Переговоры об автокефалии были непростыми. Почему кирилловского монаха (а в эти годы Кассиан еще не был игуменом) выбрали для столь сложных переговоров, мы не знаем. Но на всё бывает своя причина. Вероятно, Кассиан был хорошо известен епископу Ионе и великому князю, образован, обладал дипломатическим талантом.
Источники сообщают, что Василий Темный щедро наградил Кассиана после его возвращения из Царьграда, много пожертвовал на обитель и отпустил на покой — на Каменный остров. Однако в этом сообщении есть хронологическое несоответствие. В любом случае вторая поездка Кассиана должна была состояться до 1453 года, когда был взят турками Константинополь. Но в это время Кассиан оставался настоятелем Кирилло-Белозерского монастыря. Вероятнее всего, что эти два эпизода его биографии: возвращение из Царьграда и уход на Каменный остров не были связаны. Кассиан на год покинул Кириллов монастырь в 1465 году, когда новый ростовский архиепископ Трифон самовольно поставил настоятелем обители своего родного брата Филофея. Тот вел себя неподобающим образом, и белозерский князь Михаил Андреевич, ктитор обители, изгнал его, вернув Кассиана. Последний оставался настоятелем Кириллова монастыря до 1471 года, какое-то время еще жил здесь на покое, а затем вернулся на место своего пострига — в Спасо-Каменный монастырь. Многие из постриженников игумена Кассиана были причислены к лику святых: Александр Ошевенский, Нил Сорский, Иоасаф Каменский. И этот перечень говорит сам за себя: «С преподобным преподобным будеши…» Сам Кассиан был также прославлен Русской церковью в лике святых.
Если брат хотел поступить в монастырь, то он «бил челом» игумену наедине. В Житии преподобного Александра Ошевенского рассказывается, как святого Александра принимали в число кирилловской братии. Этот рассказ вполне подошел бы и для Жития Нила Сорского. Игумен спросил юношу: «Хочешь ли, чадо, иноком быть и Господу работать?» Тот же отвечал: «Ей, отче, воистину, желаю, но через некоторое время. А пока, если повелит твоя святыня, буду служить на святую братию, чтобы испытать свою юность». Игумен увидел смирение и душевную чистоту юноши, понял он и то, что пришедший изучал Божественные писания. И тогда настоятель спросил его: «Чадо, учился ли ты святым книгам?» По своему смирению тот ответил: «Мало, отче, немного с детства научился и пребывал в небрежении». Тогда игумен произнес: «И это тебе, чадо, будет на великий успех к твоему спасению».
После личной беседы игумен сообщал о новопришедшем соборным старцам, те испытующим взором оценивали брата. Если он им нравился, то игумен благословлял новичка ходить по кельям старцев и просить их принять его в обитель. Но если пришелец не нравился монастырскому собору, то его по кельям не посылали. А игумен вежливо отказывал ему в таких выражениях: «Довольно у нас, господин, ныне братии, число исполнилось»[139].
Скромная и одновременно достойная манера держаться, спокойный и уверенный взгляд умных глаз, общее благородство облика юноши понравились монастырским старцам. Насельники Кириллова монастыря хорошо знали и брата пришедшего — Андрея Майко, не раз посещавшего обитель по государевым делам. И они ответили согласием.
Когда в монастырь принимали новичка, то над ним совершался чин, который не был посвящением в монашество — постригом, но содержал в себе особую молитву. Игумен и братия молились, чтобы Господь сохранил доброе намерение брата, защитил его от зависти и злобы, благословил все его «входы и исходы», научил, как потратить нажитое в миру богатство на благие дела. Намеревающиеся вступить в число братии обыкновенно приносили свой посильный вклад на обитель.
Поскольку послушники считались еще мирскими людьми, они жили в кельях, отведенных для монастырских работников. Будущие иноки трудились в хлебнях, поварнях и на других тяжелых работах, испытывая себя в добродетелях терпения и послушания. «А кто не знает кирилловские хлебни!» — говорили тогда на Руси, имея в виду их огромный размер и тяжелый труд печь хлеб. «Многотрудна была работа эта, так как ядущих было множество. Кроме иноков и наемных работников кормились на трапезе те, которые приходили в монастырь пользы ради душевной, и, кроме того, нищие, странники и мимоходящие. Многие брали хлеб с собою»[140].
Труд и послушание — это все, чем, по мнению старцев, должен быть занят послушник. Он получал от монастыря одежду (которая еще не была монашеской) и пропитание. Обычно искус послушания продолжался три года. Все это время игумен наблюдал за новичком, стараясь понять, к чему тот способен. Александр Ошевенский пробыл в послушании шесть лет. Он никак не мог преодолеть своей привязанности к родителям, которые противились постригу сына. Срок послушания Нила Сорского, скорее всего, не превысил трех канонических лет, ведь ему не требовалось дополнительного обучения, да и сомнения не тревожили его душу. Москва и родительский дом были далеко от него.
Постриг
Искусил еси сердце мое, посетил еси нощию, искусил мя еси, и не обретеся во мне неправда.
Через некоторое время юноша принял постриг с именем Нил. Не существовало и не существует строгих правил, по которым монахам дают имена. Согласно древней традиции инок получал имя того святого, память которого праздновалась в день пострига. В древнерусских святцах под 12 ноября значится память «преподобнаго отца нашего Нила». На Руси он был известен как Нил Постник, Нил Черноризец, Нил Чернец (иногда его отождествляли с другим святым — Нилом Синайским). Возможно, постриг Нила Сорского состоялся 12 ноября и потому он получил такое имя. Начиная с XV века, как уже говорилось выше, распространилась и другая практика — монаху давали имя, начинавшееся с той же буквы, что и его мирское имя, либо имя выбирали по созвучию с прежним. Но такая закономерность была необязательной. Более того, церковные иерархи считали наиболее правильным тот порядок, когда игумен, совершающий постриг, сам выбирал имя для нового монаха. Так, например, митрополит Киевский и всея Руси Киприан возражал против обычая давать имя по календарю либо исходя из мирского имени: «Егда же ли чернца пригодится стричи и имя ему нарицати, несть в том узаконоположено, еже или дни того святого имя нарещи, или пакы и с мирьского имени, но якоже игумен въсхощет и повелит»[141]. В конце концов, последнее правило не противоречило первому: игумен, желая дать монаху определенное имя, мог приурочить его постриг к соответствующему дню.
Мы не можем сказать определенно, по каким причинам игумен Кассиан выбрал имя Нил для молодого послушника. Но совершенно точно одно — оно не было случайным. Имя, полученное в монашестве, приоткрывает завесу тайны над Божественным Промыслом о человеке. Мистическим образом судьба древнего святого, во имя которого постригается новый монах, проецируется на его собственную судьбу.
Преподобный Нил Постник жил на рубеже IV и V веков. Кондак, прославляющий этого святого, говорит о том, что он стяжал душевную чистоту и бил бесов непрестанной молитвой, как копьем («Вышних чистотою душевною божественно вооружився и непрестанную молитву яко копие в руце имы, крепко съпробол еси бесовьская ополчениа, Ниле отче наш, моли Христа Бога непрестанно о всех нас»)[142]. Святой подвизался в окрестностях города Анкиры (ныне Анкара, Турция). Здесь в горах было много монахов-отшельников. Житие святого не сохранилось. Известность Нилу Постнику принесли написанные им многочисленные аскетические сочинения. На Руси существовала давняя традиция их бытования. Русские читатели могли познакомиться с творениями Нила Постника еще в XI веке: некоторые «Слова» святого вошли в состав знаменитого Изборника 1073 года. Одно из сочинений Нила Чернеца в славянской версии называется «О восьми духах лукавства» и посвящено борьбе с греховными помыслами и страстями. Можно предположить, что Нил Сорский написал свои главы «О восьми помыслах», подражая труду святого, в честь которого был пострижен. Несмотря на то, что Нил Постник жил в самом начале истории монашества, он стал его критиком и реформатором. Нил Сорский так же пытался реформировать современное ему монашество, призывая иноков вернуться к древним традициям.
