А вот на вопрос, участвовали ли военные немцы в облавах на евреев, в обысках, в других невоенных делах, ответил четко – Нет! И пояснил, почему уверен: – Все знали, что если идёт военный патруль или просто военные, то боятся нечего, так как они никогда никого не ищут, не ловят, не грабят, не обижают. Их дело солдатское: – охранять самих себя, тренироваться, ремонтировать технику. А вот если люди в черном или в гражданских френчах какого-то особого покроя (партийцы?) появляются, то да, эти крайне опасны. Ищут беглых, арестуют за любую провинность, а то и безвинно, чтобы там, по начальству, не казалось, будто бы в сонном городке тишь да гладь, можно личный состав сократить и часть отправить в другое место, погорячее.
Самые опасные – русские полицейские. Хотя это и Украина, но Донбасс, район русский. И украинские полицейские, вроде бы, не встречались. А было полицейских не так уж и мало. И появились они чуть ли не в первый день, с приходом немцев. Кто в них шёл? Почему и зачем? Папа не знает. Но многие были местными, всем известными.
И именно эти люди зверствовали больше немцев и были самыми злыми. Немец, в принципе, мальчишку за воровство мог стукнуть по затылку, а потом сдавал в комендатуру, которая назначала штраф семье. Русский полицейский избивал парня до потери сознания и бросал в грязи. А воровали часто – у немцев было много подвод, с которых можно было всегда что-то стянуть. И парни воровали, потому что в первые месяцы с момента оккупации жили люди натуральным хозяйством – никто и ничего не платил и не выдавал: – что украдешь и сумеешь обменять, то и обеспечит относительно сытую жизнь на день – другой.
Папе везло, его русские полицаи ни разу не поймали, а немцы – раза два, да и то военные часовые, которые неудачливого воришку наказывали, и гнали прочь (
Никого папа не обелял и не обеляет. И, как убежденный коммунист (по вере, а не по моде или выгоде), всегда был, есть и будет антифашистом. Просто так было, По меньшей мере, так жизнь выглядела глазами мальчишки. Не больше и не меньше.
Артиллеристы
Как сказано выше, дом, в котором папина семья жила, был очень большим по тем временам и по тем местам. Было в доме несколько больших комнат, была веранда, был садик и дворик, небольшой сарайчик, где жили поросята и домашняя птица, а, к тому же, дом стоял в самом центре города. Поэтому на дом сразу же положили глаз солдаты, и в нем разместился командир немецкой артиллерийской части.
Этот человек был в звании майора, и прожил в доме больше полугода. С майором жили два солдата – личный шофер и денщик. Вообще-то, папа вспоминает, что старших офицеров у немцев он почти не видел. Этот майор был, кажется, единственным старшим офицером на всех немецких солдат в городе, а немецкого полковника, например, папа видел один раз за два года оккупации.
Отношение к офицерам было у солдат трепетное – их боялись, их слушались беспрекословно, никаких вольностей, споров, совместных пьянок или вечеринок не допускалось. Такое, впрочем, в каждой армии мира практикуется, но у немцев различие между офицерами и солдатами поставлено было гораздо сильнее, чем в советской армии, где папа позже служил.
И майорский шофер, и денщик – оба были молодыми парнями. Денщик – видимо, из крестьян, так как очень неплохо управлялся по хозяйству, ухаживал за скотиной, чинил крышу и крыльцо, латал обувь и занимлся нехитрой, но и не самой легкой крестьянской работенкой. Шофер был недоучившимся и, видимо, мобилизованным студентом из Кенигсберга. Папа почти уверен, что учился тот на философском факультете, но точно сказать не может.
Обязанности в доме распределились просто. Бабушка готовила еду на всех – на старого деда, – своего мужа, на внуков – папу и его сестренку Нину, на майора и обоих солдат. Денщик и шофер обеспечивали дом продуктами, ну, и вместе с дедом занимались стиркой, ремонтом, делами по хозяйству. В стирку все домашние вещи – от белья, до детской одежды денщик отвозил в армейскую прачечную, а бабушка за это иногда готовила для персонала прачечной пироги (из муки, которую привозил шофер). Бабушка же штопала всю одежду и всё белье.
