Сергей Званцев
Гибель профессии
Гибель профессии
Пройдут года, и, пожалуй, наши потомки забудут самое слово «тунеядец». Вот мы и решили составить что-то вроде истории болезни, где речь будет идти о похождениях и крушении некоего тунеядца Евгения Ивановича Туркина. Кое-где мы используем его собственные показания, кое-что приводим из свидетельских материалов и из добытых нами сведений.
Читателю бросятся в глаза чрезмерная развязность и болтливость Евгения Ивановича Туркина (так зовут нашего героя). Далеко зашедшая претензия на «интеллигентность», видимо, показывает в нем застарелую неуверенность в себе и вместе с тем профессиональную попытку снискать доверие. Так, на вопрос об образовании Туркин ответил:
«Что касается систематического образования, то по окончании пяти классов гимназии я пришел к мысли, которая могла бы быть коротко выражена в девизе на моем фамильном гербе: „Чужой глупостью, существуй“. Но у меня нет фамильного герба, поэтому я вынужден объясняться подробнее, хотя, вообще говоря, я враг подробностей. Ничто так не губит человека, как подробности!
Конечно, как и всякое сложное и глубокое явление, я созрел не сразу. В юности я был секретарем у нотариуса и служил швейцаром в парикмахерской, был даже официантом. После отбытия наказания за допущенную неловкость с бумажником клиента пришлось мне спуститься до презренной физической работы в цехе, правда, ненадолго…»
Даже на анкетные вопросы, задаваемые прокурором, Туркин отвечал витиевато:
«Я родился в начале 1904 года. Отец мой был совершеннейший бедняк, беднее любого безлошадного крестьянина, ибо у безлошадного крестьянина все же было какое-нибудь имущество, например коза или хотя бы кошка, а у моего папы принципиально, не могло быть никакого имущества. Человек раз и навсегда отрекся от права собственности на любую вещь на этом свете!
Попросту говоря, мой папа был монахом, а монахи, как известно (а может быть, многим сейчас и неизвестно), при пострижении отрекались от всякой собственности. Поясняю, что пострижение совершалось не в модной парикмахерской, и никто еще из посетителей парикмахерских на вопрос „как вас постричь?“ не отвечал: „Постригите меня в монахи“. Нет! Этот символический обряд совершался не в парикмахерской, а в монастыре.
Прокурор, наверно, хочет знать, кем была моя мать и в какой степени мой папа-монах осуществлял свои родительские права и обязанности.
Увы! Если мой папа был монах, а в прошлом гусарский штаб-ротмистр (в те годы, по-видимому, такая смена профессий была не в диковинку — см. немую, но многоговорящую кинокартину „Отец Сергий“), то моей матерью была господская прачка. Поэтому, в известном отношении я могу почитаться лицом пролетарского происхождения.
Естественно, мой папа-монах не мог жениться на моей маме-прачке, ибо монахи дают обет безбрачия. Таким образом, я родился вне брака. Впоследствии я, восполняя пробел в поведении моих родителей, неоднократно женился.
Наблюдательность — моя особенность с детства. Еще будучи невинным ребенком, я, например, заметил, что мой отец, иногда допускавший меня в свою изящно убранную монастырскую келью, с вниманием и беспокойством то и дело посматривал на гору подушек, которая возвышалась в изголовье его широкой кровати. Я долго размышлял над причиной такого странного беспокойства: кто бы мог посягнуть на целость подушек?! Не спрятано ли что-нибудь под подушками?
Однажды, воспользовавшись тем, что папа вышел из кельи, дабы отслужить пасхальную заутреню (папа был иеромонахом, то есть он мог совершать богослужения), я сунул руку под подушку и обнаружил там большую пачку денег. Надо сказать, что, кроме наблюдательности, я обладал еще и осмотрительностью. Я не присвоил пакет в целом, хотя это и было для молодого человека моего цветущего возраста крайне соблазнительным. Но это означало бы зарезать курицу — я же предпочитал подбирать золотые яйца. Словом, я взял лишь небольшую толику из пакета, что и дало мне впоследствии возможность очень долго и довольно часто пить из этого же источника. В конце же концов я нашел морально нечистоплотным заставлять родного отца сгорать на медленном огне подозрений и однажды похитил пакет целиком.
Вскоре монастырь был закрыт. Под гулкими сводами теперь действовала артель „Красный безбожник“, куда влилась вся монастырская братия».
