Фридрих ГОРЕНШТЕЙН
Летит себе аэроплан
Свободная фантазия по мотивам жизни и творчества Марка Шагала
Пожар в еврейском предместье города Витебска вспыхивал в разное время, но чаще всего под вечер, когда зажигались свечи и керосиновые лампы. Летом смеркалось поздно, свечи и лампы зажигали уж в девятом часу. Вот и сейчас вспыхнуло, когда в церкви пробило девять, поп вышел из церковного двора и, сопровождаемый свиньей с поросятами, пошел домой.
Загорелось в домике на самом краю еврейского квартала, у тюрьмы. На домике была вывеска: «Ювелирная мастерская Локшинзона. Огранка алмазов. Золотые и серебряные работы». Очень худой маленький человек, очевидно, сам Локшинзон, в кальсонах и лапсердаке, одетом на нижнюю рубаху, выбежал из домика, держа на руках двух девочек лет трех—четырех, с криком «Пожар! Сы брент!» Хоть это было и без его крика ясно и люди выбегали из окружающих домов. Толстая, массивная супруга Локшинзона, выбежавшая следом за ним в капоте, с младенцем на руках, сказала:
— Эля, идиот, перестань кричать. Люди не слепые, они видят огонь. Чтоб ты горел, перестань кричать!
— Хая, зачем ты ему желаешь гореть, ведь он уже горит, — сказала соседка, тоже державшая на руках младенца и выбежавшая из домика с вывеской «Варшавский портной Шустер».
— Разве это он горит?! — закричала Хая. — Это я горю… Он одел свой лапсердак и выбежал… Голодранец, что у него есть гореть?.. У него есть столько же, сколько у клопов, которых он жег свечой… Жег свечой и подпалил кушетку… А от кушетки загорелось все остальное. Все добро, и весь инструмент, и весь материал. Это называется, он жег клопов.
— Клопов я мазал керосином, а свечой я жег тараканов, — сказал Эля.
— Ты слышишь, Двойра? Сначала он мазал керосином, а потом он жег свечой. Идиот! Даже у лошади Хаима—биндюжника в заднице больше ума, чем у тебя в голове.
— Тараканов надо бить подошвой резиновой галоши, — с видом знатока сказал муж Двойры, варшавский портной Шустер.
— Так до этого ведь надо додуматься, ребб Пинхас! — крикнула Хая. — А мой муж имеет голову Срулика сумасшедшего, который кушает конский овес.
— Хая, не кричи, Хая, — сказал Эля, — главное, что мы спаслись.
— Мы спаслись?! — еще громче крикнула Хая. — Ты считаешь, мы спаслись?! А на что мы будем жить? На твою перхоть?! Завтра надо отдавать заказ в ювелирный магазин Розенфельдов.
— Не кричи, Хая, ты разбудишь новорожденного, ты разбудишь Зусеньку.
— Не беспокойся про Зусеньку, — сказала Хая и поцеловала младенца. — Я о нем немножко позаботилась! — И она достала из кармана капота связки золотых изделий, а из другого кармана — стограммовую стопочку, наполненную бриллиантами. — Нашему Зусеньке скоро исполнится месяц.
— Нашему Аминодавчику в прошлый понедельник исполнился месяц, — похвалилась Двойра.
— Я слышал, у грузчика селедочной лавки Шагала жена на сносях, — произнес портной Шустер.
— Я видела, как в дом к Шагалам шла повитуха, — сказала Двойра.
— Нашла время рожать, — сказала Хая. — Рожает во время пожара. У Шагалов все не так.
Жена селедочного грузчика, долговязого и худого Захарии Шагала металась вс в поту и стонала. Две повитухи хлопотали около роженицы. Ребенок появился на свет безмолвно, стонала только мать.
— Он не хочет жить, он не хочет жить, — отчаянно бормотал Захария.
Повитухи окунали безмолвное тельце в ведро с холодной водой. Отблески пламени освещали кровать, на которой обессиленно лежала роженица, ведро с водой, в которое окунали неживого младенца, в отчаянии молящегося отца…
— Колите его иголками! — крикнул варшавский портной, вбегая в комнату.