Дед и бабушка иногда – по очереди – отправлялись в окрестные деревни менять какие-то товары на продукты. Частично эти товары притаскивали те же шофер с денщиком, подбирая ненужное или вышедшее из строя армейское барахло – ржавую пустую канистру, треснувший по рукоятке молоток, списанные сапоги. О небольшом воровстве, принятом у нас, и речи быть не могло. Папа помнит, что когда дед пытался намекнуть, что неплохо было бы новую и теплую немецкую шинелку принести, дабы обменять её на продукты у крестьян, хватит на неделю сытной еды, это тебе не поломанные клещи, то денщик в ужасе руками замахал – мол, как можно новую вещь, это же не положено, это же нарушение.
**
Ни дед, ни бабка не работали по возрасту. Через пару месяцев после начала оккупации новая власть стала платить какую-то пенсию, но буквально символическую. Приходилось как-то крутиться, но, надо признать, что соседство майора позволяло семье жить более-менее нормально, не голодая, что и было основным в то время.
Майору готовили отдельно, хотя их тех же продуктов, что поедались и остальными. И ел майор в одиночку, а обслуживала его бабушка. Иногда, по вечерам, майор садился на веранде и беседовал со своими подчиненными, иногда – с папой, с Ниной, с дедом и бабкой. Ни разу он не повысил голос, ни разу не было никаких скандалов или взаимных притензий. Более того, майор платил за постой какие-то квартирьерские деньги, что тоже помогало пережить лихое время.
И грабежей не было, хотя там, где немецкие солдаты стояли на постое, грабежей вообще не было. Солдаты были умными, и понимали, что с хозяевами дома, в котором живешь, лучше не ссориться.
**
Не следует считать, что всё было отлично, мол, оккупация казалась раем. Еды не хватало и сытно наесться удавалось крайне редко даже при квартиранте – офицере, да ещё приличном человеке. Что и говорить об остальных, котрым не так повезло.
Одежду носили латаную-перелатаную, а папа, который в это время как раз рос, ходил в одной рубашке, где рукава чуть ли не у локтя заканчивались.
Питались однообразно. С опасностью для жизни дети рыскали по рощицам, разыскивая занимательные штучки, чтобы обменять их на одежду или еду, а иногда на этих штуках подрывались… При болезнях приходилось обходиться домашними средствами, так как лекарств не было, точнее, купить их было невозможно из-за дороговизны.
Однако, особых ужасов папа не припомнит. Расстрелы и аресты закончились в первые же дни, когда извели и подполье, и «низшие» народности. После этого люди в черной форме стали менее заметны, а солдаты вели себя прилично.
Фронт был далеко, о партизанах никто и не слышал. За всю оккупацию в городе и вокруг него не было ни одного партизанского нападения, ни одного взрыва, ни разу листовки не появлялись, ни разу покушений на немцев не было (
Постепенно относительно наладилась жизнь. Заработали заводы и фабрики, ремонтные предприятия, лавки. Стали выходить газеты.
**
В начале января 1942 года дома обошли представители городской управы и предупредили, что дети школьного возраста должны ходить в школу. Было издано предупреждение о штрафе для тех семей, дети из которых не возобновят занятия без уважительных причин.
Когда папа в школу пришёл, в свой же обычный класс, учеников осталась примерно половина по сравнению с началом сентября, когда, ещё при советской власти, занятия начались, но прекратились через пару недель из-за приближения линии фронта. Дети друг друга знали хорошо, играли и совершали набеги за продуктами вместе, так что особых эмоций встреча в классе не вызвала.
Неожиданно для всех, учительница (
Так как город был русскоязычным (по меньшей мере, с точки зрения подростка), то до войны украинский только изучался на уроках украинского языка, говорили на нём мало, если вообще говорили. Пришлось срочно учить язык. Папа всегда посмеивался, мол, если бы не оккупация, то он украинским вряд ли овладел бы, а так, за два года немецкой власти, научился говорить вполне сносно, читал классику, прекрасно понимал все передачи украинского радио.
Серьёзной проблемой во время учёбы стало отсутствие бумаги. Если огрызки карандашей всё же в наличии у каждого были, то вести записи было негде. Чистых листов бумаги просто не было. Издавались газеты, их по прочтении не выкидвала, а аккуратно использовали для записей на полях. Разыскивали старые, завалявшиеся в глубине ящков комодов и шкафов блокноты и тетрадки, часто вырывали чистые листы из книг.
Но худо-бедно учились. Любопытно, что на вопрос о политике во время уроков, мол, не было ли пропаганды германской армии или германского величия, который мы задали, папа призадумался, пытался вспомнить, но не получилось. Сказал, что даже на выпускных собраниях после окончания учебного года в мае (или июне) 1942 и 1943 годов, вроде бы, никаких политических или идеологических заявлений не было, мол, благодаря направляющей силе великого фюрера и тому подобных нравоучений вы можете получать знания… Не было такого (или же папа забыл, возможность чего он признавал без спора). Не было и политинформации. Новости с фронта публиковались в газетах (разумеется, подконтрольных оккупационным властям), радио в домах не было.