Нездешнее имя русского святого невольно вызывает в памяти и другие ассоциации. Так на заре человеческой истории была названа великая река, пересекающая Африканский континент с юга на север и подарившая жизнь египетской цивилизации. Русские паломники, путешествовавшие по Египту в XV столетии, полагали, что «златоструйный Нил» берет свое начало в раю. Течение этой вечной реки придает особую созерцательность египетскому ландшафту. Сейчас, как и тысячи лет назад, воды Нила текут спокойно и величаво, пустынны берега, неслышно качается тростник. Громадный сфинкс, обращенный в Вечность, стал символом созерцания. В IV веке нашей эры на берегах Нила началась история монашества. Монахи уходили в пустыню, поднимались в горы, прятались в пещерах ради созерцания Божественных тайн. На вершине высокой горы, в маленькой пещере, куда ведет такой узкий извилистый проход, что от тесноты даже сводит дыхание, поселился подвижник Антоний, впоследствии прозванный Великим. Христианская традиция называет его отцом вселенского монашества.
А в Ливийской пустыне (между нынешним Каиром и Александрией) другой великий святой, Макарий, основал первый в истории монашества скит. С коптского языка слово «скит» переводится как «вес сердца». Удалившись в страшную безводную пустыню, подвижники взвешивали перед лицом Бога свое сердце — свои помыслы и желания. Именно этот монастырь стал прообразом скита на реке Соре.
Прочные духовные нити связали русского святого с землей Египта. Похоже, что подобные ассоциации и размышления приходили на ум неизвестному книжнику, составившему вскоре после кончины Нила Сорского тропарь, кондак и икос святому. Средневековый поэт сравнил житие преподобного Нила с финиковой пальмой. Он заметил, что у этого дерева колючие и жесткие вайи («дерево остроговато»), но сладкие плоды. Жестким и неудобным было житие Нила Сорского, однако оно принесло богатые духовные плоды, — напоминает нам книжник. Существует предположение, что возможным автором этих литургических песнопений был ближайший ученик Нила Сорского — преподобный Иннокентий (Охлябинин). Он путешествовал вместе с Нилом на Восток, делил с ним тяготы первых лет в Сорском скиту. Вероятно, он больше, чем кто-либо, знал своего старца, его духовные привязанности и стремления. Нил Сорский всегда стремился к истокам, подлинности, к Началу. Великая река, название которой стало собственным именем преподобного, связала его с этим Началом.
В Российской национальной библиотеке Санкт-Петербурга среди бесчисленного множества уникальных рукописей хранится Требник (так называемый «Постригальник-Погребальник») преподобного Кирилла Белозерского (РНБ. Кир. — Бел. № 5/5). Часть книги написана на бумаге, часть — на пергамене, что указывает на ее древность. Прикосновение к этому кодексу всякий раз вызывает необъяснимый трепет: листы во многих местах прожжены горячим воском свечи и затем аккуратно зашиты, повсюду видны следы елея (масла) и воска. До сих пор рукопись, когда ее вынимают из футляра, издает сильный аромат церковных благовоний. Исследователи говорят, что именно эту книгу взял с собой святой Кирилл, когда уходил из московского Симонова монастыря на Белоозеро, чтобы основать новую обитель[143]. В кодексе переписаны главные молитвенные последования, необходимые игумену на новом месте: чин монашеского пострига и чин отпевания. Множество иноков приняли монашество и покинули бренный земной мир под чтение молитв из этого «Постригальника-Погребальника». Возможно, именно эта книга находилась в руках игумена Кассиана, когда он совершал постриг будущего святого.
Во время чтения часов перед литургией экклисиарх («начальник церкви») вводил в церковь брата, намеревающегося принять постриг. Брат три раза падал ниц перед Царскими вратами, кланялся игумену, который благословлял его. Потом экклисиарх отводил его на паперть около западных дверей церкви. Здесь новоначальный снимал с себя свою обычную одежду и стоял в одной рубашке без пояса, обуви и верхней одежды, что символизировало его отречение от мира и нищету перед лицом Бога. Как кающийся грешник, он стоял перед Раем и Небом, умоляя о входе в церковь, которая олицетворяет собой земное Небо.
После малого Выхода с Евангелием во время пения антифонов все иноки монастыря выходили навстречу к церковным дверям. Постригаемый брат в одной рубашке, покрытый мантиями иноков, медленно двигался к Царским вратам. В алтаре, внутри Царских врат, в полном облачении стоял настоятель. Постригаемый брат своим видом символизировал евангельского блудного сына, который в чужой стране расточил данное ему от Отца богатство и во время голода нанялся на работу к немилостивому господину, кормившему его свиными рожками. Измученный голодом, он, наконец, вернулся к своему Отцу.
Когда постригаемого вели к настоятелю, олицетворявшему собой Господа, братский хор трижды пел тропарь Недели о блудном сыне: «Объятия Отча отверзти ми потщися, блудно мое иждих житие, на богатство неиждиваемое взираяй щедрот Твоих, Спасе, ныне обнищавшее мое да не презриши сердце. Тебе бо, Господи, умилением зову: согреших на небо и пред Тобою». С каждым повторением тропаря постригаемый трижды падал ниц во свидетельство решительности своего намерения и трижды вставал в знамение восстания от падения. Пение тропаря заканчивалось, и брат подходил к аналою, на котором лежали Святое Евангелие и ножницы; игумен же выходил из алтаря и становился близ столпов иконостаса. Экклисиарх в это время раздавал братии свечи, возжжение которых, по толкованию святого Симеона Солунского, означало даруемые новому брату благодать, просвещение и радость духовную.
Встречая брата как бы в дверях Отчего дома, игумен говорил ему краткое поучение, чтобы он нелицемерно и без притворства исповедал истинное покаяние. После этого игумен спрашивал брата: «Что ради прииде, брате, припадая ко святому жертвеннику и к святей дружине сей?» Брат отвечал: «Желаю жития постническаго, честный отче»[144]. Игумен снова спрашивал его: «Желаешь ли сподобиться ангельского образа и вчинену быти лику монашествующих?» — «Ей, Богу содействующу („Да, при помощи Божией“. —
Не довольствуясь первым согласием послушника, игумен более подробно испытывал его:
— Волею ли своею или от разума приходиши к Господеви, а не от некия беды или нужды?
На это постригаемый отвечал: «Ей, честный отче»[145].
— Пребудешь ли в монастыре в пощении и в послушании игумену, а не в роптании; в покорении, а не в пререкании и уничижении братии; не в тайноядении и не в любви к мирским, к родителям и к сродникам, и не в праздном хождении?
— И имееши ли любовь ко святей братии и пребудешь ли в пощении даже и до последнего издыхания?[146]
И на все вопросы будущий инок смиренно отвечал: «Ей, Богу содействующу, честный отче», давая тем самым монашеские обеты целомудрия, нестяжания, послушания, отречения от мира.
