Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Три пункта бытия - Сергей Павлович Залыгин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И вот, убиваясь и рыдая про себя, а отчасти и вслух, боясь разбудить пассажиров своего купе, не находя, петель на ситцевом халатике, который она исхитрилась получить на промтоварную карточку за день до отъезда из дома, неизвестно как причесавшись в темноте, она снова выскочила в коридор, слава богу, тоже полутемный, только с двумя тусклыми лампочками — при входе и при выходе. Это позволяло надеяться, что ни ее всклокоченные волосы, ни мятый халатик, который по вине все того же неуемного пассажира она за всю дорогу не успела привести хотя бы в относительный порядок, не будут им замечены.

Конечно, не надо было выходить на его зов и стук, пускай бы он звал и стучал, и будил все купе, а все купе его за это ругало бы и поносило, — но было поздно, она подумала об этом оптимальном варианте уже в коридоре.

— Значит, так, — спросил он, — вам все понятно, да?

И снова переложил этим вопросом всю тяжесть на ее плечи, на худенькие и вздрагивающие плечики.

Но на этот раз она сказала все без обиняков:

— Вы что, в самом деле изверг, что ли? Так и есть — изверг! — сказала она.

Он понял:

— Страшно! Страшно, поверите ли?!

— А другим — не страшно?! Нашли, тоже мне, бесстрашную героиню!

Тогда он взял ее голову в свои руки, склонил к своему плечу — он был высокий, как раз на голову выше, чем она, — и все сказал. На ухо. Шепотом.

— Ну, вот — слава богу! — ответила она, все выслушав. — Наконец-то! Наконец-то можно пойти и уснуть. Спокойной ночи!

— Вы с ума сошли?! Как это можно?

— Просто! Повернуться — вот так! — Она взяла его за плечи и повернула. — Открыть дверь своего купе — вот так! И вот так туда войти! Спокойной ночи!

— Нам не о чем больше говорить?

— Ведь сказано все! Все слова! Слов не осталось, и надо подумать молча. Молча и наедине!

Но прежде чем уйти, она все-таки оглянулась:

— Это правда, что существует Южная Америка?

— Клянусь — существует! Мы остановимся во Владивостоке, оформим все документы, и через месяц, еще раньше, вы убедитесь в этом сами!

Взбираясь на свою полку, Ирочка уронила бутылку, — бутылка упала со столика, разбилась, а все три остальных пассажира, все три чужих, неизвестных и неизвестно зачем и куда едущих и почему-то спящих в ее купе, — эти три пассажира разом проснулись и разом заворчали. Все они были тем странным, неизвестно по какому праву существующим человечеством, которое и в этот час совсем ничего не знало о том, что случилось с нею — с неумелой Ирочкой. И ничего не зная об этом, это человечество ничем не хотело ей помочь — ни одной мыслью, ни одним соображением, ни одним ни да, ни нет.

Ведь ехала-то Ирочка на Курильские острова, и ехала она туда не просто так, а к будущему мужу, и будущим ее мужем был добрый человек — старший техник-лейтенант Мансуров.

Все было как у людей, как у нормальных, добрых и даже счастливых людей, — они познакомились в госпитале. Лейтенант Мансуров лежал там после ранения, а она, ученица десятого класса, приходила шефствовать над ранеными.

Потом она окончила школу, а он выписался из госпиталя.

Она стала работать чертежницей в заводском КБ, он — техником на том же заводе.

Она поступила в институт, он был признан ограниченно годным к военной службе; она перешла на третий курс, он получил назначение на Дальний Восток.

Он поехал на Курилы, и писал ей, и без конца звал ее, звал так, что она взяла в институте отпуск и поехала к нему на этот зов. И вот встретила такого пассажира, который ехал еще дальше, за океан, в Южную Америку. Вообще-то она никогда ведь по-настоящему не верила, будто такая часть света тоже существует на свете. Северная — да, в этом она была уверена, относительно Южной закрадывались сомнения. Понятие — другое дело, об этом и спорить нечего, и сомневаться не в чем; все, что было положено знать и понимать по школьной программе о Южной Америке, она всегда знала и понимала, имела по географии пять. Но то, что Южная Америка была действительно Южной, действительно Америкой, что туда кто-то может поехать, пожить там, а потом еще и вернуться обратно, не верилось, нет!