Изучали правописание (на украинском) математику, физику, химию, украинскую литературу, какие-то ещё предметы. На вопрос об изучении истории папа ответил, что проходили древнюю историю мира – Древнюю Грецию и Древний Рим, но особого следа эти уроки в памяти не оставили.
На наши вопросы о том, где ж набрали достаточное количество украинскоязычных учителей, папа ответил, что учителей было мало – одна учительница преподавала все естественные науки, а другая язык и литературу.
**
И ещё один момент, который папа в рассказе своём поднимал, но который хотел вычеркнуть из этих записок – мне с трудом удалось убедить его, что самоцензура не нужна, она вредит правде. О чём речь? О том, что ни разу за два года оккупации папа не сталкивался с нацизмом, как таковым. Не было упоминания о «превосходстве германской расы» ни о «низших славянских народах». Регулярно немецкой пропагандной упоминались евреи, как враги, заслуживающие искоренения, но не русские и не украинцы. Наоборот, вся местная власть общалась с жителями на русском, все рабочие отношения на предприятиях велись на русском, в школах преподавание шло на украинском, газеты выходили на русском и украинском.
Регулярно и открыто заявлялось (в газетах, в распоряжениях, в объявлениях, в выступлениях вождей местного значения) о том, что немцы принесли освобождение русскому и украинскому народам от ига еврейских большевистских комиссаров и плутократов. То есть упор делался на одного врага – на евреев. Все остальные были «освобождены» от их ига. Папа признавал, что никаких сентенций о неполноценности славян и об их роли рабов он не слышал ни разу. Может быть, такая пропаганда не употреблялась по понятным причинам – не рассказывать же покорённым об их участи. Но анализ причин отсутствия её и воспоминания подростка, это разные вещи.
Быт и отношения с немцами
Жизнь потихоньку шла. Голая осень осталась в прошом, люди приспособились.
С немцами-постояльцами отношения сложились нормальные и даже добрососедкие. Шофер майора и денщик довольно быстро сносно выучили русский язык (н
Однако запомнилось, что шофер был активным и рьяным пропагандистом нацизма. Он постоянно пытался вбить в голову папы какие-то нацистские идеи, от которых, разумеется, тот отбивался, но спорить не собирался – даже не из-за идеологии, а по возрасту – какие там идеи в 12-13 лет, тем более, идеи, исходящие из уст солдата вражеской армии, хотя бы и нормального парня.
Когда шофера поблизости не было, денщик регулярно напоминал, чтобы с тем ухо держали востро и лишнего не болтали, мол, донесет наверх. И все знали, в том числе, майор, что шофер стучит в немецкий особый отдел, донося о настроениях и высказываниях всех – от деда с бабкой, до своего майора. Но шофера терпели, не ссорились – всегда лучше знать, кто именно на тебя стучит.
Майор своего шофера тоже не очень любил, это было видно по разнице отношения к нему и к денщику, но и не трогал, опять же, не желая связываться со штатным и убежденным стукачом – активистом. Несколько раз, впрочем, между майором и шофером по вечерам вспыхивали споры, которые папа, конечно, не понимал, но было ясно, что майор не выдерживал очередных хвалебно-гитлеровских комментариев молодого придурка и задавал тому едкие вопросы. Деншик боязливо уходил в эти моменты копаться на огороде или строгать планки для покосившегося забора, и делал знаки папе – мол, уходи и ты подальше от греха подальше, на всякий случай, чтобы не слышать того, что лучше не надо слышать. А шофер горячился, доказывал майору правоту фюрера, разве что марши не пел.
Майор же что-то возражал со скептической миной. Споры, впрочем, заканчивались ничем. Шофер, хоть и был убежденным нацистом – скорее, убежденным по юношеской дури, но гадостей не творил. Однажды, когда он ехал на своей машине в часть – один, без майора, то, завидив папу, слоняющегося по двору, предложил его покатать, посадил в машину и приехал прямо в часть. Скорее всего, речь шла о большом артиллерийском парке. То ли ремонтная часть, то ли пункт распределения артиллерии, то ли резервный полк. Папа так никогда этого и не узнал, но пушек было много и все разные. Папа ехал в машине, с любопытством рассматривал орудия, тягачи, минометы, а стояли их там десятки, если не сотни. Квартирант-майор был хозяином этого «богатства».