После того как были произнесены обеты, начинался сам постриг, который совершал священник, а игумен был восприемником постригаемого. Удостоверившись в доброй воле послушника, священник произносил «оглашение малого ангельского образа», в котором объяснял образ новой, совершенной (ангельской) жизни. Он еще раз напоминал будущему монаху, что тот за исполнение своих обетов даст ответ на Страшном суде: «Блюди, брате, какова обетованиа даеши Владыце Христу. Ангели бо предстоят невидимо, написующе исповедание твое сие, его же хощеши истязан быти во Второе пришествие Господа Нашего Иисуса Христа…» Вслед за оглашением священник произносил три молитвы. Перед чтением второй молитвы постригаемый преклонял голову, и священник держал над ней молитво-слов, произнося слова: «Господи Боже Наш! Достойна сотвори быти Тебе взаконившая (Тебе подчинившегося. —
После молитв священник брал постригаемого за правую руку и вел к аналою, на котором лежало Святое Евангелие. Указывая на Евангелие, священник говорил ему: «Се Христос невидимо предстоит зде, яко никтоже тя нудит на образ сей (Здесь Христос невидимо стоит и видит, что никто тебя не принуждает принять монашеский образ. — Е. Р.); блюди, яко ты от предложения своего (смотри, ибо сам того желаешь. — Е. Р.)». И, наконец, иерей спрашивал в последний раз: «Волиши ли ангельскаго образа обручению? (Хочешь ли принять на себя ангельский образ? —
Сначала надевали рясу — «хитон вольной нищеты и нестяжания» — со словами: «Брат наш Нил облачится в ризу веселиа, во имя Отца и Сына и Святаго Духа». Ряса (современный подрясник) в древнерусском обиходе называлась еще «однорядкой», свиткой; изначально это был греческий хитон, передняя сторона которого разрезалась на полы для удобства движения.
После рясы на инока возлагался параман — четырехугольный плат с вышитыми на нем буквами: I. С. X. Н. К. — «щит спасения». Параман крестообразно стягивал плечи и грудь посредством четырех шнурков. Он знаменовал собой Крест Господень, который монах принимал на свои плечи и никогда не снимал. Кроме того, стягивая свободную одежду, параман делал монаха способным исполнять любую работу. Затем иноку вручалась камилавка: «Брат наш Нил приемлет камилавку великаго ангельскаго образа». Название монашеского головного убора — «камилавка» — дословно переводится как «непомерный жар»: так в Средиземноморье называли шапку, защищавшую голову от солнца.
Монах перепоясывался кожаным поясом «в умерщвление тела»: «Брат наш Нил препоясует чресла своя силою Истинны во имя Отца и Сына и Святаго Духа». На монашеские пояса часто наносили священные изображения. Подпоясавшись, инок обувался в сандалии. Тем самым он приготовлялся благовествовать Евангелие всему миру («во уготовление Евангелия миру»). Монашеские сандалии служили духовной защитой иноку, чтобы он «не был уязвлен мысленными змиями в пяту помыслов», подобно мифологическому Ахиллесу, погибшему от укуса змеи в пятку (Святой Симеон Солунский)[149].
Дальше монах покрывался мантией — «ризой спасения и броней правды»: «Брат наш Нил приемлет мантию — обручение великаго ангельского образа и одежю (одежду. —
При ношении мантии инок должен был соблюдать особую осторожность: ни в коем случае не разрешалось садиться на мантию. В Кирилло-Белозерском монастыре монахи носили короткие и длинные мантии. Длинные были торжественной одеждой, в которую облачались на великие праздники: к утрене и вечерне на праздники Введения Пресвятой Богородицы во храм, Рождества Христова, Богоявления, Благовещения, Успения, в Вербное воскресенье и на память преподобного Кирилла Белозерского. На Пасху в длинных мантиях ходили всю неделю. В праздник Сретения Господня братия приходили к службе в коротких мантиях, а затем, готовясь к крестному ходу вокруг обители, переодевались в длинные.
В самом конце чина одевания на инока возлагался клобук с молитвой: «Брат наш Нил приемлет клобук — обручение великаго ангельскаго образа». Древний монашеский клобук имел форму куколя (капюшона) и символизировал собой монашеское смирение и незлобие. Согласно толкованиям святых отцов, «куколь есть также подобие благодати Божией, потому что как куколь покрывает и греет главу младенца, так и благодать Божия покрывает ум» монаха (
После завершения чина одевания монашеской одежды священник произносил итоговые слова: «Брат наш Нил приял обручение великаго ангельского образа и облекся во вся оружия, во имя Отца и Сына и Святаго Духа»[153].
Старец и ученик
Блажен, егоже избрал еси и приял, вселится во дворех Твоих.
Новоначальный инок жил в монашеской келье вместе с опытным монахом, который именовался старцем. Этим словом на Руси обозначали не возраст, а степень духовной мудрости.
Получив новичка из рук игумена, старец приводил его в свою келью и объяснял, как он должен себя вести, показывал его место в сенях и в келье, где ему сидеть и где спать. Ученик не должен был садиться на место старца или другого инока, переставлять предметы с места на место или брать чужое. А если все-таки случалось воспользоваться, например, чужой иголкой, то надо было немедленно попросить прощения: «Старец (или брат), господин, Бога ради прости, по грехам случилось».
Если ученик и старец вместе входили в келью, то сесть можно было только после того, как сядет старец. Спрашивать и отвечать на вопросы разрешалось только тихим голосом. Будущего монаха приучали к тому, что монашеский (ангельский) сан — это «безмолвное житие» и все «хождение, говорение и седение» должно быть тихим. Даже выходя или входя в келью, надо внимательно смотреть, чтобы не скрипнула дверь, дабы не побеспокоить (не смутить) брата в соседней келье. При входе в келью полагалось сначала трижды поклониться иконам, благословиться у старца и только после этого заниматься делами.
Первое, чему учил старец, — это послушание. Ученик не мог ступить и «перечнем ступени» ни на какое дело без благословения старца. Перед любой работой ученик спрашивал: «Отче, во имя Божие, прости меня и благослови». А выполнив всю работу, снова просил благословения. Святые отцы говорили, что послушание выше, чем пост и молитва. В древних патериках есть немало назидательных рассказов об иноческом послушании. Некий послушник по благословению своего старца ходил за водой каждый день по раскаленной пустыне за несколько поприщ от монастыря, хотя был источник неподалеку. Изнемогая, он стал роптать на старца, но увидел ангела, который считал его шаги. Ангел сказал ему, что сообщает Богу о каждом дне послушника, а капли его пота приравниваются к крови мученика.
Случалось, что старцы отдавали одно приказание нелепее другого, а ученики должны были, не рассуждая, выполнять их. Почему? «От послушания смирение», — говорили святые отцы. Симеон Новый Богослов считал, что послушание, оказываемое духовному отцу, освобождает человека от всех забот. Попечения и пристрастия являются причиной развлечения на молитве, а гордость — причиной ожесточения сердца, при котором молитва мертва. Послушание же уничтожает и рассеянность, и ожесточение. В свой сборник, предназначенный для личного (келейного) чтения, Нил переписал отрывок из душеполезных бесед преподобного Зосимы «О ярости». Они написаны от лица Зосимы, который вспоминает в них о начале своего монашеского пути: «Когда я пребывал с отцом Захарией, тот иногда гневался и оскорблял меня. Я же только смотрел на него и ничего не отвечал. Однажды после приступа гнева я захотел показать ему, что ничего не имею на сердце против него, и сказал: „Я не скорблю из-за сказанного“. Он, удивившись, ответил: „Прости меня, радость моя и свет мой! Кто еще может вытерпеть меня, как ты терпишь!“»[154].
Живя в келье со старцем, ученик служил ему: приносил дрова, щипал лучину, высекал огонь камнем и топил печь, старательно размешивая при этом дрова кочергой, чтобы они горели весело. Когда дрова прогорали, надо было их тщательно разворошить, чтобы не осталось головни. Несмотря на простоту, наставления старцев новоначальным инокам не были пустым делом, так как из житий известно немало случаев, когда незначительные оплошности приводили к страшным пожарам. Монастыри буквально выгорали дотла.
Предостерегая новоначальных, старцы понимали, что все происходит по воле Божией, но здравый ум и житейская осторожность никогда не мешают.