Она ведь была в этом путешествии готова ко всему, к любой неожиданности, — к тому, что поезд сойдет с рельсов и ринется в Байкал; к тому, что она сойдет с этого поезда на каком-нибудь полустанке и надолго останется там жить; что какая-нибудь женщина попросит взять у нее своего ребенка, и она возьмет, приедет с ним к старшему лейтенанту на Курилы и спросит: «Любишь — не любишь?»; что она поедет к нему одна, они посидят час-другой в его избушке на берегу моря, а потом она скажет: «Вот и повидались... Теперь мне пора возвращаться домой — спокойной ночи...» Все могло быть.

А могло ли быть то, что было?

Три пассажира не сразу, но уснули снова, двое — похрапывая легко и невинно, третий — по-разбойничьи сотрясая воздух и стенки купе свистом и грохотом.

Ирочка уткнулась в подушку и начала плакать на всю ночь, до утра.

До самого утра, потому что к ней подступила страшная обида на себя. Она ведь все время, всю дорогу, ждала какого-нибудь загадочного и невероятного случая своей судьбы, а когда этот случай пришел — оказалась бессильной перед ним.

То, что для этого вот мужчины — такого взрослого, такого умного, такого сильного, такого южноамериканского, с такими глазами не нашлось на белом свете ничего более необходимого, чем она, почти что девочка, девочка Ирочка, — потрясло ее сознание, но тут же выяснилось, что это сознание совершенно не подготовлено к такому потрясению, не соответствует ему и потому не может с ним справиться и хоть как-то на него ответить, а единственно что может — это дрожать, кажется, счастливой дрожью, сотрясающей весь организм до последней косточки.

Тем более не могла девочка Ирочка осознать разницу между Курилами, которые до сих пор были для нее самым крайним краем света, и только что возникшей в какой-то уже совсем невероятной дали Южной Америкой — немыслимой судьбой и страной.

И, должно быть, однажды совершившись, ни одна история не остается затем постоянной в умах людей — время от времени люди обязательно пересматривают свое прошлое. А история или исчезает из их сознания как будто навсегда, или вдруг является словно в первый раз во всем своем могуществе, чтобы снова существовать даже более, чем наяву.

Но чтобы спустя столько лет Южная Америка предстала перед ней, как ее собственная и нынешняя судьба, — такая неожиданность казалась Ирине Викторовне совершенно невероятной.

А ведь она — предстала.

То есть снова, как и тогда, явилась вдруг возможность выбора: могу быть вот таким человеком, вот такой женщиной, но могу быть и совсем другой, чуть ли не прямой противоположностью той, которая существует в настоящее время!

Не совсем известно — какой именно, но совсем-совсем другой, уж это точно!

Снова, как и тогда, много-много лет тому назад, гудели и стонали у Ирины Викторовны ноги...

Ни с того ни с сего, ни к кому не обращаясь, она спросила:

— А что, в Южной Америке существует или нет танец живота?

Нюрок ответила, что не знает, но ей кажется, что существует; потом спросила — не собирается ли Ирина Викторовна разучить этот самый танец, а если собирается — для чего?

Когда-то и что-то такое Ирина Викторовна рассказывала Нюрку о дальневосточном экспрессе, о Южной Америке, о том, как гудели у нее тогда ноги. Нюрок не только все поняла, но и все запомнила, и теперь, спросив, зачем ей понадобился танец живота, она поняла еще больше — связь времен отчетливо представилась ей, и она затревожилась уже всерьез.

А это очень тревожно, когда Нюрок тревожится за тебя.

Глава третья

№ 475

Отдел технической информации и библиографии — он же «информашка», он же ТИБ, или «Тибошка», — это четвертый этаж, левое крыло, «Вход посторонним запрещен», комната № 475.

В комнате — четыре сотрудницы: летом в открытых платьях, зимой, осенью и ранней весной — в сине-голубых халатах со стоячими воротничками.