Вдруг какой-то фельдфебель заметил, что в командирской машине сидит местный паренек. Машина была сразу же остановлена, и шофер получил жесточайший втык за то, что в расположение части привез мальчишку, гражданское лицо, да еще представителя местного враждебного населения. Дело на этом и закончилось. Шофер быстренько отвез папу домой. Никаких наказаний, наверно, не было. Но сам факт показывает, что по сути своей даже нацист-шофер был неплохим парнем, просто молод ещё, да отправлен пропагандой, поэтому и считал, что стучать на подозрительного командира – это проявлять бдительность, а верить Адольфу Гитлеру – это быть истинным патриотом.
**
Еще один любопытный эпизод характеризует уже майора, да и вообще, немецкий подход к воспитанию. В самый первый день проживания майор, уходя на службу, оставил на столе в гостиной кучку конфет. Мы с папой согласились с тем, что, скорее всего, оставил он не только кучку конфет, но и что-нибудь более значительное – мясо, мыло и тому подобные вещи, просто папа, как ребенок, запомнил именно конфеты.
Бабушка, увидев лежащие на столе сладости, строго-настрого приказала внукам их не брать! Сама пересчитала конфеты при внуках же и выгнала их из гостиной, следя, чтобы они туда не проникли. А папа и сестрёнка Нина, понимая, что брать ничего нельзя, весь день ходили вокруг да около, словно коты, и облизывались. Вечером вернулся майор и первым делом пересчитал конфеты. Убедившись, что никто их даже не тронул, удовлетворенно хмыкнул и угостил детишек. Конфеты оставлялись на столе ещё чуть ли не неделю, пока, наконец-то, майор не убедился, что в семье воришек нет, после чего проверки прекратились.
Однако майор считал своим долгом папу и Нину воспитывать, Воспитание заключалось в нудных и непонятных лекциях, тоскливых назиданиях на чужом языке по всякому поводу и укоризненном покачивании головой при виде детских шалостей.
Когда однажды майор заметил, что папа из баловства забрался на вершину приставной лестницы и мог оттуда свалиться, свернув шею, то он не кричал, не требовал немедленно слезть, а подошел к лестнице, властно позвал папу, а когда тот спустился, мальчику была прочитана часовая лекция на немецком языке о хулиганстве и об опасностях лазания по лестницам. Папа понял из лекции одно – лучше не хулиганить, а то придется час стоять перед скучно и ровно бормочущим майором.
Понять майора можно – дома у него оставались жена и дети, по которым человек очень скучал, а тут он видел, что мальчишка растет без родителей, под присмотром стариков, да еще в тяжёлое время, да еще неизвестно, живы ли родители вообще, да и не учится совсем. И майор считал своим долгом недоросля воспитывать.
Так и прожили до лета сорок второго года. Общее настроение у немцев было довольно добродушное, особой злости заметно не было. А летом началось их наступление на Дону с направлением на Сталинград. Советский фронт был прорван и быстренько покатился вспять, в глубь страны. Через Константиновку пошли на фронт боевые части. Однажды, шофер и денщик явились домой и сказали, что получен приказ на перебазирование на восток. Прозвучали слова о Сталинграде и Кавказе. На следующий день или через пару дней майор попрощался со стариками и с детьми. Он говорил по-немецки, а денщик переводил на ломаный русский: «Всего вам хорошего, счастливо оставаться, надеюсь, вы на меня не в претензии. Война есть война. Желаю дожить до конца войны без особых потрясений…»
И папа запомнил, хорошо запомнил, следующие слова, обращенные уже к детям: «Ваши папа и мама обязательно вернутся, я знаю, что ваш папа не погибнет, а придет домой и вас обнимет. Дожидайтесь родителей и ведите себя хорошо, чтобы не пришлось перед ними краснеть за поведение.»
В тот момент папа думал о том, что вот ведь, его отец воюет в Красной Армии, а тут немецкий офицер желает ему вернуться живым. И мой папа этому удивлялся и почему-то считал, что, раз немец так уверенно говорит, значит родители на самом деле живы, ведь наверняка майор что-то знает.
Майор сел в машину вместе с деншиком, и уехал вместе со всей частью. А папин папа – мой дедушка, которому майор желал счастливо вернуться, был в то время уже убит в бою, только об этом узнали гораздо позже.