После нескольких уколов мальчик издал первый крик, и одновременно горящая балка рухнула, едва не задев окно. Мальчика быстро запеленали, положили в ногах у роженицы, и четыре человека, подхватив кровать, выбежали на улицу. А там уже трещало и шипело вовсю. Бегали люди с ведрами, проехала пожарная бочка, влекомая ломовыми лошадьми. Заборы, лавки, кирпичная тюрьма, синагога — все было в багровых дрожащих отблесках, которые играли на вывесках: «Пекарня и кондитерская Гуревича», «Табак — Табачные изделия Абрамовича», «Фрукты и продукты Кац», «Парижская мода. Иосиф Бердичевский», «Школа рисования и живописи художника Пэна».
— Евреи горят, — говорили арестантки, весело теснясь у зарешеченных тюремных окон. — Ишь как шевелятся, как тараканы, разбегаются.
— Слышь, Петруха, — мечтательно сказал белобровый парень, — сейчас бы пограбить.
— Пограбить бы, Тренька, — согласился чубатый Петруха и потряс решетку. — Эх, не вовремя заперли, фараоны!
А у церковной ограды стоит поп, держась руками за крест, и, сверкая зубами, насвистывает: «Коль славен наш Господь в Сионе». А за церковью тихо течет речка, шелестят камыши, и в камышах кто—то шепчет на два голоса: «Ох, милый, ох, хорошо… ох, сладко». А на кладбище бродяги устраиваются на ночлег, раскрывают котомки, кладут на могилы газеты, а на газеты сухари да сало. А в раскрытое окно виден солдат, который пьет чай. Козы и коровы беспокойно мычат в хлевах. Пьяный биндюжник Хаим Виленский идет со своей толстобрюхой лошадью и пытается петь, но вместо того издает лишь лошадиное ржание. Темнеет на горе огромный заброшенный польский замок.
И над всем этим, под большими, как серебряные рубли, звездами летят огненные ангелы, рожденные из пламени, вьются вольно и свободно, еще не схваченные кистью художника, еще не застывшие на шагаловских полотнах.
Пасха — Песах — в еврейском Витебске. В городе еще лежит снег, но, когда с густой глубокой синевы весеннего неба солнце нагревает воздух, можно с хрустом распахнуть оклеенные на зиму окна, вытряхнуть наружу прошлогоднюю бумагу и вату, прошлогодних мертвых мух и тараканов, впустить в комнаты пасхальные уличные запахи и звуки. Во всех еврейских домах накануне Песаха идет генеральная уборка. Тщательно чистят и моют все углы дома, у варшавского портного Шустера, у ювелира Локшинзона, у грузчика селедочной лавки Шагала… И всюду, во всех еврейских домах, слышно сказочное, таинственное слово — хамец.
— Ищите хамец, — говорит Эля ораве своих детей, — всюду, во всех углах ищите хамец.
И Зуся вместе со своими братьями и сестрами ищет хамец.
— Хамец, хамец…
Толстая, раскрасневшаяся Хая вместе с дочерьми моет посуду.
— Эля, куда ты складываешь вымытую посуду? — кричит Хая. — Отнеси ее подальше в чулан. Разве ты не знаешь, что стенки посуды впитывают хамец? Не дай Бог, перепутаем пасхальную посуду с будничной… Зуся, — оборачивается она, — что ты грызешь? Ой, ребенок грызет сыр из мышеловки! — Она вырывает у Зуси сыр. — Зачем ты это делаешь, дурак?
— Мне папа сказал, — отвечает плачущий Зуся.
— Я сказал тебе грызть сыр из мышеловки? — возмущается Эля. — Я сказал — искать в мышеловке хамец.
— А что, — спрашивает Зуся, — разве мыши тоже справляют Песах?
— Я тебя поздравляю, Эля, — говорит Хая, — по—моему, твой сын весь умом в тебя.
— Хамец, хамец, — слышно и в доме варшавского портного Шустера.
