Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Три пункта бытия - Сергей Павлович Залыгин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сергей Залыгин

ТРИ ПУНКТА БЫТИЯ


ЮЖНОАМЕРИКАНСКИЙ ВАРИАНТ

Роман

Глава первая

НОВОГОДНЯЯ НОЧЬ

Новый год Мансуровы встречали у Канунниковых — четыре просторные комнаты, нет маленьких детей, покладистые соседи.

Ночь была истинно новогодняя — темная, со снежком, с загадочным серпом яркого полумесяца и счастливо приходилась с пятницы на субботу, так что впереди было два полных выходных — Новый год как таковой и очередное воскресенье.

В ту пору суббота еще не была нерабочим днем, об этом только-только начинали довольно пессимистически говорить, не очень-то доверяя слухам.

В минувшем году, начиная чуть ли не с лета, у Канунниковых, а у Мансуровых особенно, дали себя знать всяческие напасти: у Ирины Викторовны был грипп с тяжелым осложнением, Аркашка после переэкзаменовок остался на второй год, у Мансурова-главы были серьезные осложнения на службе. Он, этот глава, службу принимал близко к сердцу, таким частенько выпадают всякого рода неприятности.

У Канунниковых все в том же самом роде: глава только что ездил в Сибирь на похороны брата; Ася Дмитриевна в октябре лечилась на курорте, но неудачно; у дочери Леночки, хотя об этом и не говорилось прямо, — только недавно миновал кризис в душевных делах.

Но как раз ко второй половине декабря и там, и здесь, в обеих семьях, все так или иначе, а утряслось. Еще тридцатого декабря на работе, в обеденный перерыв, Ирине Викторовне пришел в голову тост: «Выпьем за семейный ренессанс!»

«Очень хороший, очень женский тост! — обрадовалась она. — Особенно если в тот момент, когда его будешь произносить — нет, провозглашать! — посмотреть в глаза Леночке!»

Ирина Викторовна очень жалела Леночку, прямо как себя... Такая хорошая девочка, такая хорошая девочка, а мальчишка ей встретился — бирюк. Все понимает и все уходит в сторону. Коли так — ушел бы совсем. Совсем — не уходит!

И не уйдет: неизвестно, на каком основании, но что-то заранее подсказало Ирине Викторовне, что под Новый год у Канунниковых произойдет нечто вроде помолвки.

Тоже по традиции, собрались около десяти. Опыт показывал, что так лучше — двенадцать часов должно пробить не в начало застолья, а на подступах к самой кульминации, когда гости уже присмотрелись друг к другу, когда, не поминая лихом, из дома успели проводить старый год и когда становится очевидным, кому и что следует пожелать в Новом году, таком молодом и тепленьком, словно цыпленок, но всемогущем, словно бог.

Итак, вначале одиннадцатого, что называется с места в карьер, все веселились вовсю, танцевали под любопытную, в меру модерновую музыку, которую тактично обеспечила молодежь из Леночкиного окружения, и то, как сразу же всем стало хорошо в этот вечер, Ирина Викторовна безошибочно ощутила на себе: на ней было фиолетовое платье, сама она была приятной, она понравилась всем, уже успела, больше всех — самой себе, а это был для нее верный признак того, что хорошо не только ей, но и всем вокруг.

Леночки Канунниковой бирюк — в самом деле очень привлекательный, лобастый, думающий, с четкой мужской фигурой — играл блиц на двух шахматных досках не глядя, и пока его партнеры да еще трое или четверо активных болельщиков принимали решения, этот, стоя в своем углу, спиной ко всем присутствующим, облокотившись на пианино, успевал-таки поглядеть на танцующих в соседней комнате, в том числе — на Ирину Викторовну. Наверное, представлял себе, какая она была в молодости... До чего, в самом деле, способный человек — не глядя играет на двух досках и еще поглядывает в соседнюю комнату! Напрасно, мальчик! Что было, то прошло... Какой Ирина Викторовна была, такой уже никогда-никогда не будет!