Через несколько дней шофер вернулся забрать какие-то оставленные вещи. То ли забытые, то ли оставленные в надежде на недолгую командировку, этого уже никогда не узнать. Вещи – в том числе, зимние шинели, шофер забрал, загрузил ими всю машину, так, что места не оставлось. Затем показал на какое-то барахло, что в машину не влезло, и сказал, что этим можно пользоваться. Засмеялся, напомнил деду с бабкой и папе с сестрой, как прошлой зимой они меняли лишнюю одежду на хлеб, подарил на прощание какие-то леденцы и уехал, теперь уже навсегда. Больше никого из этих троих людей – майора, его денщика и шофера, папа никогда не видел и никогда о них не слышал.
Почему-то папа был уверен, что ушли они всё же на Сталинград – то ли в разговоре промелькнуло, что именно туда уходят, то ли соседи что-то слышали, то ли просто слово у всех на слуху было тогда. В принципе, при очень большом желании сейчас можно разузнать, куда часть ушла, как звали и юного дурня-нациста шофера, и рассудительного денщика, и симпатичного майора. Только зачем разузнавать? Скорее всего, почти наверняка, все трое там под Сталинградом и погибли. Если уцелели в мясорубке, то вряд ли выжили в зимнем окружении или в плену.
Второй год оккупации и зубной врач
После ухода артиллеристов какое-то время в городе армии не было. Папа даже уверяет, что вообще немцев не было, но тут, можно быть почти уверенным, что его подводит память – просто мальчишке дела не было до гражданских властей и «спецслужб», а тем до мальчишки.
Жилось, в принципе, нормально по военным меркам. Опять что-то меняли, опять что-то выращивали во дворе, донашивали обноски, чинили развалившуюся обувь, дети учились в школе, взрослые получали мизерную пенсию от городской власти (или от центральной оккупационной, этого папа не знал).
Особых событий папа и не помнит. В городе и вокруг города царило спокойствие. Никаких диверсий, никаких партизан в этом районе и слышно не было. Шахты, частично взорванные при отступлении советской армии, были немцами восстановлены и снова работали. Работали на них свои же. И винить в этом их может только тот, кто не жил годами в оккупации, когда надо семью кормить (но этих людей после освобождения обвинили в измене, но об этом позже). Да и весь город жил обычной провинциальной жизнью, с поправкой на оккупацию.
Иногда, но, по тому, как запомнилось папае, весьма редко, кого-то арестовывали. Папа был убежден, что во второй половине 42ого и первой половине 43его годов хватали только или почти только прятавшихся евреев. Оно и понятно – никаких партизан поблизости не было, никаких разведчиков тоже – видимо, район занимал далеко не самое важное значение в военных планах обеих сторон, но еврейские семьи, чудом уцелевшие в расправах первых дней, время от время раскрывались. Наверняка, люди не могли прятаться в одном месте, были вынуждены перебираться от убежища к убежищу, а тут их и хватали. Или «доброжелатель», вдруг заметивший, что долгими месяцами его соседи носят еду куда-то в погреб, да и едят много для небольшой семьи, доносил в полицию, в надежде поживиться наградой, а провести обыск – дело нехитрое. Может быть, иногда люди за долгие месяцы привыкали прятаться и ненароком теряли бдительность. Может быть, кто-то не выдерживал постоянного напряжения и выходил из погреба посмотреть на солнышко, попадаясь на глаза мерзавцу… И тогда полицаи этих людей уводили и прятавшихся, и тех, кто их укрывал. Нечастных увозили за город и расстреливали – всех, взрослых и детей.
Но папа признает, что случаев укрывательства евреев было мало. И винить жителей за отказ помочь беглецам нельзя. Если даже в Польше католических монахов и священников, прятавших еврейских детей в монастырях и костелах, все-таки немцы при раскрытии тайников не стреляли на месте, то на Украине расстреливали и священников, осмеливавшихся укрыть хоть одного еврея, хоть накормить его. (Обычных же крестьян и горожан за это «преступление» расстреливали и в той же Польше). Люди пересказывали друг другу ужасные случаи, как где-то на таком-то хуторе всех жителей сожгли за то, что на нем нашли еврейскую семью. Папа и тогда верил в эти рассказы, и сейчас, конечно, верит – подтверждающих документов достаточно, это сейчас иногда кажется, что невозможно сжигать людей просто за помощь гонимой семье – но сжигали.
