Проносившиеся перед моим внутренним взором образы наверняка были навеяны приближавшейся грозой, ибо во время короткой дремы меня посетили поистине апокалиптические видения. Один раз я почти проснулся — скорее всего, по той причине, что мой товарищ, лежавший у окна, беспокойно взмахнул рукой и уронил ее мне на грудь. В полусне я не видел, насколько бдительно несет дежурство Туби, но помню, что испытал острое беспокойство по сему поводу. Никогда раньше меня так неодолимо не угнетало присутствие зла. Потом я, должно быть, снова заснул, глубоко нырнув в хаос фантазмов, где сложно было понять, реальны ли невиданно мощные душераздирающие крики — или лишь снятся. Кричать так могла лишь бесповоротно проклятая душа во власти агонии и страха, неистово царапавшаяся в костяные врата забвения.
И когда я все-таки проснулся по-настоящему, от воплощенного в звуке кристально чистого страдания осталось лишь эхо — сам звук отступал все дальше и дальше, в немыслимые пространства. Было темно, и справа от меня никого не было — Туби исчез, одному Богу известно куда. На грудь мне все так же давила тяжелая рука того, кто дремал слева.
И когда прокатился оглушительный раскат грома, сотрясший до основания всю гору, когда небесный огонь осветил самые дальние закоулки старого леса и объял самое высокое из кособоких больных деревьев, — тогда, в зловещем отблеске слепящей вспышки, лежащий рядом резко поднялся, и его тень упала на изразцы печи, куда был устремлен мой взгляд. Мой Бог! Что я увидел! Как объяснить, что я тогда остался жив и невредим? Та тень — она не принадлежала ни Джорджу Беннету, ни какому-то другому человеку. Неведомый эмиссар ада, гнусный безвестный монстр, — кем бы ни был, в следующий миг он пропал, отступил по неведомому маршруту, и я остался в одиночестве в проклятой усадь-бе — вздрагивающий, что-то бормочущий себе под нос. Джордж Беннет и Вильям Туби исчезли, не оставив следов, без всяких признаков борьбы. Больше о них никто никогда не слышал.
II. Пред лицом бури
Еще долго после ужасных событий в затерянном среди лесов имении я лежал совершенно изможденный в своем гостиничном номере в Лафферт-Корнерс. Не помню точно, как добрался до машины, завел двигатель и, незамеченный, проскользнул назад в де-ревню; у меня не осталось никаких четких воспоминаний, кроме образов невозмутимых титанов-деревьев, дьявольского эха грозы и потусторонних теней, наискосок падавших на невысокие холмы, рассыпанные по окрестности.
Я тщетно пытался представить себе то отвратительное существо, что бросило на голландскую печь кошмарную тень непотребного вида. Я отчетливо сознавал, что наконец-то увидел, пусть мельком, один из величайших ужасов мира, кого-то из бесчисленных монстров потусторонних глубин, что обычно дают о себе знать лишь неопределенными звуками из мрака. Подступая достаточно близко, мы слышим их, но от облика их нас спасает благословенная близорукость. Бесстрастно проанализировать инцидент не выходило; раз за разом терпя фиаско в попытках отнести нечто, находившееся в ту ночь между мной и окном, к известным классам существ и явлений, я лишь снова навлекал на себя холод страха. Если бы только та тварь рычала… или выла… издавала хоть какой-нибудь звук… мне бы было куда легче смириться с фактом ее существования. Но она пришла и ушла в тишине, лишь издевательски коснувшись меня тяжелой лапой — или какой-то конечностью в принципе. Очевидно, чудовище состояло из живой — или некогда живой — материи; тут вспомнилось мне, что Ян Мартинс, в чью комнату я вторгся, был похоронен на приусадебном участке. Нужно было отыскать Беннета и Туби, если они еще живы, — почему же, забрав их, страшный ночной гость не тронул меня?
От навалившихся треволнений хотелось отгородиться сном, но я знал, что приснятся мне одни лишь неизбывные кошмары.
Вскоре я понял, что должен кому-то рассказать эту историю — иначе просто сломаюсь. Я уже пообещал себе не прекращать поисков Тайной Напасти, наивно полагая, что мрак незнания стократ хуже даже самого дурного просветленья. Мне должен кто-то помочь выследить тварь, забравшую двух моих товарищей, — но кому довериться на сей раз? В Лафферт-Корнерс я был знаком преимущественно со словоохотливыми репортерами, иные из которых еще не уехали, охотясь на последние отголоски трагедии. Один из таких упрямцев очень пригодился бы мне в роли помощника, и чем дольше я раздумывал, тем больше склонялся к кандидатуре Артура Монро. То был темноволосый худощавый чело-век лет тридцати пяти от роду, чьи образованность, взгляды и характер выдавали незаурядную натуру, которую не успели проесть насквозь приземленность и избыточный практицизм.
И вот однажды утром в начале сентября я рассказал Артуру Монро свою историю. С самого начала я видел, что он слушает с интересом и сочувствием, а когда я закончил — проанализировал все сказанное мной и рассудил случай со всей возможной тщательностью и непредвзятостью. Он предложил отсрочить маневры на территории усадьбы Мартинса до тех пор, пока мы не вооружимся как можно более точными историческими и географическими данными, — и был, очевидно, прав. Именно по его инициативе мы прочесали окружающую местность в поисках сведений относительно загадочного семейства Мартинсов и вышли на хранителя ценного исторического свидетельства — унаследованного дневника, что проливал свет на многие события. Кроме того, не жалея времени, мы подолгу беседовали с теми из местных жителей, что, несмотря на пережитый ужас, остались при своей земле. Для успеха нашего предприятия были также совершенно необходимы дотошный осмотр всех мест, так или иначе связанных с трагедиями, упоминавшимися в рассказах поселян, и повторное исследование усадебных территорий — с учетом ее проясненной истории.
Результаты наших изысканий не продвинули нас на пути к решению основной загадки, природы Тайной Напасти, но структурированный подход позволил выявить небезынтересную закономерность. Все известные столкновения с потусторонней тварью в подавляющем большинстве происходили вблизи дома Мартинсов или же на тех участках, где чрезвычайно густой лес подступал к нему вплотную. Правда, бывали и исключения; собственно, та трагедия, что привлекла внимание мирового сообщества, произошла на равнинной местности, равноудаленной как от усадьбы, так и от любых густых чащоб.
Что же касается вида Тайной Напасти, здесь нам не удалось ничего вытянуть из запуганных и суеверных оборванцев. Они описывали чудовище то как змею, то как великана, повелевающего громами, то как тварь навроде хищной птицы или летучей мыши, то как ходячее дерево. Мы с Монро решили ограничиться суждением о том, что придется столкнуться с живым организмом, сверхчувствительным к электрическим атмосферным возмущениям, и хотя некоторые рассказы приписывали ему крылья, мы сочли, что нелюбовь к открытым пространствам вероятнее свидетельствует об исключительно наземных передвижениях чудовища. Единственным обстоятельством, которое никак не вязалось с последним предположением, была скорость, с которой эта тварь должна была бы передвигаться, чтобы успевать творить весь тот кошмар, что ей приписывали.