В этом месте Туркин был остановлен прокурором, но настоятельно просил быть выслушанным до конца.
— Я теперь понимаю, что исповедь священнику тоже имела свой смысл: именно отделаться от чувства вины, — с достоинством сказал Туркин. — Я, собственно, и пришел к вам, гражданин прокурор, чтобы повиниться, так не мешайте же мне!
И он продолжал:
— Артель распалась из-за грандиозной растраты моего папы, и я пошел работать администратором в немое кино, которое тогда только училось говорить. Именно в ту пору я однажды попал на творческий вечер одного писателя, который только учился писать.
Знаменательная для меня встреча с ним (его фамилия Гуниядин) произошла следующим образом.
В самом маленьком зрительном зале нашего небольшого города, именно в клубе зубных врачей, все было приготовлено для выступления Гуниядина, который собирался прочесть главы из своего романа о жизни и страданиях молодого дантиста.
Бормашина была вынесена, у окна стоял пюпитр с графином, остальная площадь была занята тремя рядами стульев. Словом, если бы собралось двенадцать человек, рецензент (входивший в это число) мог бы с чистой совестью написать в местной газете, что зал был полон.
Но в том-то и дело, что явилось только трое: рецензент, я (у меня были свои планы, о которых скажу чуть ниже) и широко известный в городе Федор Степанович Иванов, красивый рослый мужчина лет пятидесяти пяти.
Я знал, что из-за Федора Степановича был недавно уволен сотрудник районной газеты Гранкин. Дернула его нелегкая тиснуть заметку: «Физкультура делает чудеса». Привожу ее на память:
«В нашем городе уже давно живет Федор Степанович И. Последние 15 лет он настолько натренировал свое тело, что летом и зимой ходит в одних трусах. В беседе со мною Федор Степанович сказал, что он никогда не простуживается, даже когда купается зимой в проруби. Кроме того, несмотря на свой возраст (по-видимому, несколько ошибаясь, он назвал 120 лет), Федор Степанович подчеркнул, что в результате такого режима у него прекрасные мускулы, и, желая это доказать, тут же стал на голову.
Федор Степанович, по его словам, систематически проверяет свое здоровье у известного в области психиатра профессора Колосова. Мы побывали у профессора, который сказал нам, что И. страдает неизлечимой формой шизофрении».
Чуть ниже — стояло:
«Федор Степанович уже ряд лет состоит подписчиком нашей газеты».
Редактор, на свою беду, крепко спал в ту ночь, когда он доверил выпуск газеты старому журналисту Гранкину. Утром, по выходе газеты, редактор тотчас был вызван в райком, откуда вышел красный и потный. В тот же день Гранкин пришел ко мне и сказал тоскливо: «Дайте контрамарку на „Приключения Макса Линдера“! Нет, на три сеанса подряд: должен же я куда-нибудь деться…»
А у меня самого были причины искать пристанище, и это толкнуло бедного администратора кино в клуб дантистов…
В первом ряду сидел Федор Степанович совершенно голый (если не считать трусиков), с ассирийской черной бородой. Сзади сидел газетный рецензент, он же фельетонист, очеркист и заведующий информацией, Вася Жук, молодой человек, с которым мне приходилось держать ухо востро, и я.
— Не понимаю, зачем вы пришли? — мрачно говорил мне Вася. — Может быть, вы собираетесь пригласить старика швейцаром в кино? Голый швейцар — это нерасчетливо. Свидетельствует о бедности фирмы.
— Я не так деловит и расчетлив, как другие, — скромно отвечал я, — просто меня тянет послушать свежее литературное слово.
— Ах, свежее! Ах, литературное! — мрачно улыбался Вася. — Вот бы у кого вам набраться свежести мысли!
И он кивал на сидевшего впереди Федора Степановича.
Я невольно вгляделся в мощную спину голого шизофреника и тут только заметил, что он сжимает в руке рукопись. Что бы это значило?
Раздумывая над этим вопросом, я прозевал выход из-за кулис, то есть из боковой двери, писателя-толстяка Гуниядина. Раскланиваясь на ходу, он стал за пюпитр и положил перед собой исписанные листы.
— Мне приятно видеть, — смущенно начал — он, не отрываясь от первого листа, — как люди вашего города, бросив привычные занятия, устремились послушать новое произведение, которое…
По-видимому, ничто не могло изменить содержание приготовленного вступительного слова или остановить оратора. И все-таки он был остановлен!