Управляясь с несложным келейным хозяйством, молодой инок Нил приносил воду, наливал ее в рукомойник, выносил лохань и подметал в келье. Монах должен был любить чистоту в келье, но и не проявлять ненужной ретивости.
Спали в монастыре всегда одетыми: в свитке и камилавке. Монаху не разрешалось обнажать своего тела, дабы не отгонять тем Ангела-хранителя, который охраняет человека во сне. Переворачиваясь во сне на другой бок, надо было перекрестить себя два раза крестным знамением и прочитать Иисусову молитву. В бессонницу тихо лежали в постели, творя Иисусову молитву, и размышляли о Боге. Когда случалась болезнь, старец не сразу благословлял ученика ложиться в постель. Полагалось сначала прочитать молитвы Богородице с тремя земными поклонами, молитвы разным святым и Иисусову молитву. «Направь свой разум от всех земных помышлений к Богу, вспомни Страшный Суд и ад и тогда ложись в постель», — наставлял старец свое духовное чадо.
Придя в келью после богослужения или трапезы, инок Нил всякий раз творил 12 земных поклонов (или поясных, если не полагалось в этот день земных). И если в монастыре умер кто-то из иноков, то столько же за него.
Обычно без дела в келье никогда не сидели: монахи читали Священное Писание, занимались рукоделием или выполняли другую работу. В келье проводили немного времени. Понятия отдыха в монастыре просто не существовало. Старцы говорили, что «истинному иноку нет на земле ни праздника, ни Пасхи. Пасха наступит тогда, когда он перейдет от суеты в вечный покой»[155]. Более восьми часов монахи находились в церкви за богослужением, около двух часов — за трапезой. Немало времени уходило на попечения о монастырском хозяйстве. Наверное, никто из новоначальных не избежал послушаний в поварне и хлебне. В поварне Симонова монастыря долгие годы трудился Кирилл Белозерский. «И часто, глядя на огонь, говорил он себе: „Терпи, Кирилл, этот огонь, чтобы с помощью этого огня смог ты избежать огня тамошнего“ (то есть огня вечных мучений. —
Послушание в поварне и хлебне старцы считали настолько полезным и благословенным занятием для монаха, что советовали новоначальным инокам почаще трудиться там, особенно когда досаждают помыслы уныния[157].
И еще одну важную науку должен был освоить новоначальный инок — искусство общения с братией. Привыкая жить в обители, он должен был осознать себя самым недостойным, а всех остальных почитать как святых. Встречая брата, инок Нил первый кланялся неразлененным поклоном и смиренно просил его святых молитв: «Благослови, господин, помяни меня в молитве своей к Богу». На это другой брат отвечал: «Бог да спасет тебя своей благодатью». При встрече с игуменом по монастырским правилам полагалось сделать земной поклон и потом, со страхом взирая на игумена как на Самого Христа, стоять и мысленно произносить Иисусову молитву, пока игумен не пройдет. Разговаривать с игуменом, если тот сам не спросит, не разрешалось.
Уважение к личности другого монаха и уничижение своего «я» были основными правилами монашеского общения. Если кто-то хотел посетить другого инока в его келье, то он, встав под окном, произносил Иисусову молитву. Еще на подходе к келье можно было кашлянуть, чтобы загодя предупредить о своем приходе. Брат в келье отвечал: «Аминь». Если ответа не было, то молитва повторялась, и так до трех раз. На третий раз разрешалось постучать тихонько в окошко. Если все-таки никто не отвечал, полагалось уйти, чтобы не искушать брата. В свою очередь инок, услышав, что к нему пришли, после первой или второй молитвы отвечал: «Аминь». Просунув голову в окно, но так, чтобы не было видно всего лица, он спрашивал: «Для чего ты пришел, господин?»
Входя в чужую келью, брат произносил молитву и кланялся, а если хозяин кельи был старше, то падал пред ним ниц и просил благословения. Только после этого можно было излагать свою просьбу или вопрос. Уходя, гость снова кланялся и просил благословения: «Господин, помяни меня, грешного в твоих святых молитвах Богу нашему, Гос-поду Иисусу Христу и Пречистой Божьей Матери». На это хозяин кельи отвечал: «Бог, Который любит всех людей, научая и воспитывая их по своей воле, да помянет тебя и меня так, насколько посчитает полезным. Аминь».
Устав Кириллова монастыря, в котором инок Нил начал свою монашескую жизнь, был заповедан самим преподобным. Во всем соблюдалось строгое благочиние. В церкви никто ни с кем не беседовал и из церкви прежде окончания службы никто не выходил. На службе, подходя к Евангелию и при поклонении святым иконам, все соблюдали порядок, установленный монастырским сборником правил «Старчество». На трапезу тоже выходили в согласии с этим порядком, каждый сидел на своем месте, все молчали, и никого не было слышно, кроме одного чтеца.
На трапезе, кроме постных дней, всегда подавали три блюда. Устав о посте строго соблюдался, и не могло быть причины, способной разрушить его. Однажды, еще при жизни преподобного Кирилла, в монастырь Великим постом приехала княгиня Агриппина, жена белозерского князя Андрея Дмитриевича. Она привезла много рыбы, которой хотела угостить братию. Но устав запрещал есть рыбу в Великий пост. Казалось бы, чтобы не обидеть княгиню, можно было уступить. Но преподобный ответил: «Аще сице сотворю, то сам аз уставу манастырскому разоритель буду по реченному: „Еже созидаю, сиа сам и разоряю“. Паче же имут и по моем преставлении глаголати, яко Кирилл повеле в пост рыбу ясти»[158]. Этот рассказ сохранил нам прямую речь старца Кирилла. Она очень похожа на стиль его посланий: Кирилл Белозерский обычно говорил о себе в третьем лице, что придавало некоторый оттенок пренебрежения по отношению к собственной личности.
Никаких хмельных напитков в монастыре не употреб-ляли и не хранили. «Мед же или ино питие, елика пияньства имут, никакоже в монастыри обретатися повеле». Таким образом, говорит Пахомий Логофет, преподобный Кирилл «сим уставом змиеву главу пианьства отреза и корень его прочее исторже». Вставая после трапезы и помолившись, монахи расходились по своим кельям, не вступая по дороге ни в какие разговоры друг с другом. Стоять на монастырском дворе и разговаривать строго запрещалось, также и заходить в келью к другому брату без важного дела.
Монахи хранили строгое послушание настоятелю. Был и такой обычай: если кто-то присылал некоему брату письмо или подарок, то инок, не распечатав, приносил его настоятелю. Так же, если кто хотел из монастыря отправить послание, то не смел этого делать без благословения настоятеля. Устав обители был строго общежительным. Иноки в кельях ничего своего не держали и своим не называли, но всё имели общее. Драгоценной утвари и посуды, кроме монастырской казны, не было нигде. Даже хлеба и воды в кельях не держали. Если кто-то испытывал жажду, то шел в трапезную палату и там ее утолял. В кельях были только иконы и книги. Умеющие что-либо делать своими руками, всё свое рукоделие относили в казенную палату, себе не оставляя ничего. Одежду, обувь и всё необходимое для жизни братия получала из казны.
Общежительный устав был призван установить между иноками полное равенство, несмотря на происхождение, возраст и характер. Однако в духовной жизни монахов существовало большое различие, ибо каждому образ и меру правила давал настоятель.
Монастырский день
Блажени живущие в дому Твоем.