Поэтому, когда еврейский парнишка или семья глубокой ночью, в полном отчаянии, окончательно оголодав, тихонько стучались в дом с просьбой вынести хоть немного еды, обитатели дома в лучшем случае из окна выкидывали немного хлеба, а чаще всего просто делали вид, что ничего не слышат.
Так как папин дом стоял в центре городка, то до них скрывающиеся беглецы не доходили, но мальчишки есть мальчишки, и между собой они всегда болтали о том, как вот, мол, кто-то ночью проходил, а утром полиция где-то в овраге обнаружила старушку-еврейку, которая уже была не в силах продолжать путь, но, судя по всему, остальным удалось уйти.
**
Арестов было мало, как уже сказано, но каждый из них запоминался деловитостью поведения властей – никакой злобы, никаких эмоций. Пойманных людей отводили на допрос, а потом увозили всё в тот же пригородный овражек и расстреливали.
Всё это стало привычным, люди приспособились.
**
Стали отправлять людей в Германию на работу.
Сначала развернулась широкая рекламная кампания. В публикуемых объявлениях, на созываемых сходках, в листовках (несмотря на отсутствие бумаги, для пропагандистских целей её всегда и у любой власти хватает) расписывались выгоды гастарабайтерства. От неплохих зарплат в настоящих немецких марках, до знакомства с укладом жизни и красотами Германии.
Кто-то уехал сам. От первых добровольцев пришли радостные письма – их всех действительно направили на хорошие рабочие места, неплохо платили. Реклама есть реклама. Молодёжь поехала уже охотнее. Письма приходить перестали. Окольными путями узнали, что реклама закончилась, оказалось, народ просто заманивали. Платить стали гроши, работать заставляли с утра до вечера, кормили из рук вон плохо, провинившихся наказывали дополнительными часами работы и штрафами.
Люди стали прятаться, их ловили русские же полицаи и отправляли в Германию в забитых досками вагонах, чтобы те не убежали. После войны вернулась половина – изможденные, ненавидящие немцев и клянущие собственную глупость (те, кто добровольно поехал).
Папины старики не работали по возрасту, но как-то выживали. А более молодые работали на шахтах, в мастерских, в железнодорожном депо, на ремонте дорог и так далее. Работали, разумеется, «на оккупантов», только в чем была вина какого-нибудь мужика непризывного возраста, лет пятидесяти, если для прокорма семьи он был вынужден чинить немецкие машины. В чём виновата мать двоих-троих детишек, мывшая полы в комендатуре или чистящая картошку немецким солдатам? После освобождения многих из этих «изменников» забрали уже в НКВД. Речь не о полицаях или тех, кто сдавал евреев или подполье. Речь о тех, кто пошел на работу, чтобы не умереть с голоду.
(
**
После отьезда майора и его подчинённых, несколько месяцев постояльцев в доме не было. А зимой 42-43 годов поселилась немецкая женщина-офицер – зубной врач. В одной комнате поставили зубоврачебное кресло, другую комнату превратили в склад медикаментов, еще одну комнату заняла эта немка. Дом превратился в клинику с одним дантистом…
Каждый день с утра до вечера в доме толпились немецкие солдаты. Тут уж папа не может сказать, обязаны ли были они приходить на прием по назначению или же заходили, когда донимала зубная боль, а, скорее всего, и то, и другое. Дом пропах лекарствами, бабка постоянно стирала какие-то врачебные тряпки (но не одежду! Для стирки форменной одежды в германской армии существовала специальная служба прачечных). Дед опять что-то чинил и мастерил – какие-то скамейки для гостиной, превращенной в зал ожидания… Солдаты, приходившие на прием, вели себя тихо – как любые пациенты, вынужденные явиться на прием к зубному…
Опять повезло, конечно, что дом стоял в центре города и был большим, поэтому и отношение к дому, а, следовательно, к его жителям, было более-менее нормальным, даже, наверно, платили какие-то деньги за работу по обслуживанию дантиста (
**
За зубным врачом стал ухаживать молоденький офицер из какой-то другой, стоявшей неподалеку части. Он приходил каждый вечер, садился в гостиной и вел с врачихой неспешные разговоры. Когда потеплело, парочка стала посиживать на завалинке, ходили по вечерам гулять или в гости. Бабушка готовила еду и чай на всех. Жили очень мирно – «душа в душу».
А началась эта странная дружба между немкой и её ухажером, с одной стороны, и папиной семьей, с другой стороны, через пары недель после появления этой немки.