Когда мы лучше познакомились со скваттерами, то неожиданно начали испытывать к ним определенную симпатию. Они были всего лишь людьми, которые из-за несчастливой наследственности и глухой изоляции медленно сходили вниз по лестнице эволюции. Чужаков они избегали, но к нам вскоре привыкли, и даже изрядно помогли нам, когда мы хотели уже было отказаться от идеи прочесывать заросли вокруг усадьбы и все без исключения пристройки к ней. Однако сельский люд очень болезненно воспринял нашу просьбу о помощи в поисках Беннета и Туби, потому что, несмотря на желание помочь, они знали, что этих несчастных уже нет на свете, как и их пропавших соседей. Мы же, зная, сколь много их земляков — загнанных, словно дикое зверье, в угол, — сгинуло в этих краях, предчувствовали, что на том дело не кончится, и ждали дальнейшего развития событий.
Но к середине октября мы с Монро уже и сами не могли себе объяснить, почему нет никакого прогресса в нашем расследовании. Ночи стояли неизменно ясные, спокойные — и потому, видимо, не являла себя злая сила. Ничего не обнаружив ни в усадьбе, ни в ее окрестностях, мы стали склоняться к мысли, что Тайная Напасть — нечто нематериальное, способное к полному развоплощению. К сожалению, приход холодов мог сорвать все наши планы: было замечено, что зимой демон ведет себя спокойно. Последние дни полевого розыска прошли в отчаянной спешке. Мы не покидали селение, опустошенное Напастью, но в нем оставались совершенно одни — никто не рисковал проведать гиблое место, не говоря уже о том, чтобы вернуться сюда жить.
Та злосчастная скваттерская заимка существовала с давних лет, но у нее до сих пор не имелось названия. Изолированно стояла она в безлесной теснине меж двух возвышенностей, прозванных местными Конической Горой и Кленовым Холмом. Заимка притулилась поближе к последнему, и некоторые из жилищ на ее территории представляли собой простые землянки, выкопанные в склоне. Географически она располагалась примерно в двух милях к северо-западу от основания Грозового Холма и в трех милях от окруженной дубравой усадьбы. Между селением и усадьбой пролегали две с четвертью мили абсолютно ровного открытого пространства — учитывая подобную топографию, мы с Монро сделали вывод, что демон, вернее всего, приходит с Конической Горы, лесистый южный склон которой доходил до западного отрога Грозового Холма. Мы тщательно исследовали полосу вздыбленной земли вплоть до места оползня на Кленовом Холме — до одиноко стоящего дерева, высокого и расщепленного надвое ударом молнии дьявольской силы.
Обследовав раз двадцать самым тщательным образом злосчастную деревушку, мы с Артуром Монро испытали сильное разочарование, к коему добавилась еще и невыразимая тревога какого-то жуткого свойства, — в самом деле, разве не странно, что после таких чудовищных событий не осталось ничего, что могло бы указать на их виновника? Вот и сейчас мы уныло бродили под угрюмым свинцовым небом, испытывая смешанное чувство правомочности и одновременно бессмысленности наших действий. Наш осмотр и на сей раз выдался донельзя методичным: мы вновь обошли всякую хижину, прочесали склоны в поисках непогребенных тел или их фрагментов, обследовали каждую яму, каждую дыру в земле — и все будто бы напрасно. А груз тревоги только рос, как будто сам Аваддон, устроившись на горной вершине, насмешливо взирал на нас своими глазами, помертвевшими от зрелищ древних космических бездн.
Перевалило за полдень, почти стемнело. Со стороны Грозового Холма долетел рокот грома. Естественно, в подобном месте сей звук застиг нас врасплох, но не так сильно, как если бы мы услыхали его ночью. В отчаянной надежде мы ждали, что гроза продлится до самых поздних часов, и, отказавшись от блужданий по холмам, направились к ближайшему селению скваттеров — просить их о подмоге. Несмотря на природную робость, несколько вдохновленных нами молодых людей пообещали посодействовать нам.
Однако из-за небывалого ливня, накрывшего нас сплошной стеной воды, пришлось изменить планы и искать прибежище. Мы то и дело сбивались с пути, пробираясь в густом, присущем лишь глубокой ночи мраке, но благодаря частым вспышкам молний и нашим набранным на месте знаниям топографии поселка вскоре добрались до наименее разрушенной среди всех хижин, сколоченной из разномастных бревен и досок; уцелевшие двери и единственное крошечное оконце выходили на Кленовый Холм. Запершись от непогоды, мы приладили на место растрескавшиеся ставни — найти место их хранения не составило труда, ведь мы уже посещали похожие хибарки. В гнетущей темени мы сидели на деревянных сундуках, оставшихся от канувших хозяев, лишь изредка разжигая курительные трубки и подсвечивая интерьер фонарем. Сквозь щели в стенах полыхали молнии; вечер был непроницаемо темен, и каждая вспышка казалась необычайно яркой.
Исступление бури живо напомнило мне о роковой ночи на Грозовом Холме. Я снова задался мучившим меня с тех пор вопросом — почему, приблизившись к троице людей то ли со стороны окна, то ли откуда-то из недр дома, демон начал с тех, кто был с краю, оставив того, кто был в середине, напоследок? Почему, откуда бы он ни пришел, он не забрал своих жертв в естественном порядке, то есть вторым — меня? Что в принципе понукало его убивать? Не учуял ли он каким-то образом, что из тех троих главным был я, и не приготовил ли мне участь похлеще той, что досталась моим товарищам?
Пока я перелистывал драматичные воспоминания в уме, неподалеку ударила в землю молния, послышался шум осыпающейся земли. В то же время протяжный вой ветра набрал еще большую силу, возвысившись до крещендо. Мы решили, что молния снова поразила одно из деревьев на Кленовом Холме, и, чтобы проверить догадку, Монро поднялся со своего места и прошел к маленькому окошку. Как только он отворил ставню, внутрь с душераздирающим ревом ворвались ветер и дождь, так что я не расслышал, что он в тот момент сказал; я сидел и ждал, а Монро глядел из окна, оценивая масштабы нанесенного природой разрушения.
Постепенно ветер утих, неестественная темнота начала рассеиваться — судя по всему, буря миновала. Я было надеялся, что она продлится всю ночь и поспособствует нашим поискам, но яркий солнечный луч сверкнул сквозь прореху в стенной панели за моей спиной, положив конец всем моим ожиданиям. Сказав Монро, что стоит впустить в хижину немного света, пусть даже вместе с дождем, я распахнул настежь старые двери. Снаружи царило сплошное месиво — грязь и лужи, свежие груды земли после недавнего оползня; впрочем, я не заметил ничего такого, что бы могло настолько приковать внимание моего друга, который продолжал молча выглядывать из окна. Подойдя к нему, я коснулся его плеча, однако Монро не пошевелился. Тогда я в шутку встряхнул его, разворачивая к себе лицом, — и мерзкий удушливый страх, корнями уходивший в далекое прошлое и необъятные пучины помраченного безвременья, овладел мной.
Потому что Артур Монро был мертв — а то, что осталось на его погрызенной, изуродованной голове, больше нельзя было назвать лицом.