Сердцевину и главный смысл монастырского бытия составляло церковное богослужение. На молитве в храме или в келье монах проводил большую часть времени. Но церковная молитва почиталась святыми отцами неизмеримо выше молитвы келейной. Преподобный Евфросин Псковский говорил так: «Если и всю ночь простоишь в своей келье на молитве, это не сравняется одному общему „Господи, помилуй“»[159]. В большинстве монастырей службы были вседневными, то есть совершались каждый день. Из них складывались три круга богослужений: суточный, недельный и годовой. Центром этих трех своеобразных орбит стало главное священное событие мировой истории — Распятие и Воскресение Спасителя. Именно события Страстной пятницы определяли смысл и порядок суточных служб. Время взятия Спасителя в саду Гефсиманском и осуждения Его архиереями и старейшинами на страдания и смерть Церковь ознаменовала богослужением утрени; время ведения Спасителя на суд к Пилату — богослужением первого часа; время осуждения Христа на суде у Пилата — совершением третьего часа; время крестных страданий Христа — шестым часом; а снятие тела Христова со креста службой девятого часа и вечерней[160].
В монастырях обычно совершалось семь богослужений в сутки, которые разделялись на три времени: богослужение вечернее (им начинается новый день, поскольку при Сотворении мира вечер предшествовал дню (Быт. 1, 5), утреннее и дневное.
Время каждого богослужения определялось часами, установленными самой природой. Первый час дня наступал с восходом солнца, последний — с заходом, после захода начинался отсчет ночного времени, но в сутках обязательно считалось, как и сейчас, 24 часа.
Вечерня начиналась в монастырях с заходом солнца. Объясняя смысл этого богослужения, святой Василий Великий писал: «Отцы наши не хотели принимать в молчании благодать вечерняго света, но тотчас, как он наступал, приносили благодарение»[161]. С древнейших времен христиане выражали свою благодарность Богу за прожитый день и дивный вечерний свет в словах одного из песнопений вечерни — «Свете тихий». Когда солнце начинало садиться, пономарь приходил к игумену, а если его не было, то к экклисиарху, и просил благословения на службу. Получив его и поклонившись игумену, он шел оповестить братию о службе, медленно, с интервалами, звонил в колокол или било (деревянную или металлическую доску). В древности в монастырях предпочитали било, считая колокола «латинским» изобретением.
Услышав благовест, монахи должны были все оставить, как будто их укусила змея или случился пожар, и идти в церковь. Поучая новоначальных иноков, старцы говорили так: «Если к тебе пришел брат или даже келарь, а в это время возвестили к службе, оставь беседу и другие дела, не боясь никого обидеть». В церковь шли сосредоточенно, покрывшись клобуком, не озираясь по сторонам и не останавливаясь для разговоров. Руки держали прижатыми к груди, монашеская походка, как учили старцы, должна быть «ни сурова, ни ленива». Входили в церковь со страхом и трепетом, как на земное Небо. У каждого инока в храме было свое место, определенное настоятелем, на чужое становиться запрещалось. В Кирилло-Белозерском монастыре игуменское место находилось справа перед иконостасом Успенского храма, соборные старцы и священники размещались неподалеку от него, а рядовая братия — на левой стороне храма.
Монастырский устав, а также духовные наставления старцев требовали, чтобы монах в храме стоял так, как стоял бы перед земным царем: сосредоточенно, с благоговением, не озираясь по сторонам, не кашляя и не сморкаясь. Однако старцы всегда предупреждали монахов, что одного чинного стояния на службе недостаточно. Можно исполнять все внешние правила, говорили они, но если ум будет занят мыслями о собственных или монастырских делах, такой монах не получит никакой пользы от своего присутствия в храме. Наоборот, он будет осужден, ибо Господь видит сердце каждого человека. Лучше было бы ему тогда совсем не приходить в церковь.
После вечерни до ужина было полчаса; ужин тянулся «час большой». Когда ужина не было, этот час проводили в кельях, но спать не разрешалось. Если одолевали немощь или болезнь, можно было немного отдохнуть. Через час после вечерни снова шли в церковь к «нефимону» («повечернице»), который продолжался немного больше часа[162]. Подводя итог минувшему дню и готовясь ко дню грядущему, монахи обязательно за вечерним богослужением исповедовали свои согрешения. После повечерия монахи обычно ходили «прощаться» (благословляться) ко гробу основателя монастыря. Здесь у раки преподобного Кирилла читали после обычных начальных молитв кондак и тропарь Успению Пресвятой Богородицы — главному празднику обители — и кондак и тропарь святому Кириллу. Подойдя ко гробу святого, творили три земных поклона с молитвой: «Прости мя, отче святый преподобный Кирилл, благослови и помолись о мне грешнем» и прикладывались к раке. Отступив от нее, опять читали ту же молитву, клали земные поклоны, кто сколько хотел, и в молчании расходились по кельям. До сна уже не ели и не пили, даже воды; исключение делалось только для больных и немощных.
Монастырский устав строго запрещал после повечерия собираться вместе в келье либо стоять «на монастыре» и беседовать, ибо «навечерница — ключ и исполнение (итог. —
Перед восходом солнца звон колоколов вновь призывал братию в церковь к заутрени. Если звон заставал инока еще на постели, то он, «от одра вставая», должен был произнести «Душе моя, востани, что спиши» и другие утренние молитвы. Когда одевался, то по обыкновению также творил молитвы. Заутреня продолжалась четыре или четыре с половиной часа. Накануне воскресных дней, а также некоторых великих и больших праздников великую вечерню соединяли с утреней и служили всенощное бдение. Оно могло продолжаться около семи часов. Святитель Игнатий (Брянчанинов), оценивая духовное воздействие этой долгой и трудной службы на монаха, говорил, что «проведший в молитве значительную часть ночи с должным благоговением и вниманием ощущает на следующий день особенную легкость, свежесть, чистоту ума, способность к богомыслию»[163].
Служба утрени была построена так, что с первым проблеском утренней зари священник, повернувшись лицом к алтарю, торжественно возглашал: «Слава Тебе, показавшему нам свет». Начиналось «Великое славословие», древнейшая, как и «Свете тихий», христианская песнь. «Вид рождающегося из ночной тьмы утреннего света настраивал молящихся к созерцанию Бога как несозданного света („во свете Твоем узрим свет“)»[164]. «В этом прославлении… мысль уже… всецело погружается в благодарное созерцание всей высоты Божией и всего ничтожества и недостоинства нашего перед Ним». Великое славословие является зенитом утрени, во время его пения все монахи, как и во время чтения Евангелия, стояли с зажженными свечами и гасили их, когда заканчивалась песнь.
В конце первого часа утрени совершалось елеопомазание, к которому подходили в обычном порядке: сначала целовали праздничную икону, потом помазывались — святым маслом начертывался крест на челе (на лбу). Служащий священник первым помазывал игумена, затем игумен помазывал священника и остальную братию, через некоторое время священник менял игумена. Помазывая иноков, игумен называл их имена и говорил молитву: «Благословение Господа Бога и Спаса Нашего Иисуса Христа, на рабе Божием Ниле на здравие и на спасение, на оставление грехов»[165].
После окончания утрени монахи расходились по кельям или на послушания. Спать после всенощного бдения или заутрени в монастырях не разрешалось. Только в случае крайней немощи, если инок был болен или утрудился на тяжелом послушании, он мог немного отдохнуть после заутрени. Отдыхали обычно после обеда (один-два часа), да и то только летом. Зимой, поскольку день и так короток, спать после обеда не полагалось. Распорядок в монастыре зависел от дневного и ночного количества часов, которое сильно различается в зимнее и летнее время года. Так, например, в Кирилло-Белозерском монастыре 9 декабря на дневное время приходится 6 часов и 18 на ночное. А 7 июня, наоборот, 18 часов продолжается день и 6 часов ночь.