— Я нашел хамец, — говорит Аминодав и приносит таракана.
— Ты у меня хухем! — смеется Шустер и выбрасывает таракана в окно.
— Мне чтоб было за твои косточки, — говорит Двойра и гладит Аминодава по голове. — Пинхас, объясни ребенку, что такое хамец.
— Я знаю, что такое хамец, — говорит Аминодав. — Хамец — это хлеб.
— А зачем же ты принес таракана? — спрашивает Пинхас.
— Таракан ведь кушает хлеб, — говорит Аминодав, — значит, у него в животе лежит хамец.
— Хамец, сын мой, — говорит Пинхас, — значит, окисленный. Это забродившее тесто из муки. Хамец запрещен в Песах в любом количестве, его нельзя употреблять в любой форме, в том числе в смесях или напитках. Это относится в первую очередь к хлебу, но и к печенью из пшеницы, ржи, ячменя, овса. Пшеничное зерно, попавшее в воду, становится хамецом. Водка и пиво — тоже хамец. На Песах разрешается пить только красное пасхальное вино в красных пасхальных бокалах. На Песах едят мацу. Ее приготовляют особенно тщательно, согласно всем предписаниям Галахи, и охраняют от закваски. Только такая маца, а не та, что продается в магазинах круглый год, употребляется на Песах.
— Ложитесь спать, дети, — говорит Хая, — во всех еврейских домах после обеда дети ложатся спать в предпасхальный день, чтоб их можно было разбудить ночью искать хамец.
— При свете восковой свечи, — говорит Эля, — мы будем искать в эту ночь хамец. Углы комнат и кладовок, полки, выдвижные ящики, стенные шкафы, щели в полу, карманы одежды — всюду, всюду будем искать хамец.
Предпасхальная лунная ночь. Тени мечутся по стене. Марк лежит, глядя на тени, рядом сопит во сне брат Давид. Марк толкает брата, тот бормочет, поворачивается на другой бок. Тогда Марк наклоняется и шепчет в ухо брату:
— Хамец.
— Уже надо вставать? — вскакивает брат.
— Тише, Давид, — шепотом отвечает Марк, — вон на стене хамец.
— Это тени, — говорит Давид.
— Это призраки хамеца, — тихо возражает Марк, — призраки из той первой пасхальной ночи, когда евреи шли из Египта. Древний хамец давно стал привидением, бродит по свету и приходит в еврейские дома накануне Песаха. То он человек, дядя, закутанный в талас. Видишь, он улыбается нам, а теперь он нам грозит. А теперь он стал козлом. Видишь, какие у него рога?
— Не пугай меня, мне страшно! — кричит Давид.
Входит мама.
— Дети, что за крики?
— Марк меня пугает, — говорит Давид, — как будто бы на стене хамец.
— Марк, оставь свои фантазии, — говорит мама. — Скорей, дети, вставайте, пора искать хамец.
Горит восковая свеча в руке у мамы. Все с серьезными, торжественными лицами.
— Внимайте, — говорит отец Захария, — перед началом проверки, как при исполнении других заветов Торы, произнесем благословение. Повторяйте за мной: «Благословен ты, Бог всесильный, наш Король Вселенной, который освятил нас своими заветами и заповедовал нам убрать хамец…»
Мелькает свет свечей по стенам, по углам, по ящикам… В доме у Локшинзонов, в доме у Шустеров, в доме у Шагалов.
— Я нашел хлебную корочку, — говорит Эля.
— Вот хлебная корочка, — говорит Марк.
— И у меня хлебная корочка, — говорит Давид.
— Я нашел сухой хлеб, — говорит Аминодав.
— Хлебная корочка, хлебная корочка! — шумят дети.
— Дети, существует обычай, — говорит Пинхас Шустер, — кладут в определенные места десять хлебных корочек и затем собирают их во время поисков. Делается это для того, чтоб в случае отсутствия даже крошки хамеца поиски не оказались безуспешными.
— Вот так собираются крошки хамеца. — Эля птичьим пером подметает крошки в деревянную ложку.