Стоячие воротнички — это, можно сказать, марка фирмы и предмет дискуссии, особенно в тех немногих отделах девятого НИИ, в которых большинство или даже меньшинство, но — заметное, составляют лица женского пола.

Воротничок — это, с одной стороны, удобно, поскольку позволяет приходить на работу в помятой кофточке и вовсе без, со стороны же другой — почти недопустимое в наше время пуританство и школьничество. Поверх такого халата еще фартучек, и вот — ни дать ни взять — школьная форма.

Но дискуссии отшумели давно, года два тому назад, кое-кто за свой собственный страх, риск и бюджет уже сшил себе халаты с отложными воротниками, другие ходят вовсе без них, все обошлось само по себе, помимо месткома, завхоза и коменданта; в отделе же информации и библиографии вопрос вот так и решался: зимой, да еще покуда халаты новые, — ими грех пренебрегать, и все носят эти самые халаты, атласные, вполне прилично сшитые, не очень-то их оберегая; летом, в жару, они без движения висят в институтском гардеробе, а все сотрудницы носят открытые платья или легкие кофточки. Иногда, наверное, в порядке компенсации за ту монашески-школьную униформу, которая была зимой, — очень открытые и очень легкие.

Это было приятно и как будто даже необходимо — в один поистине прекрасный и светлый летний день, не сговариваясь, по крайней мере, почти не сговариваясь, вдруг прийти на работу всем четверым вот так, по-новому — в открытых платьях и в открытом настроении...

На другие отделы это производило впечатление, мужики — эмэнэсы и старшие — два-три дня подряд проявляли усиленный интерес к информации, посещаемость отдела с их стороны резко возрастала, и один раз был даже налажен учет этой посещаемости: тайно галочками отмечалось, кто сколько раз посетил отдел в эти дни открытых дверей. Рекорд — увы! — побил седенький инженерик из того коридора на пятом этаже, в который надо было оформлять особый пропуск с красной чертой по диагонали и который поэтому назывался «диагоналкой». Даже удивительно, как этот седенький, да еще, кажется, и слегка хроменький, в диагоналке прижился — там народ все был солидный, хорошо знающий себе цену, очень редко снисходивший до личного посещения отдела информации и библиографии. Впрочем, этот учет, эти самые галочки практиковались только однажды, — каждая выдумка хороша, пока она свеженькая, пока о ней не подозревает никто, кроме тех, кто ее выдумал.

Ну, воротнички — это все пустяки, не так серьезно, как может показаться с первого взгляда, а на самом деле?

На самом деле «Тибошка» был не таким уж несерьезным и не таким уж маленьким отделом — туда входили технический архив, библиотека, машинное отделение и, наконец, работники технической информации как таковой, то есть комната № 475.

Но это только формально числилось — по отделу кадров и по структуре НИИ-9, сама же Ирина Викторовна по-своему судила о своем отделе. Она знала, что если она заболеет и не выйдет на работу, положим, в понедельник, так только в пятницу об этом узнают в архиве, в четверг или в среду — в библиотеке, во вторник или даже в тот же самый понедельник узнают в «машинке», но узнают как бы только между прочим, а вот в комнате № 475 ее опоздание в пределах четвертьчаса уже становилось настоящим ЧП.

Иногда в разгар рабочего дня Ирина Викторовна вдруг охватывала взглядом трех своих сотрудниц и себя, четвертую, каким-то образом тоже видела среди них.

«Четверо... — подводила она итог, а потом пересчитывала: — раз, два, три, четыре...», чувствуя в это время не себя одну и даже не себя вместе с Нюрком, а действительно сразу всех четверых...

Она удивлялась этому чувству, почти что физическому ощущению не только своей собственной кожи, но и кожи всех четверых, она знала, кому прохладно сейчас от форточки, а кому в то же самое время мешает духота, знала, кто и в каком настроении пришел сегодня на работу, и угадывала тот момент, когда работа окончательно оттесняет первичное, то есть домашнее настроение. Это знание, по сути дела, и было ее руководством коллективом, если оно действительно было и если его можно было так нескладно назвать.

«Раз, два, три, четыре...» А почему же все-таки четверо — это было что-то одно?