Летом, когда день долог, через четыре часа после заутрени братия собиралась к обедне, зимой обедню служили через два с половиной или три с половиной часа после заутрени. Обедня завершала круг суточного богослужения, обыкновенно она продолжалась два часа, а если службу возглавлял игумен, то два с половиной. За обедней служили литургию — самое важное христианское богослужение, ибо за литургией совершается таинство Евхаристии — приношение Богу таинственной жертвы Тела и Крови Христовой под видом хлеба и вина в воспоминание совершенного Им искупления мира.
После литургии братия всегда ждала, когда вынесут Панагию. «А доколе Панагии не вынесут, и ты с места своего не мози ступати», — сказано в уставе Кирилло-Белозерского монастыря[166]. Этот чин иноку не следовало оставлять даже во время путешествия. Слово «панагия» в переводе с греческого языка значит «Всесвятая», так именуется обычно Богородица, но в чине Панагии это название относится к просфоре, из которой на литургии была изъята частица в честь Пресвятой Богородицы. По окончании литургии эта просфора переносится из храма в монастырскую трапезу, где ее полагают на особом блюде в «устроенном месте» — на аналое под иконами. Чин Панагии соединяет трапезу с только что окончившейся литургией настолько, что литургия передает свою благодать трапезе. Благодаря этому монастырский обед превращается в настоящее богослужение[167].
Первым из храма в трапезу шел священник, служивший литургию, он нес на особом блюде Панагию; за ним следовали игумен и вся братия строго по одному («един по единому») с пением 144-го псалма (не умеющие грамоте читали про себя Иисусову молитву). Псалом пелся так, чтобы его можно было закончить со входом в трапезу. Вынутую частицу полагали на панагиаре и ставили в трапезной на аналое. Затем читали молитвы перед вкушением пищи и начиналась трапеза.
По окончании обеда следовало краткое благодарение за трапезу, все вставали и молились, прося благословения на совершение чина Панагии[168]. После заключительных молитв игумен благословлял братию и благодарил всех, служивших за трапезой. Обычно обед продолжался час-полтора. После обеда все расходились по кельям. Примерно через три — три с половиной часа после трапезы вновь следовала вечерня. Начинался новый день. Так совершался круг монастырской жизни.
Конечно, новоначальные иноки не сразу входили в этот трудный цикл служб и работ. Нил постепенно обучался жизни в монастыре. Он усердно трудился на послушаниях, его ночные молитвы становились все протяженнее, а короткие часы отдыха и сна инок тратил на книги. Он много читал, делал выписки, копировал. Монастырская библиотека была уникальна: книги для северной обители переписывали в монастырях Константинополя и Афона. Невидимые духовные нити связывали далекий монастырь в лесном Заволжье с византийской столицей. Свидетельством тому является древнейшая икона Кирилло-Белозерской обители «Успение», в иконографии которой угадывается фреска знаменитого константинопольского монастыря Хора.
В монастырской библиотеке с особой бережностью хранились рукописи, принадлежавшие ранее Кириллу Белозерскому. В них монах Нил обнаружил сочинения святого, во имя которого был пострижен, — Нила Постника. Все в них было удивительным и отвечало собственным мыслям молодого монаха. Нил Постник определял монашескую жизнь термином «философия», что значило, по его мнению, жизнь «по Богу». Такую жизнь, говорил святой, вели апостолы. Как только они были призваны Христом, то отказались от удовольствий, презрели родину, семью и собственность. Нил Постник считал, что в его время монахи уже начали забывать этот идеал и что необходимо к нему вернуться, а именно уйти из городов, порвать все родственные и дружеские связи, жить в добровольной нищете и подвизаться в меру телесных сил. По мнению святого, идеалы монашеской жизни были преданы из-за небрежности тех, кто скопировал только внешний облик, но полностью отказался от первообраза. Святой обличал монахов, которые не стеснялись приобретать столько земли, сколько могли, скупать стада овец, волов и ослов, заниматься торговлей. Сребролюбие и жадность, вызванные чревоугодием, порождали зависть, а та, в свою очередь, побуждала иноков вести судебные процессы, отнимавшие у них драгоценное время, предназначенное для созерцания и молитвы. Поглощенные земными заботами, монахи надеялись на самих себя и перестали уповать на Бога и Его благой промысл. Нил Постник призывал своих собратьев вернуться к добровольной бедности и жить посредством собственного ручного труда. Однако не только имущество, по мнению святого, отвлекало монахов от их главного делания, но и общение с мирянами. Он считал, что монахи должны забыть о родственниках и друзьях и стараться даже не вспоминать о них. Внутреннее безмолвие невозможно без одиночества и отшельничества.
Говоря о личных сокровенных взаимоотношениях монаха и Бога, Нил Постник советовал научиться терпению и смирению. «Молясь, — писал он в своем „Слове о молитве“, — просил я часто себе того, что мне казалось хорошим, и упорствовал в прошении, неразумно принуждая Божию волю и не предоставляя Богу устроить лучше, что Сам Он признает полезным, но, получив просимое, впоследствии крайне скорбел, зачем просил я, чтобы исполнилась лучше моя воля, потому что дело оказывалось для меня не таким, как думал я… Не домогайся немедленно получить просимое, как бы приобретая это силою. Богу угодно, если долго пребудешь в молитве, оказать тебе большее благодеяние»[169].
Нил Постник критиковал тех монахов, делание которых заключалось лишь во внешних аскетических подвигах (постах, продолжительных молитвах). Святой говорил, что, прежде всего, надо научиться вести внутреннюю духовную борьбу и понимать, как помыслы зарождаются и проявляются в уме человека. Бесы соблазняют монаха через страсти и помыслы, через мысленные образы и воспоминания. Чтобы противостоять этим искушениям, подвижник должен постоянно наблюдать за своими мыслями и за действиями духов злобы в своей душе. Святой не отрицал, что некоторые монахи могут достичь бесстрастия путем телесных подвигов, однако относился к такому подходу весьма скептически, отмечая, что духовная победа, достигнутая подобным образом, оказывается временной, неустойчивой и в конечном счете бесполезной. Главным деланием монаха, по мысли святого, должно быть трезвение, то есть состояние «непрекращающейся кропотливой бдительности», внимание к тончайшим движениям души.
Особенно внимательным следует быть на молитве. «Когда бесы увидят в тебе расположение истинно помолиться, тогда влагают в тебя мысли о чем-нибудь даже нужном и вскоре потом оживляют памятование об этом, побуждая ум к разысканию; и он, не находя искомого, сильно печалится и унывает», — говорил святой[170]. И добавлял: «Подвизайся поставити ум свой во время молитвы глух и нем и возможеши помолитись». Этот совет святого, усвоенный еще в первые годы пребывания в монастыре, Нил Сорский впоследствии повторит в собственном сочинении — «О мысленном делании»: «И подвизатися подобает поставити ум глух и нем во время молитвы, якоже рече Нил Синайскый…»[171]
Главная забота монаха, по мнению древнего святого, — постоянно наблюдать, чтобы дурная мысль не проникла в его сознание. При «первом нападении зла» он должен постараться немедленно его отразить, чтобы сохранить чистоту ума. Если же он проявит беспечность и уступит «безобидному удовольствию», оно может стать привычкой и перерасти в страсть. В трактате «О восьми духах лукавства» Нил Постник описал восемь главных страстей: чревоугодие, блуд, сребролюбие, гнев, печаль, уныние, тще-славие, гордость. Он считал, что помыслы взаимосвязаны друг с другом, так что послабление одной страсти влечет за собой другую. Например, сребролюбие, гнев и уныние являются порождением чревоугодия. Нечистота может возникать как от чревоугодия, так и от гордости, когда монах теряет бдительность и забывает о хранении ума от помыслов. Древний святой показал, какими средствами надо бороться со страстями, противопоставляя каждому пороку добродетель. Для описания состояния, в котором монах оказывается свободным от страстей, Нил Постник использовал слова «безмолвие» или «спокойствие». Истинное спокойствие наступает тогда, когда не только действия страстей, но и воспоминания о них не задерживаются в уме. В таком состоянии наступает созерцание духовных реальностей. Трактат о восьми помыслах получил широкое распространение и стал важнейшей книгой для многих поколений монахов.