III. Багровый отсвет
Той неистовой бурной ночью 8 ноября 1921 года, вооруженный фонарем, который отбрасывал зловещие тени, я одиноко и безрассудно осквернял могилу Яна Мартинса. Буря назревала еще засветло, когда я только приступил к раскопкам, и сейчас я даже приветствовал тот факт, что кругом стемнело, и неистовые порывы ветра терзают кроны гигантских дубов, простертые к небесам надо мной.
Думаю, мой разум несколько помутился вследствие всех пережитых с пятого августа событий. После того, что произошло на скваттерской заимке во время октябрьской бури, мне пришлось анонимно похоронить человека, чья гибель так и осталась для меня непостижимой. Никто другой не сумел бы объяснить ее тоже, поэтому я оставил всех при мысли, что Артур Монро просто убрался восвояси. Может, скваттеры и раскусили мою ложь, но я в любом случае не хотел их больше пугать. Сам же я на диво зачерствел; пережитое потрясение оставило на моей душе клеймо, и теперь я думал лишь о том, чтобы найти и постичь Тайную Напасть, разросшуюся в моем воображении до поистине вселенской угрозы. Свои поиски я, памятуя о жуткой судьбе журналиста, поклялся отныне проводить в одиночестве, с печатью молчания на устах.
Картина раскопок сама по себе способна была любого вывести из равновесия. Зловещие деревья, невероятно древние, могучие и столь же безобразные, склонялись надо мной колоннадой богохульного друидического капища, приглушая громовые раскаты, порывы ветра и струи дождя. За их испещренными шрамами стволами, в неверном свете вспышек молнии, высились сырые, увитые плющом стены заброшенной усадьбы, а чуть поодаль виднелся запущенный голландский сад, чьи клумбы и дорожки оскверняла белесая гадостная поросль фосфоресцирующего грибка, что явно никогда не был светолюбив. Но ближе всего ко мне было кладбище, где исковерканные деревья вздымали скрюченные ветви, разрывая корнями нечестивые могилы, напитываясь отравой этой земли. Здесь и там сквозь бурую гниль опавшей листвы пробивались уже знакомые мне земляные бугры, отмечавшие места ударов молний в почву.
История привела-таки меня к этой могиле. Когда все прочее оказалось сатанинской насмешкой судьбы, у меня, собственно, и не осталось ничего, кроме истории. Теперь я верил, что Тайная Напасть была не материальной сущностью, а мстительным призраком, седлавшим полуночные молнии. Благодаря многочисленным местным легендам, которые мы с Артуром Монро изучали, я верил, что то был призрак Яна Мартинса, умершего в 1762 году. Именно поэтому я упрямо и бездумно раскапывал его могилу.
Имение отстроил в 1670 году Геррит Мартинс, состоятельный торговец из Нового Амстердама, не принимавший порядков британской короны. Он повелел возвести прежде явно достойное восторгов здание на холме в лесной глуши, уединенность и девственная природа коей пришлись ему по нраву. Лишь сильные грозы, бушевавшие здесь летней порой, омрачали его радость, но, подбирая место для постройки усадьбы, минхер Мартинс списал устойчивый природный катаклизм на преходящие капризы погоды. С течением времени, впрочем, стало очевидно, что феномен сей был присущ всей округе. В часы грозы Мартинс неизменно мучался от нестерпимых головных болей — и потому оборудовал комфортно подвал, где укрывался от бесчинств стихии.
О потомках Геррита Мартинса известно еще меньше: все они воспитывались в ненависти к королевской власти и избегали чтущих ее, жили отчужденно, и среди людей шла молва, что изоляция повлияла на их умственные способности и манеру изъясняться. Всех их объединяла черта, передававшаяся по наследству, а именно — гетерохромия, разный цвет глаз: один голубой, другой карий. Их связи с окружающим миром постепенно сходили на нет, и в конце концов они повадились брать в жены усадебных служанок. Их отпрыски спустились в долину, смешавшись с местными — так, в свою очередь, появились нынешние безродные скваттеры: те же из них, что не покинули отчий дом, становились все более замкнутыми и нелюдимыми, и их нервная система особым образом реагировала на частые в тех краях грозы.
Большая часть этих сведений стала известна благодаря молодому Яну Мартинсу, который в силу своей врожденной неугомонности пополнил ряды колониальных войск, когда весть о планах конгресса Олбани достигла Грозового Холма. Он был первым из потомков Геррита, кто повидал большой мир, и, вернувшись через шесть лет после военных действий, был с неприязнью встречен отцом, братьями и прочей родней. Он более не разделял странностей и предрассудков Мартинсов, а горные грозы уже не влияли на него так, как раньше. Напротив, его начала угнетать семейная среда, и он часто писал своему другу в Олбани, что планирует оставить родительский дом.
Весной 1763 года Джонатан Гиффорд, тот самый товарищ Яна Мартинса, обеспокоенный его молчанием и слухами о разладе и ссорах в горном семействе, решил посетить усадьбу. Оседлав верного гнедого коня, он отправился в путь; из его дневника я узнал, что он достиг Грозового Холма двадцатого сентября, застав усадьбу в плачевном состоянии. Угрюмые разноглазые Мартинсы, чей дикарский облик шокировал его, на ломаном гортанном наречии сообщили, что Ян умер — дескать, прошлой осенью его поразила молния, и они погребли тело близ запущенного голландского сада. Могила — неухоженная, с безымянным надгробием, — также была предъявлена Джонатану.
Что-то в поведении Мартинсов испугало и насторожило Гиффорда, поэтому через неделю он вернулся с лопатой и кайлом, чтобы обследовать захоронение. Худшие его подозрения подтвердились — череп его друга был весь в пробоинах от безжалостных ударов. Вернувшись в Олбани, Гиффорд выдвинул против Мартинсов обвинение в убийстве родственника.
Улик не хватило, чтобы дать делу ход, но слухи быстро разошлись по округе, и с той поры Мартинсов стали избегать. Никто не желал иметь с ними никаких дел, и усадьба приобрела дурную славу. Какое-то время они жили в изоляции, питаясь тем, что выращивали сами, и свет с холма говорил о том, что в доме еще теплится жизнь. Так продолжалось до 1810 года, когда огни стали загораться все реже.
Тем временем усадьба и холм, на котором она стояла, постепенно обрастали целым ворохом невероятных слухов и домыслов. Тех мест повадились избегать еще тщательнее, и год от года к старым поводам сторониться усадьбы прибавлялось все больше и больше новых. Никто не посещал Грозовой Холм вплоть до 1816 года, когда скваттеры заметили, что уж очень давно не видно никаких огней. Группа добровольцев, отправившаяся на разведку, застала дом Мартинсов опустевшим и частично разрушенным. Ничьих останков там не нашли, и причиной исчезновения семейства посчитали скорее отъезд, нежели смерть. Судя по всему, весь клан убыл еще несколько лет назад, а многочисленные надстройки свидетельствовали о том, сколь значимо он разросся накануне переселения. Культура Мартинсов пришла в серьезный упадок, о чем свидетельствовали грязная мебель и разбросанное по дому столовое серебро, которым, очевидно, перестали пользоваться задолго до того, как покинуть двор. Но, несмотря на исчезновение неприятного семейства, страх перед их владениями сохранился и даже усилился, породив новую волну слухов в горных селениях. Так и стоял этот дом — заброшенный, страшный, кровно связанный с мстительным духом Яна Мартинса. Таким он был и в ту ночь, когда я раскапывал могилу убитого.