А потому, что казалось, будто когда-то, поначалу, все эти четверо были чем-то одним, и только потом, много позже, это одно прошло через четыре судьбы, если еще точнее, — через четыре такие жизни, которые называются любовью. Прошло и разъединилось на четвертушки, но ведь все равно когда-то было одним!

Самую скромную и малозначительную роль в жизни-любви, несмотря на то что она была старше всех, Ирина Викторовна до сих пор отводила самой себе. Ну, и еще, пожалуй, Валерии Владимировне Поспитович. Самой же выразительной и значительной фигурой, несомненно, была в этом смысле Нюрок — Анна Михайловна Бессонова.

Она пережила несколько историй, и каких! Замужем она была два раза, в третий раз тоже была, но не замужем, и все это — по любви, по любви истинной... У Нюрок росла прелестная дочурка — невеста Аркашке! — посмеивались между собой приятельницы, но Ирина Викторовна отчетливо понимала, что Аркашка никогда не будет достоин этого чудного создания; единственно, что он может, — искалечить судьбу удивительной будущей женщины, у которой даже взрослым женщинам неизменно хотелось чему-то научиться, что-то перенять...

И Нюрок это понимала тоже, и чем дальше, тем подруги все реже шутили на эту тему, зато чем дальше, тем все в больших подробностях Нюрок посвящала Ирину Викторовну в свои душевные дела — в настоящие и, главным образом, в прошлые. Посвящала и просвещала: Ирина Викторовна понимала, что ей просвещение требуется, что без Нюрка — она темная женщина.

О Нюрке она твердо знала, что та в любви себя не жалела никогда, что если любовь с ней случалась, так это было для нее все равно что пожар, все равно что крест, который, раз поднявши, нужно нести и нести — все равно в какую сторону, даже если ни в одной стороне не видно никакого выхода и ничего не маячит. Такой была Нюрок — ничуть не бережливой по отношению к самой себе, но других женщин, Ирину Викторовну особенно, она считала необходимым оберегать. «Поверь мне...» — начинала она рассказ о какой-нибудь из своих собственных историй, и уже эти первые слова произносила так и смотрела тебе в глаза так, и так дышала, что не поверить ей было невозможно.

Будь Ирина Викторовна мужчиной — молодым или старым, женатым или одиноким — в любом случае она носила бы Нюрка на руках, она влюблялась бы в нее не только с первого взгляда, а с первого взгляда каждый день.

Нельзя сказать, чтобы мужчины этого совсем не понимали — понимали, но от этого Нюрку еще никогда не было легко, зато тяжело было всегда.

Нюрок была красивой под мальчишку, с челочкой, с девичьей легкой и даже легкомысленной фигуркой, так что все еще невозможно было представить, что ей — около сорока, что у нее такое женское прошлое, которое другую испепелило бы до конца, ничего не оставило бы ни от души, ни от тела, ни от зеленовато-серых доброжелательных и даже наивных глаз, но у нее все это осталось, больше того — все это еще развивалось и шло вперед, к чему-то и куда-то...

Ирина Викторовна думала, что тут, пожалуй, и была причина великих трагедий этой женщины: никто не мог хотя бы приблизительно угадать настоящего Нюрка, ее всегда принимали не за ту; когда же наконец ее угадывали, узнавали — было уже поздно, уже слишком многое до этого совершилось не так, было не тем...

Ладно, Нюрок — особое явление, редкость, другие сотрудницы отдела — раз, два, три! — редкостями не были: одно-другое увлечение, замужество, ребенок, общее для женских лиц сходство в том выражении, которое приносит еще непривычное, еще не освоенное материнство, а потом — оно же, но уже как привычка, как добровольная, но необходимость, а все равно — боже мой! — сколько же в них, почти одинаковых, своей собственной, а не общей судьбы, как чрезмерно они переполнены этой судьбой вот сейчас, сегодня и сиюминутно! Судьбой вчерашней и вечерней, длившейся те несколько часов, в которые необходимо успеть сделать все по дому, которые, собственно, и составляют семейную жизнь, и даже — семейное счастье, если ты в него все еще веришь; судьбой уже сегодняшней, утренней и поэтому мгновенной, оформившейся в одну секунду, в ту, например, когда, торопясь на работу, с одним ботинком в руке, а с другим на ноге, ты, на прощание, чмокаешь мужа в одеколоновую, только что побритую щеку; судьбой текущего рабочего дня, когда случился какой-то долгожданный, а то и совсем неожиданный и поэтому ошеломляющий телефонный звонок...