В один прекрасный день, после работы, та обратила взор на хозяев дома и усадила в зубоврачебное кресло сначала бабушку, потом деда, потом папину сестренку… Когда же очередь дошла до папы, тот, не желая подвергаться пытке бормашиной, выскочил из дома, пулей рванулся куда-то на окраины и просидел в каких-то заброшенных сараях, скрываясь, до темной ночи. Была мысль вообще домой не возвращаться, но, в конце концов, голод и ночной холод пересилили. Папа тихонько перелез через забор, открыл дверь, вошел на цыпочках в прихожую, надеясь, что все вокруг уже спят, и тут был намертво схвачен тем самым офицером, который ухаживал за дантисткой.
Офицер, держа папу за шиворот, дотащил его до кабинета (а папа в это время изо всех сил вырывался из рук ненавистного оккупанта) и усадил в кресло. Одновременно немец истошно звал врачиху и деда с бабкой. Все прибежали, врачиха схватила инструменты, а дед и бабка, вместо того, чтобы помочь внуку-пионеру отбиться от врагов, усердно помогали тем держать юного героя в кресле. Одним словом, спастись так и не удалось, и врачиха одержала полную победу, проверив все зубы, просверлив пару дырок и поставив пару пломб на больные зубы.
Зубы болеть перестали (а ведь шла война, никакого медицинского обслуживания не было, конечно, и лечились, в лучшем случае, «заговорами» и настойками трав и грибов). И повеселевший папа с немцами подружился.
Врач продолжала лечить зубы солдатам, а иногда принимала и местных жителей. Отношения установились крепкие и очень хорошие. Но однажды, уже поздней весной, пришел приказ на переезд. Немка собралась, сложила вещи и инструменты. Солдаты вынесли кресло и погрузили его в грузовик. Бабка в квартиранткой расцеловалась, дед её обнял и погладил по голове, как собственную внучку, и та уехала куда-то ближе к фронту. Осиротевший офицер ещё какое-то время заходил в гости, сидел в гостиной, иногда выпивал с дедом по рюмочке то ли дедового самогона, то ли принесенного шнапса, а потом и сам уехал вместе со своими солдатами. Тоже, видимо, на фронт. Больше никогда в жизни папа об этих людях даже не слышал. А было это уже в предверии Курской битвы – самого большого сражения сорок третьего года, одной из самых больших и тяжелых битв не только Второй мировой, но всех войн в истории человечества.
Зенитчики и самолёты
Курск от городка стоял очень далеко, но папе сейчас кажется, что с самого начала того лета все ожидали крупного решающего столкновения между Красной армией и немцами – всем понятно было, что именно летнее сражение и решит судьбу войны.
Насколько в этом случае папины мысли отражают действительность, а насколько срабатывает «ложная память», сказать невозможно, но 5 июля 1943 года Курская битва началась. Немцы пошли в наступление, стремясь окружить и уничтожить советскую оборону в районе так называемого «курского выступа». Сражение продолжалось неделю. Сначала немцам удалось прорваться на отдельных участках на глубину до пары десятков километров, однако успехом эти прорывы назвать нельзя, конечно – обычные тактические отступления в ходе сражения. Затем советская армия отбросила немцев на исходные позиции, ну, а затем, прорвала уже оборону противника и нанесла ему решающее поражение. После Курской битвы уже ни у кого в мире не оставалось никаких сомнений в том, что Германия войну проиграла, и речь идет только о том, сколько именно месяцев и лет понадобится на ее окончательный разгром. Тем более, что одновременно с Курским сражением американцы высадились на Сицилии, то есть, началась битва за освобождение Западной Европы.
Июль 1943 года стал одним из самых кровавых месяцев войны. Кроме сотен тысяч убитых и раненых немецких и советских солдат, в том месяце, например, американцы потеряли самое большое количество тяжелых бомбардировщиков за всю свою военную историю. Бомбардировщики эти, вылетая по ночам с баз в Англии или Северной Африки, бомбили всю захваченную гитлеровскими войсками Европу. А так как были они самыми большими и опасными для Германии, в частности, для её промышленности и транспорта, самолетами, то и уничтожению их немцы уделяли особое внимание.
**
Ещё до начала Курской битвы в доме поселились несколько немецких солдат-зенитчиков во главе с фельдфебелем. Надо сказать, что и в сорок третьем году жизнь в городке протекала совершенно спокойно, без особых передряг. Партизан, подпольщиков, советских разведчиков не было слышно, не говоря уже о каких-то налетах советской авиции – фронт стоял далеко, а бомбить особо в городе было нечего, разве что небольшую железнодорожную станцию, депо и пару шахт. Люди жили и выживали, привыкнув в оккупационным порядкам и окончательно к ним приспособившись… Так что, приезд зенитчиков – целой батареи или даже больше (папа точно не помнит) вызвал только удивление – зачем столько орудий на небольшой и тихий город, утопающий в яблочных и вишневых садах?