Я уже упомянул, что копал как одержимый, и сам замысел мой был безрассуден, как и способ достичь цели. Мне сравнительно быстро удалось докопать до гроба, под крышкой коего я обнаружил пригоршню праха — и ничего сверх. Во власти порыва я стал углубляться дальше, точно намереваясь достать из-под земли сам дух Яна Мартинса. Одному Богу ведомо, что в действительности я чаял найти; помню только неотступную мысль о том, что раскапываю могилу человека, чья бессмертная злость сотрясает по ночам окрестности Грозового Холма.
Трудно сказать, какой глубины я достиг, когда мой заступ, а следом за ним и мои ноги провалились в подземелье. Перемена положения застала меня врасплох; фонарь разбился при падении, но отсветы сверху позволяли различить небольшой горизонтально расположенный туннель, уходивший в обе стороны. Он был вполне широк для того, чтобы в нем мог двигаться человек, и хотя ни один здравомыслящий не спустился бы туда в тот час, я отринул опасность, зов разума и чистоплотность в мрачном желании найти истоки Тайной Напасти. Выбрав направление, что вело к усадьбе, я пополз вперед, быстро и почти вслепую, точно крот.
Какими словами описать эту картину — затерянный в неведомом подземелье человек исступленно пробирается по тесному проходу, впиваясь ногтями в сырую землю и чувствуя нехватку воздуха при каждом движении? Боже, что это был за опыт! Туннель вился и вился, будто попирая законы пространства. О своей сохранности я тогда и не помышлял; впрочем, об объекте моих поисков я тоже благополучно забыл, всецело сосредоточившись на упрямом продвижении вперед, длившемся так долго, что вся моя прошлая жизнь будто бы утратила смысл, выцвела. Флуоресценция внезапно попавшейся на пути колонии подземных грибков поначалу сбила меня с толку, заставив усомниться в собственном здравомыслии, — откуда здесь, в этих недрах, свет? Но после, поняв, с чем имею дело, я приободрился, различив впереди глиняные стены пролаза, вдававшегося прямо вперед — и резко забирающего вбок где-то впереди.
Грибки здесь росли даже гуще, и неровная глиняная поверхность уходящей вдаль норы утопала в их зловещем свечении. Некоторое время я полз по ней вперед, но затем лаз резко свернул вверх, и пришлось замедлиться. Остановившись для передышки, я ненароком глянул вверх — и тут же обомлел.
Две точки светились там, впереди. Но то не был свет грибков, определенно — то было отражение флуоресценции в чьих-то глазах. Застигнутый врасплох, я впал в ступор, и даже мысли об отступлении обратились внутри меня в камень. А глаза все приближались… глаза, почему-то кажущиеся если не знакомыми, то уж точно наводящими на какую-то запамятованную мысль… и мне теперь даже видна была протянутая вперед рука их владельца, увенчанная загнутыми книзу уродливыми когтями, — кошмарное, кошмарное зрелище!
Тут где-то над головой послышался знакомый грохот — неистовый вопль разыгравшейся в горах яростной грозы. Должно быть, я довольно далеко прополз вверх и оказался почти у поверхности. Глаза таращились на меня с бессмысленной злобой — и я наконец-то обрел способность двигаться; должно быть Бог заступился за меня в тот момент, иначе я был бы мертв. Я спасся лишь благодаря одному из ударов молнии, что разверзали землю, оставляя за собой обвалы и фульгуриты, — он сотряс землю с циклопической силой, ослепил и оглушил, но не погубил меня. Остервенело карабкаясь по оседающим массам земли, я остановился, лишь почувствовав дождь на лице; осмотревшись затравленно, я обнаружил, что пребываю в знакомом мне месте — на крутом, лишенном растительности юго-западном склоне холма. Яркие молнии то и дело освещали изрытую землю и остатки низкого пригорка, протянувшегося вдоль уходящего вверх лесистого склона. Теперь уже было бы невозможно найти место моего выхода из погибельных катакомб.
Будто от оползня, все смешалось в моем сознании, и, наблюдая за багровыми отсветами в южной стороне, я с трудом осознавал, что только что пережил.
Но два дня спустя, узнав от скваттеров, что означали те отсветы, я почувствовал еще большее потрясение, чем в глиняном лазе; еще большее — из-за жуткого предположения. За ударом молнии, чаяниями которой я выбрался на поверхность, на заимке в двадцати милях оттуда разыгралась очередная трагедия: безвестная тварь, прыгнув на хлипкую крышу одной из хижин с нависшего над ней дерева, проломила ее и пробралась внутрь. Она успела совершить новое убийство, но уйти ей не дали — скваттеры, в панике и ярости, заперли хижину и подожгли прежде, чем монстр ускользнул. Ее своды, сдается мне, обрушились в тот самый миг, когда земля поглотила страшную нежить, с которой я столкнулся в подземелье.
IV. Глаза чудовищ
Вряд ли может быть в здравом уме тот, кто, зная то, что знал я об ужасах Грозового Холма, отправился бы сам, в одиночку, на поиски Тайной Напасти. По меньшей мере два его воплощения были уничтожены, что дарило мне слабый луч надежды на то, что, окунувшись в этот кошмар, как в дьявольский Ахерон, я выберусь невредимым; странно, но чем более ужасные события и открытия представали предо мной, тем упорнее становились мои поиски. Когда через два дня после ужасного путешествия по подземелью и столкновения с когтистым чудовищем я узнал, что в тот самый миг, когда его глаза угрожающе поблескивали предо мной, оно же появилось за двадцать миль оттуда, я ощутил величайший в своей жизни приступ страха. Но этот страх был настолько переплетен с удивлением от невероятности всего, что произошло, что был почти приятен. Иногда, бросаясь угрозе навстречу, ты теряешь перед ней всякий трепет — и именно так подействовали на меня кошмары Грозового Холма. Знание о том, что чудовищ как минимум двое, пробудило во мне безумное стремление вгрызться в землю гиблого места и хоть бы и голыми руками добраться до Напасти, что притаилась под напластованиями неплодородных почв.
Как только представилась возможность, я навестил могилу Яна Мартинса и снова напрасно копал ее там, где уже когда-то это делал. Мощный обвал грунта засыпал все следы подземного лаза, а дождь смыл столько земли в яму, что я уже и не мог сказать, насколько глубоко пробился несколько дней назад. Кроме того, я также совершил довольно трудоемкое путешествие на отдаленную заимку, где сожгли несущую смерть тварь, и получил за свои хлопоты небольшое вознаграждение — найдя на пепелище злополучной лачуги останки жертв. Скваттеры уверяли, что той ночью Напасть оборвала лишь одну жизнь, но я им не особо-то верил, ведь костей набиралось на два полноценных скелета — оба человеческих, впрочем. Один из черепов выглядел вполне нормально, а второй, судя по всему, пострадал при обвале хижины — иначе ничем не объяснить было странную его форму. Хотя много кто видел стремительный прыжок чудовища на крышу, никто не мог точно сказать, как оно выглядело; все называли его просто «бесом». Обследовав большое дерево, на котором тварь пряталась, я не нашел никаких характерных отметин. Я пытался найти ее следы в чаще, но на этот раз не смог выдержать вида ни неестественно больших стволов, ни их толстых змеевидных корней, которые болезненно извивались, прежде чем нырнуть назад под землю.