И, в общем, так: стены, вся атмосфера комнаты № 475 словно материальными частицами были пронизаны и пропитаны вовсе не проблемами технической информации, а проблемой любви в самых разных ее проявлениях: сиюминутной и вековой, действительной и воображаемой, не поддающейся никакой машинной обработке.

Это вовсе не значило, будто в комнате № 475 то и дело произносилось это слово — любовь, скорее наоборот; если кто-то из сотрудниц — какая-то одна из этих «раз, два, три, четыре» — пыталась информировать всех остальных о положении своих дел в этой области, ее тут же отвлекали, уводили в сторону.

Так нужно было, а еще так было потому, что шеф отдела строго придерживалась этого порядка. И в результате ей были благодарны: искренность часто бывает хороша сегодня, назавтра она может стать излишеством и неудобством. Ей были благодарны за себя и за нее тоже, за то, что она твердо держит определенный стиль и, общительная, даже милая, умеющая увлекаться, все равно неизменно держится так, словно к ней эта проблема имеет лишь теоретическое отношение.

Нюрок ее за это просто обожала, завидовала и говорила, что будь у нее хотя бы одна десятая такого умения переводить в теоретический план и наблюдать за «всем» как бы со стороны, — она считала бы себя самой счастливой женщиной на свете, а главное, научила бы этому умению своего Светлячка.

В ответ Ирина Викторовна думала, что вот сейчас, в образе какого-нибудь шалопая из шестого или седьмого «Б» класса, где-то растет деспот и противный человек, который в свое время загубит судьбу чудной женщины, Светланы Бессоновой, — совершенству никогда ведь не бывает уютно на этом свете; а еще, где-то в глубине души, на зависть и на похвалы Нюрка, она отвечала ей глубочайшим признанием и удивлением; она ведь чувствовала себя перед Нюрком, словно перед Монбланом — нужно было круто-круто запрокидывать лицо, чтобы распознать, что же там, наверху, так ослепительно и недоступно сияет? И — ослепляет?

Но когда нынче Василий Никандрович пришел в отдел, чтобы вручить ей свой бланк-заявку, потом ушел, потом пришел снова и сказал: «А вот еще что забыл сказать», а потом, уходя, еще раз признался: «Может, опять чего-то недосмотрел?», когда это все-таки случилось, причем сразу же после того, как с Ириной Викторовной «произошло все», — все изменилось в отделе информации и библиографии.

Ирина Викторовна почти что слышала грохот: рушился стиль, который она сама годами создавала в отделе. Незримые, но безусловно материальные частицы, частицы любви, до нынешнего дня располагавшиеся в атмосфере комнаты № 475 в определенном порядке и в определенной системе, вдруг пришли в турбулентное движение, пронизывая все одушевленные и неодушевленные предметы. Все в один миг зашло так далеко, что уже ничего нельзя было объяснить никому, даже Нюрку, нельзя было рассеять свои страхи, боязнь и опасения. Уже не было и следа теории этой проблемы, за которую Нюрок так уважала своего шефа, — только одна практика, хаотическая и сумасбродная.

Ирина Викторовна забилась в библиотеку, да так, что даже Нюрок не нашла ее там; за несколько минут до звонка она выскочила на улицу, на автобусную остановку и уехала домой, испытывая небывалый страх: если уж нынешний день был таким, что же будет дальше?

А между тем неделя прошла как неделя. И другая неделя — тоже как неделя. Потом прошел месяц, начался второй, начался конец зимы, дни стали очень заметно прибывать, Аркашка стал мечтать о весенних и чуть ли не о летних каникулах, а Ирину Викторовну стали вызывать в школу, чтобы делать ей серьезные и самые серьезные предупреждения в отношении Аркашки. Однако в комнате № 475 ничего больше не происходило. Ничего такого особенного...

Ирина Викторовна стала подумывать: ну, если «произошло все», так, может быть, уже нечему больше происходить?

