— Тиш-ше! Токтор Тшонсон имеет что-то сказать!
В сей блестящей компании меня терпели больше из-за моего возраста, нежели из-за ума или знаний; в остальном же я не был ровней остальным. Моя дружба со знаменитым месье Вольтером также вызывала досаду со стороны доктора, который был глубоким ортодоксом и повелся о французском философе говорить следующее: «Vir est acerrimi Ingenii et paucarum Literarum»[44].
Мистер Босуэлл, маленький насмешник, знакомец мой с давних пор, обычно устраивал потеху из моих неловких манер и старомодного парика и одеянья. Однажды, слегка захмелев от вина, до коего был охоч, он вздумал экспромтом сочинить на меня стихотворный памфлет — удумав писать его прямо на столешнице; правда, без той помощи, к коей обычно прибегал при создании своих сочинений, допустил досадный грамматический промах.
— Такова кара свыше, — заметил я, — ибо не стоит писать памфлеты на доброго сэра, что правит ваши стихи.
В другой раз Босси (так мы его звали) пожаловался, что в статьях моего «Ежемесячного обозрения» я чрезмерно суров к начинающим авторам; заявил даже, что я нарочно свергаю со склонов Парнаса всякого, кто желает попасть на вершину.
— Сэр, — ответил я, — вы глубочайше заблуждаетесь. Кто пал вниз — тем просто недостает словесной удали; но дабы скрыть недостачу эту, приписывают они отсутствие успеха самому первому критику, кто дерзнул их разгромить.
И доктор Джонсон, к облегчению моему, со мной всецело согласился.
Никто не прилагал больших усилий, чем доктор Джонсон, к исправлению промахов в чужих стихах. В самом деле, говорят, что в книге бедной слепой старой миссис Уильямс вряд ли сыщется хоть бы и пара строк, которые не принадлежали бы доктору. Однажды Джонсон процитировал мне вирши слуги герцога Лидского, столь позабавившие его, что он выучил их наизусть. Они были посвящены свадьбе герцога и настолько напоминают по качеству работы других, более поздних, олухов, ютящихся под сенью Евтерпы[45], что я не могу удержаться от соблазна привести их здесь:
Я спросил доктора, пытался ли он когда-нибудь понять смысл этого четверостишия; и когда он сказал, что нет, я позабавил его следующей переделкой:
Вышло недурственно, однако Джонсон справедливо заметил:
— Добрый сэр, вы поправили стопы[46] в этих стихах, но, право, не привнесли в них ни остроумия, ни поэтической ценности.
Я с удовольствием продолжил бы рассказ о своем общении с доктором Джонсоном и умами его круга, но я так стар и легкоутомим. Припоминая дела давно минувших дней, я как будто бы плутаю наугад впотьмах; боюсь, я осветил лишь малость случаев, никем прежде не обнародованных. И если же эти мои мемуары будут приняты благосклонно, впоследствии я поведаю и некоторые другие занимательные истории прошедших лет, живым представителем коих остался я один. Еще многое стоит припомнить о Сэмюэле Джонсоне и его достославном клубе, которому был верен я еще много лет после смерти доктора, какую считаю достойной многих скорбей. Помню, как Джона Бергойна, эсквайра и генерала, чьи драматургические и поэтические творения увидели свет уже после его смерти, не допустили в клуб в силу трех голосов против — навеянных, вероятно, его незавидным поражением в Американской войне, под Саратогой. Бедняга Джон! Хотя бы сыну его повезло поболее, и он даже добился титула баронета… но, право слово, как же утомился я, как устал. Я стар, страшно стар, и пора уж мне вздремнуть после обеда.
Тот Самус
Следует заметить: то, что автором «Жития» часто указан Тот Самус, в корне неверно. Увы, досадное заблуждение бытует даже среди претендующих на должную образованность личностей — так просветим же их. Автором «Жития» на самом деле является японский монах Какего Тамус. А Тот Самус, в свою очередь, — создатель шедевра «См. источник», в коем все сколько-нибудь значимые тропы и аллюзии греко-римской мысли воплотились в вековечной, кристаллизованной форме. Не могу не отметить восхитительную остроту «Источника» — ведь определенно Тот Самус произвел труд, намного опередивший свое время.