Моим следующим шагом было тщательное обследование заброшенного поселения, где смерть собрала щедрый урожай — и где Артур Монро видел что-то, о чем не успел мне рассказать. Хотя мои предыдущие поиски, которые проводились как можно тщательнее, оказались безрезультатными, сейчас у меня появились новые данные, которые я хотел проверить; сойдя под могилу Яна Мартинса, я убедился, что обитавшее под землей существо было по меньшей мере одним из воплощений Напасти. На сей раз, четырнадцатого ноября, я проводил поиски в основном на тех склонах Конической Горы и Кленового Холма, что выходили на злосчастное селение, — особое внимание обращая на разрыхленную землю на местах свежих оползней.
Я потратил на поиски добрую половину дня, но это не принесло мне ровным счетом ничего нового. Когда над холмами стали сгущаться сумерки, я все еще стоял на Кленовом Холме, прослеживая глазами путь от опустошенного поселка до Грозового Холма. Закат в тот вечер пылал поистине великолепными красками; после взошла луна и залила серебристым светом равнину, высившиеся вдали горные вершины и привычные уже повсеместные земляные бугры. Пейзаж сей — классический пасторальный, умиротворенный, — не пробуждал во мне никаких чувств, кроме ненависти, ибо мне-то было прекрасно известно, что сокрыто за его иллюзорной безмятежностью. Я ненавидел насмешливую луну, лицемерную долину, набухший чирей горы и эти зловещие миниатюрные насыпи — все казалось мне в этом месте недужным, рожденным от слияния враждебных человеку злонамеренных начал.
Оглядывая озаренную луной панораму, я невольно обратил внимание на определенное своеобразие ландшафта, повторение того самого топографического элемента. Не имея основательных знаний по геологии, поначалу я просто заинтересовался странными холмами и насыпями в этом регионе. Я заметил, что их довольно много разбросано вокруг Грозового Холма — и что в долине их меньше, чем у самой вершины, где доисторические ледники, вероятно, встречали меньшее сопротивление своему феноменальному продвижению вниз.
Тогда, в свете низкой луны, среди длинных теней-химер, я внезапно обнаружил, что странные земляные фракции удаляются от Грозового Холма по вполне уловимым траекториям. Холм, вне сомнений, был центром, от которого во все стороны неправильными линиями разбегались ряды взрыхленных бугров. Как будто усадьба Мартинсов распустила тут страшные корни… и при мысли о корнях на меня снизошло новое озарение. С какой стати я считал эти отметины следами оледенения? Чем больше я думал, тем меньше верил себе, и в голове моей роились нелепые, ошеломляющие аналогии, основанные на опыте столкновения со сверхъестественным в теории и на практике — в подземелье под могилой Мартинса. Еще не уразумев все окончательно, я бормотал бессвязно: «Боже мой! Кротовые норы… да это же дьяволов улей… сколько же их там… и тогда, в усадьбе… они сперва забрали Туби, потом Беннетта… подступив с двух сторон».
Я взялся копать ближайший ко мне бугор, с дрожащими руками, но почти что торжествуя, копал, пока не завопил во весь голос, охваченный противоречивыми эмоциями, — наткнувшись на точно такой же ход или лаз, в каком побывал в ночь багровых отсветов.
Помню, как после пустился бежать с лопатой наперевес по облуненным дорожкам и лужайкам, сквозь чахлый лесок, проросший на крутом склоне. Я бежал, с трудом держа в горящей груди дыхание, перепрыгивая ухабы и коряги, — прямо к зловещей усадьбе Мартинсов. Дальше, помнится, я бессистемно перекапывал заросший вереском подвал, тщась вычленить сердцевину подземной заразы. Помню, как дико расхохотался, наткнувшись на подземный ход у основания старой печи, где густо рос бурьян, чьи высокие стебли бросали диковинные тени при свете зажженного огарка, в угоду случаю оказавшегося при мне. Тогда я не знал еще, живет ли кто-то в этих адских подземных сотах, и дожидался грозы, которая пробудила бы их обитателей. Два монстра уже погибли — может, других и нет? Меня подгоняло острое желание разгадать наконец секрет Напасти, которая, ныне я был убежден, выражала себя в чем-то плотском и приземленном.
Мои колебания и размышления о том, стоит ли исследовать проход самостоятельно и немедленно, или попытаться приобщить к этому скваттеров, через некоторое время унял внезапный порыв ветра снаружи; он задул свечу и оставил меня в непроницаемой темноте. Луна больше не просвечивала сквозь вехи и трещины над моей головой, и с чувством обреченности я услыхал зловещую перекличку близкого грома. Смятенный, я отступил в самый дальний угол подвала, не сводя глаз с ужасного отверстия в фундаменте, с жерла, чьи стены облепил фосфоресцирующий грибок. Каждая минута, отмеряемая по вспышкам ярких молний снаружи, пробивающимся даже сквозь сорные заросли вокруг усадьбы, переполняла меня страхом вперемешку с любопытством. Что призовет сюда эта новая буря — и осталось ли еще что-то, что она может призвать?
Если небеса сжалятся надо мной, когда-нибудь они сотрут из памяти те виды, что предстали моим глазам, и позволят мне мирно дожить свой век. У меня и так развилась острая бронтофобия, лишающая ночного покоя, которую приходится подавлять снотворными препаратами, — неужто этого мало? О, как же внезапно и неожиданно — он вышмыгнул из чрева земли, точно крыса, тяжко сопя, вынюхивая что-то; и за ним из пролаза буквально полились его сородичи, отвратительные, точно поеденные проказой, порожденные ночью существа, вобравшие в себя все самые мерзкие проявления органической жизни. Кипя и бурля, клекоча и шипя, будто змеиное гнездо, они растекались из той зияющей дыры, будто гной из язвы, сквозь щели и дыры разливаясь из подвала, чтобы рассредоточиться по проклятым полночным чащам, разнося ужас, безумие и смерть.
Только Богу известно, сколько их там было, — надо думать, тысячи. Только Богу известно, как, забившись в дальний угол подвала, там, где сорные травы росли гуще всего, я остался незамеченным. Зрелище порочного живого потока в слабых отсветах зарниц потрясло меня до глубины души. Когда же поток поредел настолько, что можно было различить отдельных существ, я увидел, что они были маленькими, уродливыми, волосатыми — этакие грубые карикатуры на высших приматов. Их немота ужасала; лишь раз послышался слабый писк, когда одно из последних чудовищ очевидно привычным, отработанным движением сгребло более слабого спутника и удавило с целью сожрать. Остальные тоже набросились на останки и, захлебываясь слюной и прищелкивая зубами, растащили их.