Впрочем, она не только думала так, а еще и совершенно иначе, совсем по-другому, но только сама не знала, как же все-таки она думает?

Чего-то она теперь всегда ждала на работе, в комнате № 475, — очень отчетливо, тревожно, конкретно, ну, вот так же примерно, как иной раз приходилось ей ждать Аркашку, когда он задерживался в музыкальном кружке или у своего друга-филателиста: вот Аркашка поднимается на лифте, вот проходит по лестничной площадке, вот звонит в дверь... Все так и есть: и поднимается, и проходит, и звонит, но только не Аркашка, а соседский молодой человек, и не в твою, а в свою собственную квартиру. Очень конкретное и явственное ожидание.

Ей становилось грустно, и она знала — от чего грусть: от того, что годы уже прошли, молодость прошла и нет никаких признаков, что она вернется, от того, что вместо чувств, естественных и определенных, ей досаждают мысли, рассуждения и бесконечные ассоциации, которые теснят ее самое, ее жизнь, ее готовность к жизни, снедают жалкий остаток женской судьбы.

Иногда становилось радостно, но вот тут она уже не знала, от чего радость: от того ли, что впереди ее ждет что-то очень трудное и все-таки посильное, или от того, что ничего ее уже не ждет, и она свободна от своего будущего, и нет у нее никаких тревог и забот — как хорошо?!

Мансуров-Курильский удивлялся и так, и этак, — то говорил, чтобы она немедленно прошла все этапы диспансеризации, то упрекал в легкомыслии:

— Скажи на милость, мать, что ты хохочешь? Как девчонка?

Редко, а все-таки он бывал прав, Мансуров-Курильский: с ней, странно сказать, происходило, должно быть, то самое, что, происходит с мальчишками и девчонками в девятых и в десятых классах.

...Неужели она только сейчас повторяет пропущенный материал?

Когда-то ее учило военное время, а она хотела быть в полной власти этого обучения: просыпаясь чуть свет, шила солдатские рукавицы, потом бежала в школу, из школы — в госпиталь, навещать раненых, милого лейтенанта Мансурова, потом — домой; дома делала уроки и допоздна готовила «школьный информационный бюллетень» о положении на фронтах, о героизме наших воинов, наклеивая на лист оберточной бумаги вырезки из газет... Потом — снова рукавицы и немного сна. Какой там сон — и во сне ведь терзалась упреками, что вот спит в теплой кровати, а какой-то солдат, тот самый, сообщение о героизме которого она только что наклеила на желтый оберточный лист, сейчас лежит на снегу под пулями, а кто-то, тоже сейчас, сию секунду, обязательно умирает, а еще кто-то... Так было несколько лет изо дня в день, из ночи в ночь.

И вот так, еще в школе, она пропустила необходимый материал, а Никандров — при чем? При чем оказался он?

У него своя собственная семья, собственная жизнь, он в руках у самого себя, и это получается у него неплохо, отлично получается, все это видят, все это уважают, она-то какое отношение имеет к этому всему? Почему она решила, что когда «произошло все», так произошло именно по отношению к нему? Что это вдруг за дикое желание поставить человека в положение десятиклассника?

«Ах, да, — вспоминала Ирина Викторовна, — я же ведь его не люблю, еще — нет, я только, хочу узнать — люблю ли я его? Вот узнаю и успокоюсь. Я его никак не потревожу, не нарушу его жизни!»

«Так это же значит, что все заранее обречено и безнадежно?» — вела она диалог сама с собою.

«И хорошо, так и надо: перешагнуть через безнадежность — значит доказать истину! Нюрок говорит о Никандрове: «Какой мужик — убиться можно!», называет его, вздыхая, «голубой» и «лапой», но ведь убиться-то просто так, безнадежно, даже она не убьется! А кому-то надо это сделать — убиться просто так... Надо, обязательно!»

Еще Нюрок говорит:

«Не люблю недоступных мужиков! Прямо-таки ненавижу! Для женщины — это еще позволительно, для мужика — это грех и святотатство!»

Но на вопрос «а Никандров?» отвечает:



Поделиться книгой:

На главную
Назад