Хорошо было ей в эти хорошие минуты, а она ждала еще лучших, ждала боя часов, тостов и того момента, когда без всяких обиняков обратится прямо к Леночке: «За семейный ренессанс!»

И вот наконец-то: Раз! Два! Три! Четыре! Пять! Шесть! Семь! Восемь!

Как раз против нее, очень удачно, за столом сидела трепещущая под легким кремовым платьицем, вся поразительно видимая насквозь Леночка со своим бирюком...

Рядом слева — Ася Дмитриевна, с двумя недавно народившимися морщинками по небольшому выпуклому лбу, с широко раскрытыми и слишком уж чуткими ко всяким невзгодам и тревогам глазами... Хотя, что там и говорить: маленькие дети — маленькие заботы, большие дети... Кроме того, Асенька на четыре года и пять месяцев старше Ирины Викторовны.

Рядом справа был муж, которого она почему-то всегда называла Мансуровым, а иногда, то ли в насмешку, то ли в память давно минувших лет их островной жизни, — Мансуровым-Курильским. Было такое дело: они жили на Курилах. Еще до того, как у них появился сын Аркашка.

Девять! Десять! Одиннадцать! Двенад...

— Ур-ра-а-а! — неожиданно громко завопил Мансуров-Курильский, обняв Ирину Викторовну левой рукой, поднимая бокал правой и глядя в одну какую-то точку на лице Леночки Канунниковой.

И Леночка, звонко и тревожно перекрывая «ура», закричала тоже:

— Все! Все-все! Загадывайте, загадывайте что-нибудь невероятное! Скорее — невероятное!

Был большой шум, и в этом шуме и звоне Ирина Викторовна прошептала про себя:

— Господи! Пошли мне Большую Любовь! Огромную!

И еще раз: мне... Огромную... пошли... Большую... И так до тех пор, пока окончательно не заглохли все до одного тосты...

Потом до утра она пела и танцевала, даже отчаяннее, чем в только что ушедшем году, всем показывая свое платье и себя, еще и еще проверяя себя по взглядам всех — и молодых, и старых, и чувствуя, что в один какой-то миг в ней произошло что-то такое, чего не происходило за многие-многие годы, никогда не происходило, даже в молодости, в Леночкином возрасте.

Она попробовала было упрекнуть себя в банальности: надо же — новогодняя ночь и, соответственно, персональная новогодняя сказка, Дед Мороз принес, что ли, и уже тогда, с самого начала, любые упреки самой себе были ей как об стенку горох.

«Ренессанс? Да??? — спрашивала у себя Ирина Викторовна, танцуя, и отвечала себе же: — Ренессанс! Да!!!»

В задуманном тексте потерялось слово «семейный», и, должно быть, поэтому, чтобы восполнить жутковатую потерю, Ирина Викторовна несколько раз бросалась обнимать Аркашку, а тот, думая, что так и нужно, тоже лез обнимать всех подряд: мать, отца, Леночку Канунникову, вообще всех, кто попадался под руку.

— Курильский! — возбужденно говорила Ирина Викторовна всякий раз, как танцевала в паре с мужем. — Не будем стареть, а? Ты понял меня, Курильский?

Курильский довольно охотно двигался в паре с собственной женой, особенно когда танец был новым, и он не очень-то уверенно, для первого раза, чувствовал себя.

— Ну вот еще! — отвечал он, смахивая пот с лица. — Вот еще! Зачем это нам с тобой нужно — стареть? Старость — это прежде всего знаешь что? Это, лапонька, прежде всего предрассудок! Даю честное слово! — В то же самое время Мансуров-Курильский поглядывал и по сторонам, на гостей, — кто из них так необычно взволновал его жену? Не угадывая в этом смысле никого и ничего, потому что угадывать действительно было нечего, он возвращался к прежней теме, которая ему так понравилась: «Пред-рас-су-док!»

«Мне... Большую... пошли...» — до самого конца новогодней вечеринки, до рассвета, явственно звучало в ушах Ирины Викторовны...