Вопреки оторопи, страху и отвращению, любопытство возобладало во мне, и, когда последняя в стае тварь собралась покинуть подземное укрытие, я достал походный револьвер из кобуры и, подгадав выстрел под очередной раскат грома, свалил ее.
Моя история почти подошла к концу. В ту ночь я сумел добраться до нормального человеческого жилья — мирной деревушки, спящей спокойно под сенью звезд на чистом небе. Мне хватило недели, чтобы оправиться, но еще до этого я вызвал из Олбани бригаду строителей с ящиками демонтажной взрывчатки. Их стараниями усадьба Мартинсов была стерта с лица земли вместе с вершиной Грозового Холма; все подземные лазы, обнаруженные под земляными буграми, были замурованы, а чащобы с болезными деревьями, бывшие охотничьи угодья, — вырублены. После принятия всех этих мер я обрел толику покоя, но мне уж точно не спать спокойно до тех пор, пока жива память о Тайной Напасти. Меня преследует мысль о том, что уничтожена не вся популяция, да и кто скажет, что где-то в мире не зародится вновь нечто подобное? Кто из ныне живущих, ведая то, что ведомо мне, дерзнет без содрогания заглянуть в бездны земные и узнать, что они вот-вот породят? Я сам-то не могу без дрожи смотреть на колодец или спуск в метрополитен… сразу же перед глазами встают демонические подземные аркады из глины, облепленные грибовидной порослью; в ушах звучат отголоски бурной грозы над растрескавшимися усадебными стенами в витках плюща… почему даже врачи не способны подобрать что-то, что взаправду успокоило бы мой несчастный ум перед грозами?
Разгадка тайны, открывшаяся мне сразу, как только очередная молния помогла мне рассмотреть застреленную тварь, отставшую от стаи, оказалась настолько проста, что мне потребовалась добрая минута на осознание — по истечении которой и нахлынул подлинный ужас. У гнусного приматовидного ублюдка была синюшная кожа, желтые клыки и свалявшиеся волосы. Воистину, венец вырождения — плачевный итог изолированного существования, инцеста и каннибализма; живое воплощение хаоса и зверства, восставшее из земных каверн. Нелюдь таращилась на меня в предсмертной агонии; глаза ее своей необычностью напомнили мне те, другие, увиденные под землей, пробудившие тогда неясные воспоминания. То были глаза, о коих говорилось в старых преданиях, глаза двух разных цветов — карий и голубой. Тогда-то, объятый немым страхом, я уразумел до конца, какая омерзительная участь постигла исчезнувшее давным-давно семейство — и какую роль в этом всем сыграла проклятая усадьба Мартинсов, ввергнутых в первобытное безумие громовыми раскатами.
Старый cумасброд
Бильярдная Шихана на одной из узких улочек, затерянных в недрах складского района Чикаго, — место не самое изысканное. Воздух этого заведения, пропитанный тысячью запахов, воспетых Кольриджем в «Кельне»[59], крайне редко дезинфицируется хоть бы и светом солнца, пропитанный едким дымом бессчетных сигар и сигарет — народ в бильярдной смолит день и ночь, так уж повелось. У непреходящей популярности местечка имеется причина, очевидная любому, кто рискнет окунуться в тамошний чад: сквозь смесь запахов и изнуряющую духоту пробивается аромат, некогда повсеместно известный, а ныне благополучно вытесненный на задворки жизни гуманным правительственным постановлением — аромат крепчайшего виски, запретного плода образца одна тысяча девятьсот пятидесятого года нашей эры[60].
Заведение Шихана — признанный центр подпольной торговли спиртным и наркотиками в Чикаго. В таком качестве оно имеет определенную славу, которая так или иначе затрагивает даже самых неказистых его посетителей. Однако до недавнего времени средь них был один тип, представлявший собой исключение из сего правила; грязи и убожества ему доставалось сполна, а вот почета — ни грамма. Прозвали его Старым Сумасбродом, и был он опустившимся среди опустившихся. Многие ломали голову, пытаясь распознать в нем человека, каким был Сумасброд прежде, ибо, наливаясь чрезмерно, красноречием своим он способен был изумить. Ну а человек, каким он был ныне, — сиречь кромешный забулдыга, — в распознании вовсе не нуждался, будучи зело очевидным.
Никто толком не знал, откуда он тут взялся. Однажды вечером он ворвался к Шихану, с пеной у рта требуя виски и гашиша. Получив желаемое под обещание все отработать, он с тех пор околачивался в бильярдной, моя полы, драя плевательницы и стаканы, выполняя разного рода мелкую работу — в обмен на алкоголь и дурман. Похоже, только они и поддерживали в нем жизнь и остатки здравомыслия.
Общался Сумасброд мало, изъяснялся на невразумительном жаргоне, характерном для социальных низов, но порой, воодушевившись чрезвычайно щедрой порцией чистого виски, мог неожиданно для всех затянуть выспренную речь, или же начать цитировать прозаические и стихотворные фрагменты, заставлявшие иных завсегдатаев бильярдной заподозрить, что старик знавал лучшие времена. Один постоянный посетитель, банкир, растративший деньги клиентов и пребывающий в бегах, регулярно вел с Сумасбродом беседы и по манере говорить заключил, что тот в свое время был учителем, или же мастером пера. Однако единственным осязаемым следом его прошлого была поблекшая фотокарточка, которую Старый Сумасброд всегда держал при себе, — фотография молодой женщины с величавыми аристократичными чертами лица. Порой он доставал ее из рваного кармана, аккуратно разворачивал обертку из тонкой тисненой бумаги и часами разглядывал с выражением, полным неописуемой печали и нежности. Само собой, завсегдатаям притона было невдомек, кто запечатлен на том снимке; это был фотопортрет леди очаровательной внешности и, несомненно, благородной крови, чей наряд нес отпечаток модных веяний тридцатилетней давности.
Старый Сумасброд и сам был наряжен по старинной моде — насколько можно было это заключить по тем неописуемым обноскам, что красовались на нем. В нем было больше шести футов росту, хоть сутулость плеч и скрадывала сей факт. Его волосы, грязные и свалявшиеся, давно не знавали расчески, узкое лицо заросло запущенной проволочно-жесткой щетиной, казалось, всегда остававшейся в одном и том же колючем состоянии — он никогда не брился и никогда не обрастал длинной бородой, ибо та лишь мешала бы порядочному глотку виски. Лик Сумасброда, возможно, когда-то имел благородные черты, но сейчас был изборожден жуткими следами упадка. Очевидно, в какой-то период — возможно, на середине жизненной дороги — был Сумасброд дороден, если не тучен; теперь же он выглядел ужасно худым, и багровые складки кожи свободно свисали мешками под бельмами глаз и на щеках. Воистину, Старый Сумасброд был не из тех людей, что услаждают взгляд.