Всюду, во всех еврейских домах, ищут хамец. Предпасхальная ночь близка к концу. Голубеет окно.
— Весь хамец кладите в этот пакет, — говорит Эля.
— Перо и специальную деревянную ложку тоже кладем в этот пакет с крошками и подвешиваем его повыше на крючок, чтобы мыши и крысы не разгрызли пакет и не разнесли крошки по дому.
Окна уже освещены первыми лучами солнца. У всех утомленные, но торжественные лица. Произносится завершающая молитва.
— Любой непресный хлеб, — произносит Захария Шагал, — или квашня…
— …которые имеются в моих владениях, — произносит Пинхас Шустер.
— …но которые я не заметил и не убрал и которых я не знаю, — произносит Эля.
— …пусть считаются никчемными и станут бесхозными, подобно праху земному, — говорит Захария Шагал.
Все:
— Аминь!
Солнечное утро. На столе кипит самовар.
— Дети, это ваш последний предпасхальный завтрак, — говорит Захария. — Сегодня начинается праздник Песаха в честь исхода сынов израилевых из Египта, и евреи, подобно предкам своим, будут есть только мацу, которую готовят согласно предписаниям Галахи и охраняют от закваски. А весь хамец после завтрака будет торжественно сожжен.
— Захария, — говорит мама, — ты ведь знаешь, что в этом году на шаббат—Гагадол, великую субботу перед Песахом, к нам из Леозно должно было приехать много родственников: брат Израиль, брат Иегуда, сестра Ралли, сестра Муся, сестра Гутя, сестра Шая. Но они не приехали, потому что муж сестры Ралли умер.
— К чему ты мне это говоришь? — спрашивает Захария.
— К тому, что напечено много сладостей. Что нам теперь с ними делать?
— Согласно предписанию Торы весь хамец должен быть сожжен.
— Ах, — вздыхает мама, — ведь детям будет так тяжело видеть, как горят пирог с творогом, печенье и струдель. Неужели нельзя найти шабес-гоя, нееврея, которому Тора не предписывает соблюдать Песах, и продать ему все это хот бы за полцены?
— Ты ведь знаешь, — говорит Захария, — что из всего хамеца шабес-гои покупают за полцены только водку, сливоницу и пиво.
— Ай, как жалко! — Мама отпирает буфет и ставит на стол блюда со сладостями. — Дети, ешьте, сколько можете, потому что остаток придется сжечь.
Наливается крепкий чай. Масленистое печенье, пирог со сладким творогом, струдель с орехами и изюмом, рогалики с вареньем… Райское обилие, рай для детей… Дети набрасываются на сладости, как древние евреи в синайской пустыне на манну небесную. Марк старается не отстать от Давида, который, хоть и маленький, худенький, но съел уже целую сладкую гору. Еще один кусочек струделя, еще кусочек пирога со сладким творогом… Вдруг Давид вскакивает и, выпучив глаза, бежит во двор. Марк начинает смеяться, но тут же, прижимая рот ладонью, бежит следом. За Марком бежит сестра Лиза. Дети стоят рядом, упираясь руками в забор. Светит пасхальное солнце, поют птицы.
— Вот что значит жадность, — говорит Захария, когда они бледные, с пустыми желудками возвращаются.
— Не ругай их, Захария, ты видишь, детям нехорошо, выпейте еще крепкого чая, станет легче.
Струдель, пирог с творогом, печенье, рогалики уже лежат на жертвенном подносе посреди стола, рядом с хлебными корочками, птичьим пером и деревянной ложкой. Отец Захария обливает все это спиртом. Вспыхивает огонь… Детские глаза наполняются слезами. Святая пасхальная жертва. Корчатся, погибают в огне любимые сладости, течет горячее варенье из лопнувшего теста, выползает творог… Отец Захария читает молитву:
— Любой не пресный хлеб или квашня, имеющиеся в моих владениях, которые я видел и которых я не видел, которые я заметил и которых я не заметил, которые я убрал и которые я не убрал, пусть считаются никчемными и станут бесхозными, подобно праху земному.
— Аминь!