Уже дома, укладываясь около семи часов утра в постель, Курильский повторил несколько раз:

— Ни к чему! Ни за что? Чего ради?! Пред-рас-су-док!

А Ирина Викторовна не спала.

Она и прежде-то, как бы ни уставала, с трудом могла соснуть в течение дня полчасика, тем более не шел к ней сон нынче.

Лежала и думала: жить нужно. Обязательно и безоговорочно!

Зимою, не обращая внимания на тесноту и давку, в восемь пятнадцать утра нужно втискиваться в троллейбус, с удивлением угадывая, что в изделия из искусственных волокон, в натуральные сукна, драпы и недорогие меха, которые плотно окружают тебя со всех сторон, завернуты приблизительно такие же воодушевленные предметы, как и ты сама, что они обладают дыханием, голосами и такой же, как у тебя, теплой кровью, может быть, даже кровью той же самой группы...

Но так как в это время и в этой спешке, при почти неизбежном опаздывании на работу, все сосредоточено только в тебе самой и так еще много ты скрываешь под собственной шубой и шапкой домашних запахов, забот, не высказанных до конца напутствий и указаний Аркашке — каким образом он должен вести себя и что делать в течение каждого часа с половины девятого утра до шести с четвертью вечера, — то и в самой невероятной толкотне все равно чувствуешь только себя. Себя, и никого больше. В троллейбусе тебя давят, так это даже не кто-то, а что-то давит.

Летом же неисчислимые плечи, спины, животы и груди навязывают тебе сосуществование, в летние месяцы, в июне — июле — августе, у тебя вырабатывается своеобразный инстинкт самоизоляции, благодаря которому ты поддерживаешь постоянный люфт между собой и всем остальным человечеством.

Зато зимой и летом, всегда, — хочется самой прижимать к себе Аркашку, утром, по пути на работу, ухитриться и проводить его в школу, а вечером, если бы это было можно, она пошла бы с ним к его товарищу. Это глупо, тем более что отчетливо понимаешь: материнство — это ведь умение отчуждаться от своего ребенка.

Аркашка все еще домашний и несамостоятельный мальчик, это мешает ему во многом, но не в том, чтобы иметь свою собственную биографию, и не раз, и не два им написаны школьные сочинения о том, как он провел очередное в своей жизни лето, а если бы учительница рискнула и дала Аркашке другую тему, например: «Периоды подъема и спада в моей жизни», — он и тут мог бы кое-что написать. Безусловно, кое-что интересное и поучительное для окружающих.

Аркашка рассказал бы о субъективном и объективном в жизни человека, о том, как жестоко он болел прошлой весной, как, справляясь с болезнью, мечтал о возвращении к жизни — новой, разумной и прекрасной, но как тогда же, еще в постели, поддался незапланированной страсти собирания марок, как по этой именно причине остался на второй год. Как, при всем при этом, он существовал человеком. Легкомысленный, добрый и нежный человек, пока еще с петушиным голоском, с неисчерпаемым интересом к жизни, но уже вот-вот — мужчина. Почти что странно, но все-таки — вот-вот.

Муж...

Муж был очень близок Ирине Викторовне, всегда слишком доступен, покряхтывая в глубоком сне, у него был очень хороший, здоровый сон, тем более теперь, после бессонной ночи, когда он, может быть, все еще повторял в подсознании: «Пред-рас-су-док!» Он был во всем очевиден и более чем реален, должно быть, поэтому и размышления Ирины Викторовны не шли дальше мысли о чрезмерной близости его к ней, о его слишком очевидной реальности. Слишком!

Ей ведь всегда была необходима некоторая дистанция между собою и тем предметом, о котором она думала, тем более, о котором хотелось помечтать. Вот это пусть небольшое, но свободное расстояние она и любила заполнять своей мыслью.