Чудаковатость облика старца всецело гармонировала с его повадками. Ведь прозвище свое Старый Сумасброд получил отнюдь не за то, что готов был как угодно извернуться за щепоть гашиша, порцию виски или пятицентовую монету, а за совсем другие свойства своей натуры, выказываемые по случаю. И если случай благоволил, Сумасброд расправлял плечи, и тогда возвышенный огонь загорался в его впалых глазах. Его манера вести себя приобретала черты выдающейся грации и уверенности; жалкие существа вокруг него начинали ощущать в нем явное превосходство — нечто, не дававшее им оскорблять бедного служку вошедшими у иных в привычку пинками и тычками. В такие периоды он выказывал сардонический юмор и отпускал ремарки, которые народ из бильярдной считал непонятными, лишенными смысла. Но эти колдовские приступы быстро заканчивались, и Старый Сумасброд вновь возвращался к натирке полов и чистке пепельниц. Он был бы во всем образцовый работник, если бы не одно «но» — стоило молодняку впервые появиться в злачном местечке, как он сразу бросался отговаривать их, размахивать грязными руками, бормотать странные увещевания пополам с проклятиями. Та угрюмая серьезность, коей были преисполнены его слова в такие моменты, повергала в дрожь не один одурманенный ум в переполненном людьми зале. Впрочем, спустя некоторое время его отравленный алкоголем мозг терял ориентацию в мыслях, и с идиотской усмешкой он снова брался за швабру или щетку.
Думаю, нескоро еще забудется посетителями шиханова местечка тот день, когда к ним явился молодой Альфред Тревер. В самом деле, то была примечательная личность — богатый и энергичный юноша, достигавший высшего предела во всем, за что брался (по крайней мере, таково было категорическое убеждение Пита Шульца, выступавшего для Шихана кем-то на манер зазывалы; с Тревером Пит свел знакомство в Лоуренс-колледже, что в маленьком городке Эпплтон в штате Висконсин). Тревер был сыном именитых родителей. Его отец, Карл Тревер, служил прокурором округа и являлся почетным гражданином города, в то время как его мать обрела известность как поэтесса. Стихи свои она подписывала девичьим именем Элеонора Винг. Альфред, также преуспевший на поэтическом и ученом поприщах, страдал некоторой инфантильностью, делавшей его идеальной добычей для шихановского охотника за клиентурой. Он был белокурым, красивым и избалованным, страстно желавшим испытать различные формы распутства, о коих читал и слышал. В Лоуренсе он занимал видное место в шуточном братстве «Фифы, Пиво, Пиво» и слыл самым диким и веселым из диких и веселых молодых гуляк; но это незрелое студенческое легкомыслие не удовлетворяло его. Он знал о более глубоких пороках по книгам — и теперь жаждал узнать их из первых рук. Возможно, эта склонность к необузданности в какой-то мере стимулировалась ущемлениями, коим Альфред подвергался дома, ибо миссис Тревер была не из тех, кто любит легкомыслие. У нее имелись особые причины держать своего единственного ребенка под строгим контролем — на юности самой Элиноры лежала неизгладимая печать ужаса, вызванного беспутством человека, с коим она некоторое время была обручена.
Юный Хэлпин, тот самый жених, был одним из наиболее примечательных уроженцев Эпплтона. С младых ногтей отличившийся незаурядным умом, он прогремел в университете Висконсина, а к двадцати трем годам вернулся в родной город, чтобы занять профессорскую должность в Лоуренс-колледже, а затем и надеть кольцо с бриллиантом на пальчик самой очаровательной и красивой девушки Эпплтона. До поры до времени их отношения протекали безмятежно, и ничто не предвещало бури. Дурные привычки, рожденные первой выпивкой, укрылись в недрах души Хэлпина, усыпленные изолированной жизнью в окруженном лесами городке, но спустя некоторое время они все же раскрылись в молодом профессоре. Только путем поспешного отказа от кафедры Хэлпин избежал мучительного расследования того, как тлетворно влиял он на образ жизни и нравственный облик учеников. Его помолвка распалась, и он отбыл на восток, стремясь открыть новую страницу в книге жизни; но вскоре до жителей Эпплтона дошел слух о его скором увольнении из Нью-Йоркского университета, где трудился он преподавателем английского. Не упав, казалось бы, духом, все свое время Хэлпин стал посвящать библиотекам и публичным лекциям, читая яркие речи в защиту Франсуа Вийона, Эдгара По, Верлена и Оскара Уайльда. Во многом убедительности и пылкости Хэлпина как оратора способствовал его неоспоримый личный шарм, и в недолговременный расцвет славы ему даже пророчили новую помолвку с одной из особо приверженных поклонниц таланта из солидного семейства с Парк-авеню. Но и эти надежды никак не оправдались. Окончательное бесчестье, в сравнении с которым предыдущие были ничем, разбило вдребезги иллюзии тех, кто поверил в возрождение Хэлпина. Молодой ученый навсегда лишился доброго имени, да и вовсе перестал появляться на людях. Периодически возникавшие слухи ассоциировали его с загадочным «консулом Гастингсом», чьи сочинения для театра и кино неизменно привлекали внимание основательностью и глубиной авторских познаний; однако через некоторое время и этот Гастингс пропал из поля зрения публики, и Хэлпин стал символом позора в байках, что читают менторы в назидание беспечным ученикам. Элеонора Винг же вышла замуж за Карла Тревера, перспективного молодого адвоката, и об ее прежнем поклоннике остались только воспоминания, положенные в основу воспитания ее единственного сына, этого обаятельного, но безмерно упрямого юноши. Сейчас, вопреки всем нравственным руководствам, Альфред Тревер явился к Шихану, твердо намеренный предаться хмельному разгулу.
— Эге-гей, патрон! — прокричал Шульц, окунувшись вместе с Тревером в чад кутежа, что царил в бильярдной. — Будь знаком с моим другом Альфи Тревером, лучшим из всех гуляк в Лоуренс-колледже, что в Эпплтоне, штат Висконсин! Он сам из недурного общества — отец его большая шишка в адвокатском деле, а матушка — самая настоящая поэтесса! Но это ему, сам знаешь, не помешает вкусить взрослой жизни и хлебнуть самого настоящего огненного виски; так что помни — он мой друг, и обращайся с ним подобающе!
Как только были сказаны эти слова — Тревер, Лоуренс, Эпплтон, — собравшиеся в зале тунеядцы ощутили необычную перемену в атмосфере. Возможно, всему виной был какой-то необычно звонкий перестук шаров на бильярдном столе, или звон стаканов, извлеченных из тайника за стойкой, — возможно, лишь это, да еще тот альковный шелест грязных занавесок на единственном грязном окне. Так или иначе, в ту минуту многим показалось, что кто-то среди них скрежещет зубами и тяжко вздыхает.
— Рад познакомиться, Шихан, — произнес Тревер спокойным, учтивым тоном. — В этаком местечке я впервые, но жизнь хороша во всех проявлениях, и даже таким опытом пренебречь — непростительно, знаешь ли.
— Еще как знаю, дружище, — ответил хозяин. — Ежели хочешь вкусить жизни, местечко ты выбрал самое подходящее, ибо здесь есть все — и драма, и накал страстей, и славный пир человеческий. Узколобые крючкотворы, что стоят сейчас у руля власти, хотят подогнать всех под одни рамки, но им не удастся остановить парней, которые просто хотят взбодриться и развлечься. Все, что пожелаешь, дружище, любой дурман найду — только скажи.