Федор Степанович стремительно поднялся со своего места и шагнул к пюпитру.
— Не то читаешь, — сказал он пронзительным голосом, — ты вот что читай. Мой роман! (Это слово он произнес с ударением на первом слоге.) В трех действиях и одной картине! Давай, — ну! Называется «Вода на голову».
Вообще говоря, Федор Степанович твердо придерживался амплуа тихопомешенного. Но в наше время так часто меняют и призвание и профессию! Я видел в этот момент, что от тихого помешательства у Федора Степановича не осталось и следа. Мощные мускулы на его руках напряглись, он страшно заскрежетал зубами и рванул бороду. Гуниядин тихо пискнул и заметался. Но единственный проход был занят огромной голой фигурой, угрожающе протягивающей рукопись. Заблокированный автор романа из жизни дантистов сдался и, взяв протянутую ему тетрадь, начал читать ее срывающимся голосом. Тотчас же Федор Степанович принял мирный вид и уселся в кресло, слушая чтеца с вниманием. Прислушался и я.
В первой главе романа «Вода на голову» шло подробное описание сенокоса, производимого не совсем обычно: в воздух поднималась стая вертолетов на высоту растения; вращающиеся винты лихо косили сено.
В конце концов это было ничем не хуже некоторых научно-фантастических романов. Однако Федор Степанович вдруг вскочил и вырвал из рук оторопевшего чтеца свою рукопись.
— Дрянь! — кричал при этом бедняга. — Какой это роман? Дрянь! Не то!
И с этим криком самокритичный безумец выбежал из зала.
Дальнейшая читка не состоялась. Гуниядин жаловался на головную боль и хватался за сердце.
Назавтра в нашей газете появился доброжелательнейший отчет Васи:
«В переполненном зале молодой писатель прочитал свой интересный роман под названием „Вода на голову“…»
Бедный Вася перепутал названия романов, но это осталось незамеченным. Я узнал, что днем состоялся прием в редакции по случаю пребывания у нас совершенно воспрянувшего духом Гуниядина. Редактор жал ему руку и поздравлял его с новым произведением. Гуниядин согласился написать для газеты очерк об уборке урожая и, что меня особенно поразило, тотчас даже без просьбы получил сто рублей авансом.
Об авансах я слышал уже давно и теперь вдруг осознал, что мое призвание — литература. А между тем какая удивительная судьба! Я пришел на читку с чистым намерением хоть на два часа скрыться от назойливого кредитора, притащившегося ко мне в кино. Я знал, что никому в голову не придет искать меня в клубе зубных врачей на читке романа!
Как видно из протоколов допроса Туркина, в дальнейшем ему был задан вопрос: как случилось, что еще смолоду он, человек не без образования, вступил на уголовный путь? При этом прокурор просил Туркина больше держаться фактов и поменьше разглагольствовать.
Вот выписки из его дальнейших показаний:
«Я начал свою литературную деятельность с того, что раза два поместил в местной газете хулительные заметки по адресу областного отделения союза писателей, которое мало-де заботится о росте писательских кадров в нашем районе. Потом я поехал в областной город и посетил раскритикованное мною отделение, рассчитывая, естественно, что его руководители отнесутся к своему критику с особой осторожностью.
С собой я захватил рукопись небольшой, но интересной повести о Степане Разине, списанной мною с журнала „Мир божий“ за 18… год. Автор романа никому не был известен. Кому же может быть известен роман?
— Хорошо, оставьте, — сказал мне дежурный член правления союза, толстый человек средних лет, с не очень добрыми глазами. — О чем у вас повесть?
— О Степане Разине.
— Ах, историческая! Ну что же, почитаем.
Он сказал это „почитаем“ с таким выражением, как врачи говорят об умирающем: „Ну что же, полечим“.
Я решил, что товарищ не расслышал моей фамилии или же не читал моих критических статей в газете. Пусть же он знает, что играет с огнем!
— Опасаюсь, — небрежно сказал я, — что моя критические выступления могут мне повредить.
— Какие выступления? — равнодушно спросил дежурный член правления.
— А вот… — я ткнул ему две вырезки.
Он скользнул глазами по тексту обеих, вернул мне вырезки и, глотая зевок, буркнул:
— Вы правы. Эти заметки могут вам повредить.
— Вот-вот! — уже с искренним беспокойством воскликнул я. Мой расчет на благосклонное ко мне отношение ради того, чтобы не создать впечатления о расправе за критику, явно срывался.