Присутствие же людей поблизости, рядом, мешало ей об этих людях думать, бывало даже, что она уходила в соседнюю комнату, чтобы таким образом отстраниться от какого-нибудь человека и решить, какой он — плохой или хороший, правду он говорит или неправду; а давным-давно не испытывая достаточного расстояния между собой и Мансуровым-Курильским, она с годами совсем разучилась представлять его в своем воображении. Тем более сейчас не хотела о нем думать: боялась до чего-нибудь додуматься.

Работа...

Вот этот предмет был для нее исключением, о работе она могла думать и на работе, и дома, и где угодно.

У Ирины Викторовны была незаурядная намять, которая ничуть не потеряла своего значения с появлением в институте информационно-запоминающих машин. С некоторых пор Ирина Викторовна вообще не боялась никаких на свете машин, не испытывала страха от того, что роботы могут вытеснить человека из жизни или стихийно взбунтоваться, как об этом написано у многих довольно умных, но теперь уже не оригинальных авторов...

Пустяки! Каждому свое, машине — машинное, человеку — человеческое. Человек не погиб, покуда таскал на себе камни, глину, зерно, бревна и все прочие тяжести, когда гонял костяшки счетов, от руки переписывал огромные фолианты, — почему бы ему погибать теперь, если он переложил всю эту адскую работу на плечи машины? Оружие — это другое дело, но в мирной машине всегда заложен элемент гуманности, им и надо пользоваться.

Ну, конечно, у Ирины Викторовны не было трогательной мужской привязанности к машинам, более того — она не понимала тех девиц, которые по своей воле или вслед за своим возлюбленным избирают механические факультеты, — не женское это дело. По ее наблюдениям, даже женщины-моряки, женщины-пилоты и те достигают большего, чем женщины-механики и машиностроители. Однако в принципе машину она ценить умела, то есть умела понимать, чего от машины требовать можно, а чего — нельзя. Когда лет шесть или семь назад отдел информации был оснащен сразу несколькими новейшими по тем временам счетно-запоминающими устройствами, она поняла их способности так быстро, что даже видавшие виды специалисты и те удивились... Как и почему машины умеют — она этого не знала и никогда не хотела разузнать; ей казалось, что это их собственное дело, а она не любила вмешиваться в чужие дела, но вот что они умеют, а чего нет — об этом она догадывалась сразу. Впрочем, точно так же было, когда она купила первый в своей жизни пылесос с многочисленной арматурой и когда на кухонный комбайн взглянула впервые через витрину магазина — тоже сразу же все о его способностях узнала... По форме деталей, по внешнему виду и компоновке узнала безо всяких инструкций и объяснений со стороны, какие и куда в этот комбайн следует закладывать продукты, откуда и какой субпродукт должен появиться — молотый, мятый, мытый, очищенный... Вообще с любой машиной, касалось ли это пылесоса или счетно-запоминающего устройства, она предпочитала сначала знакомиться лично и непосредственно, а уж потом — с инструкцией по ее использованию.

У счетных машин, на взгляд Ирины Викторовны, внешнего вида не только не было, но, кажется, и не могло быль — ящики и футляры, футляры и ящики — больше ничего, и это поначалу ввергло ее в ужас, несколько дней она носила в сумочке заявление об уходе с работы «по семейным обстоятельствам», но потом внимательно стала слушать обо всем, что они, эти машины, умеют; и когда однажды машине задали непосильную задачу — она сразу сказала, что у нее ничего не получится. И действительно, несмотря на утверждение монтажников, — не получилось, и тогда-то она и удивила спецов, которым казалось, что получиться не только может, но и должно. Над спецами всегда тяготеет это самое «должно».

А ей вообще легко давался и смысл и бессмыслица какого-либо существования, и, должно быть, поэтому она раз и навсегда была шокирована существованием атомной бомбы, — она не могла ни вообразить ее, ни думать о ней. Ее удивляло, что атомной бомбой способны заниматься обыкновенные люди, может быть, женщины; может быть, женщины, чем-то похожие на Ирину Викторовну Мансурову.

Впрочем, на свете были какие-то удивительно нелепые вещи, о которых она тоже совсем не могла думать, которыми точно так же бывала шокирована. Были, например, дома и другие сооружения, которые она никак не могла понять — что за предмет, зачем такой? С такой нелепой башней, с такими ненужными и потому заколоченными дверями?