По словам завсегдатаев бильярдной, именно в этот момент в размеренных, монотонных движениях швабры возникла пауза.
— Хочу виски! Старого-доброго ржаного виски! — с энтузиазмом высказался Тревер. — Я как прочел о веселых попойках студентов былого времени — сразу тошно стало глядеть на все прочие источники утоленья жажды. Как читаю Анакреона и его подпевал[61], так одна мысль в голове — долой водицу пресную, даешь воду огненную!
— Ну и славно! А Анакреон — это кто такой, черт бы его побрал? — смущенно зароптали пьяницы, но один банкир-растратчик поспешил просветить их, что Анакреон — гуляка среди гуляк, живший в стародавние времена и писавший о своих похождениях еще тогда, когда мир был подобен бильярдной Шихана.
— Послушай-ка, Тревер, — обратился к молодому гостю этот горе-банкир, — я ведь верно услышал Шульца, твоя матушка — поэтесса?
— Так и есть, — ответил Тревер, — но как же ей далеко до Анакреона! Она ведь из числа тех нагоняющих скуку моралистов, сущих во все времена и стремящихся своей поучительной дребеденью лишить жизнь всех ярких красок! А что, слыхали о ней? Она подписывает стихи девичьим именем — Элеонора Винг.
В тот миг Старый Сумасброд выпустил метлу из рук.
— А вот и твоя выпивка, — жизнерадостно объявил Шихан, внося в зал поднос с бутылью и стаканами. — Отменный виски, крепче во всем Чикаго не сыскать!
Глаза юноши блестели, а ноздри раздувались от паров коричневатой жидкости, которую ему наливали. Это ужасно отталкивало и возмущало всю его унаследованную деликатность; но решимость вкусить жизнь в полной мере оставалась с ним, и он держался смело. Правда, прежде чем его решимость подверглась испытанию, вмешалось нечто неожиданное. Старый Сумасброд, вскочив с того места, где сидел до сих пор, прыгнул на юношу и вырвал у него из рук поднятый стакан, почти одновременно шваброй зацепив поднос с бутылками и стаканами и разбросав содержимое по полу. Кое-кто из пьянчуг, давно лишившихся всех человеческих притязаний, повалился на пол и, стараясь не зачерпнуть битого стекла, стал лакать виски из расплывшейся пахучей лужи. Но в массе своей народ остался недвижим, предпочтя следить за беспрецедентным действом издалека. Старый Сумасброд выпрямился перед изумленным Тревером и мягким, хорошо поставленным голосом сказал:
— Когда-то я был таким же, как ты, и сделал это. Теперь я — вот такой.
— Что ты такое несешь, развалина дурная? — закричал Тревер. — Какое право имеешь ты препятствовать отдыхающему джентльмену?
Шихан, оправившись от изумления, подошел и положил тяжелую руку на плечо старцу.
— Слишком долго я тебя терпел! — яростно воскликнул он. — Когда джентльмен захочет выпить здесь, клянусь богом, он это сделает без твоего вмешательства. А теперь убирайся-ка отсюда к чертовой матери, пока я тебя не вышвырнул!
Но Шихану следовало бы лучше разбираться в психопатологии и считаться с тем, как на пожилом человеке сказывается нервное перевозбуждение. Ибо старик, покрепче ухватив за черенок швабру, начал размахивать ею, как гладиатор-македонец — копьем, и ею расчистил порядочное пространство вокруг себя, покрикивая попутно:
— Разнузданны и пьяны, Велиала на улицы выходят сыновья![62]
В бильярдной воцарился поистине адский переполох. Пьянчужки скулили в ужасе пред гневным демоном, коего ненароком пробудили. Юный Тревер был ошеломлен и смятен без меры случившимся. Он медленно отползал к стене по мере того, как усиливалась заварушка.
— Не должно пьянствовать ему, не должно! — ревел Сумасброд, исчерпавший, похоже, — или утративший вовсе — запас цветистых выражений. У входа в заведение уже собирались полицейские, привлеченные шумом, но и они не торопились вмешаться. Тревер, совершенно перепуганный и уже не рвавшийся познать жизнь через возлияния, отступал в сторону синих мундиров. Если удастся слинять отсюда и успеть на поезд до Эпплтона, размышлял юноша, можно считать свое образование в области распутства успешно оконченным.
Вдруг Старый Сумасброд перестал размахивать шваброй и застыл в неподвижности — выпрямившись столь статно, каким его прежде никогда здесь не видели.
— Ave, Caesar, morituri te salutant![63] — выкрикнул он — и рухнул на залитый виски пол, уже не поднимаясь более.
Последующие впечатления никогда не покинут сознание Тревера. Их образ померкнет, расплывется, но не сотрется полностью. Полисмены шерстили толпу, расспрашивая всех, кто находился как в центре происшествия, так и рядом с мертвым телом. Шихан был подвергнут особо дотошному допросу, но и от него не удалось добиться каких-либо значимых сведений о Старом Сумасброде. Разве что давешний горе-банкир вспомнил о фотокарточке, которую с собой всегда носил покойный, и предложил приобщить ее к делу — вдруг да прольет немного света и поможет в опознании. Молодой офицер склонился с брезгливой миной над телом, чьи глаза уже остекленели, и нашел завернутую в тисненую бумагу карточку, которую передал по кругу, чтобы все рассмотрели изображение.
— Экая цыпочка! — присвистнул один пьяница, разглядывая прекрасное лицо на снимке, но те, у кого ум не был окончательно затуманен спиртными парами, смотрели с почтением и смущением. Никто не знал эту женщину, никто не понимал, откуда у юродивого отщепенца фотопортрет такой дивной красоты, и только горе-банкир, с тревогой глядящий на снующих по бильярдной блюстителей порядка, что-то да понимал. Пожалуй, только он видел немного глубже — и мог понять, что скрыто под маской крайней деградации чокнутого старикашки.
Наконец фотография перекочевала к Треверу, и юноша переменился в лице. Вздрогнув, он быстро завернул изображение в бумагу, словно хотел защитить его от грязи, царившей в бильярдной. Затем он долгим, изучающим взглядом посмотрел на тело, лежавшее на полу, отметив про себя высокий рост и аристократичность черт, которая проступила лишь сейчас, когда тусклое пламя жизни угасло.
— Нет, — поспешно бросил он в ответ на обращенный к нему вопрос, — кто эта леди на снимке, мне неизвестно. Да и потом, — добавил он, — оно такое старое, это фото, что сейчас-то вряд ли кто ее узнает…
Но Альфред Тревер солгал — и об этом догадались многие, ведь о теле умершего старца он проявил неожиданную заботу, даже вызвался организовать в Эпплтоне погребение. Само собой, Альфред узнал женщину на снимке — над каминной полкой в его домашней библиотеке висела точная копия этого фотопортрета, и всю свою жизнь он знал и любил его оригинал.
Ибо эти утонченные и благородные черты принадлежали его матери.