Помимо этого сочинения в рукописи Кирилла Белозерского находилась небольшая поэма, авторство которой славянская традиция также приписывала Нилу Постнику, — «О бесстрастии души и тела». Ее переписали в своих личных сборниках знаменитый кирилловский книжник Евфросин и друг Нила Сорского Герман (Подольный)[172]. Возможно, такой интерес к этому сочинению древнего святого был вызван необычной формой произведения и красотой его слога. В поэме содержится призыв к покаянию и стяжанию добродетелей, а также описывается состояние человека, достигшего бесстрастия.
Именно такой желал видеть свою душу молодой кирилловский инок по имени Нил, за тем он и пришел в монастырь. Теперь он был готов не пожалеть трудов и самой жизни для достижения этой заветной цели.
Монастырские встречи
Уста праведнаго поучатся премудрости, И язык его возглаголет суд.
В обители, где трудился инок Нил, все напоминало о ее святом основателе — Кирилле Белозерском: устав, книги, вещи. Еще были живы ученики преподобного. В 1462 году в монастырь прибыл Пахомий Логофет. Великий князь Василий Темный поручил ему написать Житие Кирилла Белозерского. Беседы писателя с братией, несомненно, оживили монастырскую память о том, каким человеком был святой.
Кирилл имел довольно высокий рост, но к концу жизни немного ссутулился от старости. Длинная седая борода обрамляла благородное лицо. И казалось, невозможно было спрятаться от его живых, проницательных глаз. «Когда кто-нибудь из странников приходил в ту обитель, окидывал их прозорливым взглядом, когда они еще только входили в монастырь, и сообщал: „Этот брат будет жить с нами вместе, а этот уйдет прочь“»[174].
Кирилл часто скрывался за завесой юродства, чтобы не обидеть человека своим порицанием. Однажды, увидев в оконце кельи красное, лоснящееся от сытости лицо монаха Зеведея (а инок был подвержен чревоугодию), он спросил его: «Что, брат, случилось с тобой?» Тот не понял, о чем идет речь. И тогда святой сказал ему: «Вижу, брат, что не постническое у тебя лицо, а мирское, хуже, чем у объедающихся». Сам преподобный всегда соблюдал установленную для себя меру поста. За трапезой Кириллова монастыря всегда, кроме постных дней, подавали три блюда. Кирилл вкушал от двух, и то не до сытости, пил только воду. Довольствовался малым. Одежда его была самая простая, поношенная, многократно зашитая. Состоятельные люди того времени обыкновенно носили легкие и теплые шубы из пуха. Старая шуба преподобного Кирилла, сохранившаяся до наших дней, сшита из черных овчин, вывернутых мехом внутрь[175]. Богослужебные одежды преподобного — фелонь и стихарь — также чрезвычайно просты. Они сшиты из бледно-серого мухояра (бумажной ткани с примесью шерсти), подкладка фелони сделана из серого льна, а крест — из синей камки. Даже для своего времени эти вещи были простыми и дешево стоили.
Преподобный Кирилл учил своих монахов никогда не просить милостыню у мирских людей. Несмотря на почтенный возраст святой старец на церковной службе никогда не прислонялся к стене и раньше времени не садился. Монахам казалось, что «ноги его были словно столпы».
Многие эпизоды Жития несут на себе отпечаток живой разговорной речи: Пахомий Логофет записал их со слов участников событий. Вот рассказ преподобного Мартиниана. Однажды случилось ему «пойти после трапезы к некоему брату по какой-то надобности. Увидев, что тот повернул к другой келье, святой подозвал его к себе и спросил: „Куда ты идешь?“ Тот ответил: „У меня есть дело к живущему там брату, и потому я захотел зайти к нему“. Святой же, как бы укоряя, сказал ему: „Так ли соблюдаешь ты монастырский чин? Разве ты не можешь пойти сначала в свою келью и прочесть там положенные молитвы, а затем, если тебе нужно, идти к брату?“ И тот, чуть улыбнувшись, ответил: „Когда я прихожу в келью, выйти оттуда я уже не могу“. Святой же сказал ему: „Так поступай всегда: первым делом иди в келью, и келья всему тебя научит“»[176].
Когда Нил подвизался в Кирилловой обители, игумен Мартиниан возглавлял Ферапонтов монастырь. Святой (в миру его звали Михаил Стомонахов) родился около 1400 года в деревне Березники Сямской волости (ныне Березник Вологодской области). В отроческом возрасте Михаил пришел в Кириллов монастырь. Первое впечатление от встречи со старцем Кириллом было настолько ярким, будто отрок впервые увидел солнце. Пораженный красотой духовного облика преподобного, мальчик упал на колени и смог только сказать: «…возьми меня, господине, к себе». После пострига Мартиниан жил в келье святого Кирилла, служил ему, вместе с ним совершал Божественную литургию. У преподобного не было ученика ближе, чем его келейник. Когда старец завершил свой земной путь, Мартиниан покинул обитель и ушел на озеро Воже. Здесь он поселился на пустынном острове и стал безмолвствовать. Впоследствии на месте его уединенной кельи возник монастырь, который Мартиниан освятил в честь Преображения Господня. Не позднее 1437/38 года он по приглашению братии Ферапонтова монастыря стал ее игуменом[177]. События осени 1446 года сблизили Мартиниана с Василием Темным. Житие преподобного говорит о том, что именно он, а не кирилловский игумен Трифон, благословил великого князя на борьбу с Шемякой. Именно здесь, в маленькой заволжской обители, Василий II нашел для себя утешение и поддержку. Пребывая в слепоте и не видя лица игумена, великий князь, возможно, острее, чем окружающие, почувствовал притягательную силу благодати, которая исходила от святого. Он смог открыть Мартиниану свое сердце и говорить о пережитом.
Едва великий князь вернулся в Москву, как в Ферапонтов монастырь прибыл гонец. Княжеская грамота, которую он привез, повелевала игумену прибыть в столицу. В декабре 1447 года Василий II поставил Мартиниана игуменом Троице-Сергиева монастыря и избрал его своим духовным отцом. Известно послание русского духовенства от 29 декабря 1447 года, направленное Дмитрию Шемяке, в котором в числе первых упомянуто имя троицкого игумена Мартиниана[178].