А однажды она была свидетельницей того, как официантка в столовой, подавая какому-то старичку второе, спросила у него:

— А ложка где? Украли?

И существование девочки-официантки, сказавшей это, тоже стало для нее не только нелепостью, но и мрачной загадкой: «Как же она живет-то после того?»

Так вот, на работе Ирину Викторовну ценили, а она ценила работу — там никто не мог заподозрить ее в краже ложки, никто не навязывался с разговорами об атомной бомбе, так как все знали, что она этого не переносит. В этом и было все дело: ее там знали. Зная ее, ей там кое-что прощали, довольно частые опоздания, например, а это не так уж мало, когда молча и тактично вам что-нибудь прощают, хотя бы и самую мелочь.

Это даже необходимо, а отсюда необходимо быть там, где тебя знают и ценят, где с тобой считаются...

Одно время по начальству прошел разговор, что Мансуровой следует дать отпуск на полгода, даже — на год, чтобы она защитила диссертацию. Когда разговор коснулся ее непосредственно, она заявила, что против отпуска не возражает, особенно — против годичного, но что защищаться никогда в жизни не будет. Разговор прекратился.

На работе она больше всего любила работать, ощущая, как ей удается создать некоторую дистанцию, которая обязательно должна быть между ней самой и ее собственной, частной жизнью. Она ведь совершенно необходима, такая дистанция, такое ощущение, что вот — твоя жизнь, вот оно — твое имя, твои родственники, твои заботы, твое рождение и твоя смерть, наконец, а ты взяла и ото всего этого отошла, отошла туда, где все это не имеет никакого значения, где ты — это твоя сегодняшняя задача по обработке технической информации относительно такого-то универсального станка и такой-то системы автоматизации, а больше ничего. Чуть-чуть даже сомнамбулическое состояние, из которого через час-другой приятно выходить прямо в свою собственную жизнь, выходить, к примеру, таким образом:

— А что, бабоньки, — нету ведь у нас в институте мужчин, хоть шаром покати! Одни только и. о.?

Первая подхватит эту мысль Анна Михайловна Бессонова, она же — Нюрок:

— Черт с ними, с мужиками, но ведь и женщины из-за этого лишены своего самого сильного оружия — любовных чар! Кого очаровывать-то: исполняющих обязанности, да?

Открываешь глаза от работы, смотришь на Нюрка... Действительно, что же делать такой женщине, такому воплощению женщины, как Нюрок, если вокруг одни только и. о. мужчин?

Дальше можно было выяснять, кто из сотрудниц отдела допустил бы, а кто не допустил дуэли между своими поклонниками, кто из них оправдывает, а кто считает врагом человечества Наталью Гончарову. Кто считает, что Жаклин была хорошей женой для Джона Кеннеди, а кто весьма и весьма в этом сомневается?

И что особенно существенно, единственный в отделе мужчина, техник Мишель, по названию Дамский Мастер, — тот действительно по любому поводу и даже без был способен пустить слезу, а вот среди женщин в отделе информации и библиографии таких не было. Не было плакс и нытиков.

И если уж слезы — значит, ни много ни мало как ЧП.

И хроник семейных событий, которых сколько угодно можно было наслушаться у Мишеля в его закуточке-мастерской, у женщин тоже не было, а между тем дружба — была, откровенность — была... Разобраться, так тут все было, что истинно должно быть между людьми, в частности — между женщинами. Только обо всем этом никогда не говорилось словами, а все понималось с полуслова:

— Денег нет, да?

— Что ты — шикую!

Или:

— Читала в газете?

— Во вчерашней? Ужасно интересно!

Или:

— Влюбиться бы в кого-нибудь, а?

Молчание...

И дело было не в каком-то там жаргоне — жаргон всегда лежит на самой поверхности любого стиля, но это еще не он сам, дело — в интонации или в выражении лица и в некотором неуловимом, ничем не обозначенном, а все-таки существующем порядке, который был раз и навсегда установлен в отношениях между сотрудницами отдела.