— Заметки эти могут вам повредить в том смысле, что создают нелестное мнение о степени вашей литературной грамотности, — пояснил мой собеседник. — Впрочем, ваш роман… ваша повесть будет прочитана… Кстати, не скажете ли вы, в чем разница между романом и повестью? Нет, не задумывайтесь. Этого никто толком не знает.
— Мне эта разница хорошо известна, — с достоинством ответил я. — Который больше — это роман.
— Практически вы правы, — насмешливо заметил мой экзаменатор и подозвал вошедшего в комнату полного шатена с проседью: — Познакомьтесь, это Сусанов, Сурен Иванович, ваш рецензент и будущий редактор.
— Редактор только в том случае, если я найду нужным дать положительный отзыв, — спокойно сказал Сурен Иванович, пожимая мне руку. — А где же рукопись?
Он мне сразу не понравился».
— Достаточно, — прервал тут прокурор допрашиваемого. — Вы рассказываете о ваших литературных попытках, но ничего пока не сказали, на какие средства существовали. Извольте сообщить нам о фактах, а не о намерениях!
— Намерения — это тоже своего рода факты, — не теряя апломба, ответил Туркин. — Впрочем, извольте. Вернувшись в свой городок, я занялся текущими делами, способными несколько восполнить скромный бюджет администратора кино.
Первым текущим делом было посещение общего собрания городской строительной организации.
Строительство школы и клуба шло у нас вяло. Прораба видели в обществе подчиненной ему юной девицы-каменщицы: находка для разоблачителя!
Но не будем забегать вперед, как любил говорить мой знакомый бегун Н., приходящий к финишу последним.
Я явился в помещение старого клуба (бывшая хлебная ссыпка), когда собрание было уже открыто. Очередной оратор упрекал руководство в срыве строительства:
— Если бы сроки соблюдались, мы сегодня собрались бы уже в новом клубе!
В коридоре, где было слышно каждое слово, нервничая, ходили взад-вперед прораб и начальник строительства. Они шагали навстречу один другому, но, кажется, не замечали друг друга.
…и очень даже нехорошо, — доносилось из зала. Разве допустимо, чтобы прораб гулял с каменщиками?!
Прораб остановился и, побагровев, крикнул:
— Я на ней вчера женился!
— Правильно! — пробасил кто-то в публике. — Я даже свидетелем был.
Зал грохнул от хохота. Я не смеялся, смекнув, что прораб в качестве клиента мне уже не годится.
Оставался начальник строительства. Он продолжал быстро ходить по коридору взад-вперед почему и мне пришлось на ходу излагать довольно сложную мысль:
— Я рабкор районной газеты, у вас очень много недостатков!
— Очень! — согласился начальник и заспешил еще больше.
Я уже начинал задыхаться.
— Сроки сорваны и неизвестно, когда школа будет готова…
— К началу занятий! — бросил начальник.
— А клуб? Это ведь черт знает что такое — заседать в ссыпном пункте! Словом, я думаю выступать в газете с остро критическим фельетоном! — сказал я, ожидая от собеседника какой-нибудь переходной фразочки, вроде: «Привезли нам новые патефоны для премирования ударников — не интересуетесь?» Вместо этого он резко затормозил, и я, вынужденный следовать его примеру, сделал то же, чувствуя, что у меня задымились подошвы.
— Это было бы правильно, — сказал он грустно. — Давно уже пора нас пропесочить!
Тут его позвали, и через минуту я уже слышал его голос из зала:
— Мы чертовски отстали, и в этом целиком наша, а в первую голову — моя вина. Видите ли, мне все казалось, что вот-вот дело сдвинется с мертвой точки само по себе. Однако теперь мы поняли свою ошибку и за последнюю неделю сделали больше, чем за весь предыдущий месяц…
Я не стал слушать дальше и ушел, хлопнув дверью.
Нет! Работать стало невозможно!
В этом месте прокурор, видимо, потерял терпение и предложил Туркину ограничиться конкретными ответами на вопросы:
— Женаты вы, разведены или холосты?
— И то, и другое, и третье. И все-таки не было оснований для появления статуи командора. Однако же эта непрощенная статуя — простите меня! — в лице вашего коллеги районного прокурора сунула сюда свой холодный нос! Произошло это так: моя жена de facto была доцентом медицинского института в соседнем областном городе. «Она меня за муки полюбила, а я ее — за сострадание к ним».