Современные исследования зачастую описывают, якобы ссылаясь на монументальную «Историю Ост-Готов в Италии» фон Хрюндлера, Тота Самуса как романизированного вест-гота из орды Атаульфа, осевшей в Пласенсии[48] приблизительно в 410 году н. э. «Якобы» здесь — ключевое слово, ибо на самом деле и фон Хрюндлер, и вслед за ним Несмышлитт, и даже Луи Отброс твердо и четко определяли уникальную обособленную фигуру Тота Самуса как неподдельного римлянина — во всяком случае, настолько неподдельного, насколько вообще такое возможно в упадочную и ублюдочную эпоху. Право, о Тоте Самусе Гиббон сказал бы то же, что и в свое время — о Боэции: «Он был последний, кого Катон или Тулий признали бы соотечественником своим».
Как Боэций и почти все выдающиеся персоны его времени, Тот Самус происходил из великого рода Анисиев. Его генеалогическое древо с большущей точностью и огромнейшей гордостью восходило ко всем значимым героям Республики. Его полное имя, протяженное и помпезное в полном согласии с обычаем эпохи, поправшей простоту и лаконизм, звучало, согласно фон Хрюндлеру, как Гай Анисий Магний Фурий Камилл Корнелий Валерий Юлий Помпей Тот Самус, хотя Несмышлитт между Камиллом и Корнелием добавляет благородные номены[49] Клавдий Десятипуп, тогда как Луи Отброс не согласен ни с первым, ни со вторым вариантом, приводя свой собственный — Магний Фурий Камилл Аврелий Антонин Флавий Анисий Петроний Валериан Тот Самус.
Выдающийся критик и биограф родился в 486 году, вскоре после свержения Хлодвигом римского владычества в Галлии. Рим и Равенна соперничают за честь его рождения, но факты указывают на то, что искусству ритора и философа Тот Самус обучался в Афинах, которые, вопреки поверхностным мнениям, не так-то и сильно были притеснены Феодосием столетием раньше. В 512 году, во время культивирующего царствования ост-гота Теодориха, Тот Самус преподавал риторику в Риме, в 516-м — становится консулом вместе с Помилием Нуманцием Бомбастом Марцианом Богомразом. После смерти Теодориха в 526 году Тот Самус удалился от общества, дабы свершить свой великолепный труд «См. источник», исполненный в столь превосходном цицероновском стиле, что его можно по праву назвать классикой мысли, ныне не присной, — как и вирши Клавдия Клавдиана, жившего веком ранее. Впоследствии великий творец был призван в придворный круг, дабы стать почетным ритором Теодата — племянника Теодориха.
Когда же воцарился узурпатор Витигес, Тот Самус впал в немилость и даже заключен был под стражу, но на диво скорый приход византийско-римских войск под командованием Велизария даровал ему свободу и восстановил почетный статус в обществе. Во время осады Рима Тот Самус проявил отвагу защитника, и вместе с лучшими мужами Велизария прошел до Альбы, Порто и Центумцелл. После франкской осады Милана был Тот Самус избран для сопровождения ученого епископа Дация в Грецию и пребывал в его резиденции в Коринфе в 539 году; а около 541 года перебрался в Константинополь, где чествовали его в августейших сферах и сам Юстиниан, и Юстин Второй. Императоры Тиберий и Маврикий уважали Тота и в преклонные его годы, и внесли немалый вклад в бессмертие его имени — особенно в этом отметился Маврикий, коему в удовольствие было прослеживать род свой до Древнего Рима, хоть и родился он на территории Малой Азии, в Каппадокии. Именно Маврикий повелел на сто первый день рождения Тота Самуса утвердить его труды учебными пособиями для всех имперских школ. Столь великая честь оказалась роковой для старого ритора, и от радости он мирно скончался в своем доме подле собора Святой Софии за шестеро суток до наступления сентябрьских календ, в 587 году от Рождества Христова, на сто втором году жизни.
Невзирая на смутные времена в Италии, тело Тота Самуса было доставлено в Равенну с целью погребения и предано земле в Клаассе, но ломбардский герцог Сполетто изъял труп из земли и учинил над ним глумленье, а после забрал череп в качестве подарка королю Автарию — дабы тот испивал из него, как из чаши, на своих разнузданных пирах.