Зенитчики между тем стали активно готовиться к боям. Во дворе фельдфебель регулярно проводил занятия с батарейщиками. Те рассаживались на табуретках и записывали в тетрадки слова фельдфебеля. Папе тоже было интересно, так как на лекциях преподаватель вывешивал огромные плакаты, на которых были показаны темные силуэты самолетов – больших (бомбардировщиков?) и поменьше (истребителей?) – вид снизу, сбоку, спереди, сзади. Там же стояли цифры, видимо, изложение скоростей, высот, бомбовой нагрузки, количества членов экипажа и тому подобного.
По всей видимости, лекции были посвящены тактико-техническим данным авиации противника и указаниям по ведению стрельбы, прицеливанию, упреждениям и всякой другой необходимой зенитчику всячины. А фельдфебель, судя по его легкому обращению с формулами, необходимыми для расчетов стрельбы по самолетам, был в прошлой – гражданской – жизни, математиком, может быть, школьным учителем?
После теоретических занятий солдаты отрабатывали практические действия: учились расчехлять и устанавливать на позициях орудия, часами сидели на боевых постах, разворачивая пушки влево-вправо, поднося снаряды, перетаскивая пушки на руках на недалекие расстояния, быстро цепляя их к тягачам и перевозя на новые позиции, где вновь как можно быстрее устанавливали орудия и снова поднимали и опускали стволы, выбивали из них, якобы, застрявшие снаряды, заменяли друг друга, как будто бы, кто-то был убит или ранен… К тому же, копали укрытия, блиндажи, окопы, пункты связи и управления огнем… то есть, занимались обычным солдатским делом.
**
В свободные минуты фельдфебель любил поболтать с папой. Папа не может сказать – не помнит, – хорошие ли были у того отношения с бабушкой и дедушкой, но между папой и этим немцем тоже было нечто, вроде дружбы. Запомнилось папе, как фельдфебель устраивал соревнования по стрельбе: ставил в углу двора какие-то чурки и стрелял по ним из пистолета. Потом давал пистолет папе. Пистолет был тяжёлым, и папа в первый раз резонно заметил фельфебелю, что, мол, оружие тяжело для мальчишки, условия неравны. Тот согласился и предложил папе стрелять с более близкого расстояния. Соревнования, причем, на какие-то призы, – то ли яблоки, то ли шоколадки, – немец проводил чуть ли не каждый день, приглашая и других мальчишек.
И опять царила какая-то чуть ли не идиллическая обстановка: и те, и другие, уставшие от войны, пытались, наверно, забыться, пытались наладить отношения там, где наладить их было невозможно – всё же с одной стороны стояли жители оккупированной страны, а с другой, оккупанты. Можно было на время забыть, что никто из них напрямую в войне виноват не был, а выполнял то, что приказывалось сверху, но, наверно, никому, ни тем, ни другим, не удавалось окончательно и полностью выбить из памяти, что идёт война, а перед тобой всё же представитель противной стороны, как бы ни был он приятен лично.
Однажды ночью папа проснулся от грохота. Бабка и дед резво его и Нину ухватили, и все бросились в погреб – отсиживаться. Грохот продолжался долго (или так папе показалось). Сначала решили, что город бомбят наши. Было очень страшно, но и радостно, потому что впервые наши самолеты бомбили врага в родном городе, впервые папа сам ощущал, как по немцам наносят удары. Всякая личная дружба совершенно не воспринималась, как смягчающее обстоятельство в пользу врага. Личные чувства никак не мешали радоваться ударам своей авиации.
Утром же оказалось, что бомбежки не было, а грохот стоял от стрельбы зенитных орудий. Но те, конечно, стреляли именно по высоко пролетавшим самолётам.
Теперь стрельба открывалась каждую ночь. Семья укладываться на сон стала в погребе. И каждую ночь все просыпались от грохота. К стрельбе привыкли, опасности уже не чувствовали, так как пушки стреляли не вертикально вверх, то было безопасно, в отличие от окружающих районов города, куда кучно сыпались осколки от зенитных снарядов, разбивая и зажигая крыши домов и калеча людей. (Хотя, что было бы, если бы самолёты стали бомбить батерею, лучше не думать).