И словно опять видишь ты в изодранных зеленых пленочках ветку ольхи, и слышишь отчаянно испуганный крик, и чувствуешь, как женские руки быстро и ловко бинтуют твое израненное тело.
А днем на улице ты смотришь пристально на седого человека, на груди у которого поблескивают военные медали, и замечаешь вдруг, что и он, этот человек, вглядывается в тебя внимательно, будто боится, что ты, не узнав его, пройдешь мимо, и будто хочет он спросить у тебя: «А на каком фронте ты воевал, друг?»
Сегодня со страницы «Известий» тебе будто в душу глянуло знакомое лицо. Узнаешь? Это санинструктор, тот самый. Ее звали Елена Ковальчук... Расскажи о ней, — нет, не сыну, он вечно занят, — работа, хоккей, «Жигули». Расскажи внучке, она у тебя совсем уже взрослая.
Вы сидите с женой за вечерним чаем и поглядываете то и дело в окно. Там, за окном, по весеннему скверу ваша внучка который уже час ходит с тем симпатичным очкариком, что учится с ней на одном курсе. Ты ворчишь, поглядываешь строго на жену, а она улыбается, и лицо у нее такое, словно припомнила она, как в сорок втором, вскоре после госпиталя, в бараке с дощатыми стенами справляли вашу свадьбу и на столе стояло нехитрое угощение из продуктов, полученных по карточкам за неделю вперед. И вот когда ваша девочка, ваша надежда и радость придет с пылающими щеками и ликованием в глазах, протяни ей газету с фотографией и объясни деликатно, что у жизни есть своя особая линия, своя логика. И как это не покажется, может быть, странным на первый взгляд, но ты сам, и твой сын, и она, твоя внучка, и все, что будет у нее впереди, все ее радости, будущие дети, внуки и правнуки, бесконечно обязаны вот этой женщине с боевым орденом на гимнастерке.
...А лето в сорок втором году выдалось жаркое. После тяжелых боев дивизию отвели на отдых и пополнение. Отсыпались в разоренных избах, писали письма. Младший сержант из редакции дивизионки, Сережа Косырев, все ходил с лейкой, просил робко: «Товарищ старшина! Ну, Елена Борисовна... Сфотографироваться надо. Для газеты». Прилепился как смола, смешной такой. Молоденький. Она отмахивалась шутливо, нашел, мол, кого снимать... Вышла за околицу, упала на траву, принимая всем крупным телом истому согретой земли. Что-то вспомнилось ей, примечталось. И как белы, как хороши были эти ромашки на зеленом лугу!
РАССКАЗЫ
Главная улица
Кузьмич сидит на ящиках в тулупе и валенках, подшитых рубчатой автомобильной резиной. Над ним, на столбе, скрипит, покачиваясь, жестяной колпак с тусклой лампочкой, а за спиной на дверях продмага висит амбарный замок, огромный, с бурыми пятнами, но и он, этот устрашающий замок, для сохранности и порядка привязан к скобе пеньковой бечевкой с пломбой.
Булыжная площадь между магазином и почти игрушечным, в один этаж вокзальчиком пустынна, вся в сизом инее. Пахнет близкими снегопадами и немножко конюшней, теми будоражащими душу запахами сена, волглого овса и терпкого конского пота, какими веет обычно на привокзальных площадях маленьких станций в российской глуби, где только и живут еще рядом с человеком эти обреченные милые существа — лошади... Прямо за вокзалом черно втыкаются в небо старые сосны и шумят глухо, точно тяжко вздыхают, жалуясь на осеннюю мокрень и ревматизмы, за ажурным мостом через топкую речушку неутомимо подмаргивает трехглазая автоблокировка.
С гулом, с чеканным перестуком колес, с бегучим зеркальным блеском в притушенных окнах подкатывает скорый поезд, застывает у перрона.
Кузьмич беспокоится: «Случилось что на линии? Или опять в Дергачах запарка?»
Скорые тут не останавливаются. Они пролетают мимо станции, не снижая своей литерной скорости. Да и какая это станция? Так, одно название. В одно название со станцией и городок, что лежит от нее в пяти верстах с добрым гаком. Окольцован он пыльным большаком, весь в садах и огородах, с единственной мощеной улицей, канатно-веревочной фабрикой и древним одноглавым собором с порушенным в двадцатых годах крестом и колокольней, заселенной отбившимися от рук толстозадыми турманами. Но все же это город, хотя и районного подчинения, и окрестные деревни почтительно тянутся к нему колдобистыми проселками, а деревни эти, укромно спрятанные в лесах с непролазными болотами, называются по-разному, но все как бы на один манер — Кулиничи, Малинковичи, Озиричи...
Война пощадила городок, не пожгла, и боев здесь особенных не было, только в июле сорок первого отступавшая в одиночестве зенитная батарея застряла в холмах и полдня хлестала прямой наводкой по легким немецким танкам, прорывавшимся к станции. И все было тут тихо, дремотно и глухоманно, пока в самой дальней деревушке, в Озиричах, не разведали богатые залежи минерала, могучего камня плодородия, как восторженно писала местная газета. Там собирались строить химический комбинат и новый город, а на соседнем разъезде Дергачи срочно нашивали запасные пути.
«Тебе б в Дергачах тормознуть, — мысленно советует Кузьмич поезду, как живому. — У них ноне веселье. А у нас что? Скукота!»
И скорый, словно вняв совету, кричит коротко, по-новому, не прежним паровозным басом, а резким тепловозным тенорком и в один миг исчезает, будто его и не было вовсе.
Вокзальная дверь вдруг распахивается, кидая сноп яркого света. Через площадь, нетрезво покачиваясь, шагает фигура. Кузьмич проворно выставляет из тулупа берданку.
— Привет, папаш-ша!
В желтом овале от фонаря возник хлипкий мужичонка в плаще, с вещмешком за плечами. Стоит, щурится опухшими глазками, и от него несет таким запьянцовским перегаром, что Кузьмич отворачивается.
«Ишь нализался, хлюст!» — думает он с неприязнью человека, которому глубоко чужды людские пороки. Сам Кузьмич давно ведет трезвую жизнь. Благополучно миновав дни железнодорожников, шахтеров, танкистов и строителей вкупе с физкультурниками, он не берет в рот ни капли со светлого июльского праздника — со Дня работника торговли.
— Будь здоров, — отвечает Кузьмич без всякой приветливости, а сам присматривается: «Вроде бы не нашенский. Набеглый. И говорок бойкий, ма-асковский».
Мужичок вертит головой, оглядываясь с веселым любопытством, насморочно хлюпает сиреневым носиком. Кузьмич считает нужным поинтересоваться:
— Куда лыжи-то навострил?
— А в эти... в Озирища.
— В Озиричи... Вона! Тебе, мил-человек, пассажирского надо дожидаться. В Дергачах тебе слазить.
— А хоть бы где! — говорит набеглый хлюст без печали. — Нам, сантехникам, везде рады. Земля широкая. Гуляй! — И придвинувшись, сует руку в карман плаща, хрустит денежными бумажками: — Слышь-ка, папаш... Пузырем не разживемся? Для прочистки организма.