В Троице-Сергиевом монастыре, где постригались в основном князья и бояре, Мартиниан со своим крестьянским происхождением почувствовал себя неуютно. О том, с чем пришлось ему столкнуться в Троице, свидетельствует рассказ о чуде преподобного Сергия Радонежского. Жил в монастыре инок Дионисий, в миру его звали Дмитрием Ермолиным, он был знатным и богатым купцом. Первое время после пострига Дионисий соблюдал общежительный устав, а затем монастырские порядки стали ему в тягость. Он ел в келье собственную снедь, а монастырскую пищу выбрасывал вон со словами, что такого хлеба у него в доме даже собаки не ели. «То же говорил и о рыбе, и о всякой другой приготовленной пище, и о питии — и о меде и пиве»[179]. Монах по каким-то неясным причинам отвергал монастырскую поминальную практику, когда за пожертвования богомольцев в обители служили панихиды или молебны об упокоении и здравии их близких и родственников. Дионисий не верил даже в святость преподобного Сергия и в подлинность его чудес. Пытаясь образумить гордого и самоуверенного монаха, игумен Мартиниан внушал ему, что слава о чудесах преподобного Сергия достигла даже Белоозера и других отдаленных земель. Тем более ему было странно слышать такие кощунственные речи от монаха, чей отец постригся у Троицы еще при игумене Никоне, ближайшем ученике святого Сергия. «Но ныне молю тебя: поменяй свирепство свое на кротость, и неверие на веру, а ропот на благодарение», — увещевал игумен строптивого монаха[180]. Однако все было тщетным: Дионисий давал обещания, затем снова принимался за старое. Однажды в обитель пришла знатная женщина по имени Ксения, вдова Ивана Сурмы, чтобы отслужить панихиду по своему мужу. Дионисий, который в миру был хорошо знаком с покойным, откровенно смеялся над ее благочестивыми намерениями. «Чем прельщаетесь, — говорил он вдове, — привозя или присылая в Сергиев монастырь милостыню — или хлеб, или рыбу, или мед? Я тебе говорю: лучше бы ту милостыню татарам дать, нежели сюда»[181]. Наступила суббота — день поминовения, в который перед литургией всегда служили панихиды по усопшим. Во время службы монаху Дионисию внезапно стало плохо. У него отнялись вся правая сторона тела и язык. Вдобавок он еще ослеп. Вероятно, с ним случился инсульт. Дионисия отнесли в притвор Троицкого собора, в церковь Похвалы Пресвятой Богородицы, где находилась рака преподобного Сергия. Здесь он пролежал на полу, как кладь, до окончания Божественной литургии. Затем больного перенесли в келью. В преддверии скорой кончины монастырские старцы постригли Дионисия в схиму. Вскоре в монастырь прибыли родственники монаха: его братья Петр и Афанасий и сын Василий (будущий знаменитый московский архитектор Василий Ермолин). Дионисий плакал и жестами просил помолиться о нем. Больше всего его угнетала вынужденная немота: несчастный все время касался языка пальцами действующей руки. До болезни он отличался красноречием и любил поговорить, к тому же знал несколько языков: греческий, половецкий. Родственники умоляли игумена Мартиниана отслужить молебен о здравии больного. Тот согласился. Дионисия принесли в храм и положили у раки преподобного Сергия. После молебна совершилось чудо: парализованный больной стал лепетать, как младенец. Его речь была неразборчивой, но сыну удалось расслышать отдельные слова. Это были слова покаяния. Еще монах просил игумена помолиться о том, чтобы Господь вернул ему зрение. Он хотел совершать келейное правило по молитвослову. «А обо всем здоровье телесном он и вовсе не осмеливался помолиться, „потому что, — сказал, — недостоин“». Преподобный Мартиниан исполнил просьбу страждущего, и Дионисий прозрел. Он обрел также возможность двигать правой рукой, но речь его осталась «косной», «чтобы вновь не возносился и не возводил на Бога неправды»[182].
В Троице игумен Мартиниан скучал по своей родине — краю голубых озер. Он беспокоился за иноков, оставленных им в Ферапонтовом монастыре. Первое время Мартиниан даже совмещал игуменство в двух обителях: «…и словно копье постоянно колола его совесть». Василий Темный называл своего духовника «болотным чернецом» за его стремление к простоте, уединению, за неумение вести придворную беседу. Однако простой по виду монах обладал несговорчивым характером. Между великим князем и духовником начались конфликты.
«Наблюдения над жалованными грамотами Троицкому монастырю показывают, что после 3 июля 1453 года Василий Темный перестает называть в своих грамотах Троицкого игумена по имени, — отмечает Н. С. Борисов. — В этом явно проявляется его недовольство Мартинианом. Примечательно, что охлаждение отношений между Василием II и его духовником наблюдается с тех самых пор, как в Москве узнали об отравлении Дмитрия Шемяки. По-видимому, Мартиниан осудил это злодеяние и назначил Василию строгую епитимью»[183]. Летом 1454 года великому князю опять пришлось объясняться со своим духовным отцом. Некий боярин оставил двор Василия и уехал служить к тверскому князю. Василий Темный попросил Мартиниана вернуть беглеца. Он обещал опальному не только жизнь, но почет и богатую награду. Мартиниан исполнил просьбу Василия и уговорил боярина вернуться. Но великий князь «не сдержал ярости и гнева» и велел его заковать. Родственники сообщили об этом игумену. Сев в возок, он немедля отправился в Москву. Приехав, Мартиниан быстро прошел в покои великого князя. Подойдя, постучал в двери. Привратники сказали князю о приходе святого, и тот повелел его немедленно впустить к себе. Игумен, войдя, помолился Богу, а затем вдруг подошел близко к Василию и сказал: «Тако ли, самодержавный князь великый, и ты праведно судити научился еси, Господи? Почто еси душу мою грешную продал и послал еси в ад? Почто еси боярина того, иже мною призваннаго и душею моею, оковати повелел и слово свое преступил? Не буди мое, грешнаго, благословение на тебе, ни на твоем великом княжении!» «И, повернувшись во гневе, быстро ушел из покоев»[184]. Покинув дворец, Мартиниан сразу уехал в монастырь. Великий князь призвал к себе бояр и, будто гневаясь на игумена, рассказал о его визите. Пока бояре осторожничали и думали, как им реагировать, великий князь сам решил принести покаяние. «Виноват есмь пред Богом, согреших к Богу: преступих слово свое», — сказал он[185]. Чем в действительности закончилась история с боярином, неизвестно, но Мартиниан вскоре (между 3 марта и 22 сентября 1454 года) оставил игуменство в Троице и вернулся в Ферапонтов монастырь, где до конца своих дней подвизался в должности строителя (то есть «строил», «устраивал» жизнь монастыря)[186]. Никакое перечисление добродетелей преподобного Мартиниана не смогло бы рассказать о нем лучше, нежели этот эпизод о боярине из Жития святого. Таков был ферапонтовский настоятель, с которым, несомненно, встречался Нил Сорский среди будней монастырской повседневности.
Старец Нил всегда искал людей, имевших дар разумения Божественных писаний и проводивших добродетельную жизнь. Одним из них был монах Паисий (Ярославов). Он происходил из ярославского боярского рода Ярославовых (мирское имя Паисия неизвестно). Его отцом был боярин ростовского архиепископа Ефрема Моисей, последовательный сторонник Василия Темного. После присоединения Ярославского княжества к Москве в 1463 году некоторые представители Ярославовых переехали в столицу, где служили дьяками. Двоюродный брат Паисия дьяк Леонтий Алексеев с середины 1460-х годов занимал важное место в управлении Русским государством и входил в узкий круг доверенных лиц Ивана III.
Паисий, как и Нил Сорский, принял постриг в Кирилло-Белозерском монастыре при игумене Кассиане. Вероятно, после ухода настоятеля в Спасо-Каменный монастырь он покинул северную обитель. Документы свидетельствуют о том, что при троицком игумене Спиридоне (1467–1474) Паисий находился в числе братии этой обители. Благодаря поддержке брата Леонтия Паисий был приближен к великокняжескому двору. Иван III «держал его в великой чести». Паисий крестил двух сыновей великого князя — Василия и Георгия. Обласканный государем он остался при этом смиренным монахом.
В 1478 году Иван III уговорил Паисия стать игуменом Троице-Сергиева монастыря. Однако жизнь здесь не пришлась по душе старцу, возросшему в заволжских обителях. Отчасти Паисий повторил судьбу ферапонтовского игумена Мартиниана. Как и прежде, постриженники из родовитых боярских и княжеских семей не стремились подчинить свою жизнь строгому монастырскому уставу и возненавидели игумена. Летопись сообщает, что они даже «хотеша его убить». Поняв, что он не может «чернцов превратити на Божий путь, на молитву, и на пост, и на воздержание», Паисий оставил игуменство. В 1482–1484 годах он жил в Мос-кве, в одной из столичных обителей.