Ведь лаборатории, отделы, мастерские, главки, канцелярии, цехи, секции, КБ, кабинеты, приемные, прилавки, забегаловки — все это производит не только тематики, отчеты, статьи, резолюции, протоколы, проекты, решения, прибыли, убытки, плановую и сверхплановую продукцию, все это, даже помимо месткомов, обязательно производит еще и свой стиль.

Можно производить, например: «А вы ложку — не украли?»

Но можно — другое. До́лжно производить что-то другое, если даже неизвестно, что именно. Что-то другое, и обязательно противоположное первому. Стиль — это человек, известно, а вот в обратном порядке это известно гораздо меньше: если ты человек, у тебя должен быть стиль! Какой? Трудная задача, но обязательная. Хотя бы стиль твоего дела, потому что, если не будет и этого, — откуда узнать, откуда почувствовать существование человеческого стиля? А ведь он есть, существует, если существует человечество...

«А вы ложку — не украли?» — от этого стиля до другого должна быть дистанция, потому что без такой дистанции жить уже нельзя. Еще и еще раз понятно, что тот, другой, человеческий стиль — величина искомая и у этой величины нет и не может быть в такой же мере четкой и определенной формулы... Тем более он нужен и необходим.

Тем более в отделе информации и библиографии необходимо было повседневное присутствие Ирины Викторовны: она хоть и не невесть какая, а все-таки была созидательница и даже — смешно сказать! — блюстительница того, другого, стиля... И все женские души отдела, а Нюрок особенно, тоже понимали это...

Вот она как думала, Ирина Викторовна, обо всем по порядку — об Аркашке, о муже, о работе, думала после бессонной ночи, лежа полураздетая в кровати. положив на грудь какой-то затрепанный переводной романчик и глядя через окно в серое, типично зимнее небо нового, 19... года.

Можно было и еще в том же порядке подумать, например о свекрови, Евгении Семеновне, женщине, пожалуй, слишком уж справедливой и слишком рьяной заступнице Ирины Викторовны не только от всякого рода напастей, но и вообще ото всего на свете.

Можно было...

Но в этом порядке размышлений чего-то не хватало... «Ах, да, — с удивлением догадалась Ирина Викторовна, — меня-то и не хватает! Вот чего — меня самой!» И в самом деле, она так много думала о работе, потому что работа то и дело заменяла ей ее самое. И, в общем, это была приемлемая замена, хотя все-таки замена. Еще работа была для нее постоянной, не прекращающейся ни на один день тренировкой ее интеллекта, постоянным средством поддержания тонуса и подготовкой... подготовкой — к чему?

Сорок пять — вот возраст, до которого, ей казалось, женщина еще не все теряет, еще может распорядиться своей судьбой, еще может сделать какой-то выбор.

По существу, она не собиралась ничего менять и сейчас, но без ощущения этой возможности и собственной способности к этому, без надежды на случай, который окажется не чем иным, как такой возможностью, временами становилось так грустно, как будто бы ты не живешь, а только доживаешь кем-то назначенную для тебя жизнь. Может быть, только чей-то завалящий остаток жизни...

Не всегда, но временами бывало и так — вот такое ощущение, и когда оно приходило, Ирина Викторовна, с точностью чуть ли не до одного дня, начинала подсчитывать, сколько же ей еще осталось до сорока пяти, до того рубикона, который она сама себе назначила.

Сорок пять минус ее годы — на эту разность, так стремительно приближавшуюся к нулю, Ирина Викторовна возлагала тем большие надежды, чем разность становилась меньше.

А тут еще за новогодним столом, как раз напротив, анфас, — немного даже подурневшее и потемневшее откуда-то изнутри, от внутреннего ощущения счастья, — лицо Леночки Канунниковой... Не надо было садиться как раз напротив Леночки — опасен был этот анфас. Не надо было заранее загадывать тост.



Поделиться книгой:

На главную
Назад