Череп Тота Самуса с гордостью передавался от короля к королю в ломбардском роду. Во время взятия Павии Карлом Великим в 774 году данный трофей был отнят у отступника Дезидерия и помещен в обоз франкского завоевателя. Считается, что именно из этого сосуда папа Лев совершал таинство помазания на царство, сделавшее героя-номада[50] императором Священной Римской империи. Карл взял череп Тота Самуса в свою столицу Аахен, и вскоре презентовал его своему саксонскому учителю Алкуину, после смерти которого в 804 году трофей был переправлен родичами Алкуина в Англию.
Вильгельм Завоеватель впоследствии обнаружил реликвию в монастырском тайнике — туда ее поместило благочестивое семейство Алкуина, полагая, что пред ними — глава святого, с Божьей помощью повергшего племя ломбардов одними лишь молитвами[51]. К его чести, к своей находке он отнесся почтительно. Даже грубые солдафоны Кромвеля, сровнявшие с землей ирландское аббатство Баллилог (в которое череп Самуса тайком перевез в 1539-м один набожный папист после тюдоровской секуляризации[52]) в 1650 году, не дерзнули уничтожить досточтимую реликвию.
После множества сих треволнений череп Святого Самуса достался рядовому Козлодою Хопкинсу, который вскоре сменял его у Святосхрана Стаббса на фунт свежего вирджинского табаку. Стаббс, отправляя своего сына Зоробабеля искать счастья в Новой Англии в 1661 году (считая, что веяния Реставрации губительны для благочестивого юного йомена[53]), вручил ему главу святого Самуса — или, вернее, Брата Самуса, ибо к папской эстетике питал Стаббс крайнее отвращение, — в качестве талисмана на удачу. Осев в Салеме, Зоробабель построил скромный домишко близ городской водокачки и поместил реликвию в сервант, подпиравший печную трубу. Реставрационные настроения все же коснулись его, как открылось позже, ибо сделался Стаббс-младший заядлым игроком в орлянку и проиграл череп Эпенету Декстеру, свободному гражданину проездом из Провиденса.
В доме Декстера, что в северной части города близ нынешнего пересечения Северной Мейн-стрит и Олни-стрит, он и оставался вплоть до рейда Сагамора Канончета[54], случившегося тридцатого марта 1676 года в ходе Войны Короля Филипа[55]. Мудрый вождь, распознавший в черепе предмет особого почитания и достоинства, отправил его в Коннектикут — как подарок союзной фратрии пекотов. Четвертого апреля колонисты пленили вождя, и вскоре учинили над ним казнь, и многотрудное странствие мертвой главы Тота Самуса продолжилось.
Пекоты, ослабленные предшествующей войной, не могли ныне оказать пострадавшим наррангасеттам никакой помощи, и в 1680 году голландский торговец пушниной из Олбани, Петр ван Швах, выкупив реликвию за жалкий мизер в два гульдена, сличил его значимость по полустертой надписи, начертанной ломбардским алфавитом (тут следует пояснить, что в числе полезных навыков голландских меховщиков семнадцатого века присутствовало знание истории письма и памятников древней письменности):
К прискорбию, реликвия вновь не задержалась у нового владельца надолго — в 1683 году ее у Шваха украл французский купец Жан Гринье, по явленному откровению сумевший отождествить ее черты с чертами того, кого еще на коленях матери научился чтить как Сент-Самуса. Будучи папистом, Гринье воспылал праведным гневом — как же, протестант, и имеет при себе святые мощи! — и, недолго думая, прокрался к Шваху под покровом ночи, раскроил тому голову топором и бежал с черепом на север. Вскоре, однако, его убил и обчистил дикий полукровка Мишель Савар. Хоть и был он неграмотный и далекий от святынь, череп взял все равно — с целью присовокупить его к собранию аналогичных, но значительно менее древних краниологических артефактов.
После смерти Савара в 1701 году его сын Пьер, такой же полукровка, продал череп с уймой других отцовских пожитков негоциантам из объединенной конфедерации индейских племен сауков и фоксов. Поколение спустя тот был примечен Шарлем де Лангледом у вождя в вигваме. Шарль, основатель гринбейской торговой колонии в Висконсине, выказал святыне надлежащее почтение и уплатил за нее ворох стеклянных бус; однако после его смерти пошла она по рукам сперва среди поселенцев в верховьях озера Виннебаго, затем в племенах у озера Мендота, пока не очутилась в начале девятнадцатого века у некоего Соломона Жуно, в новой милуокской фактории, пролегшей меж берегов реки Меномини и озера Мичиган.
Позже проданный Жаку Кабошу, очередному колонисту, череп был проигран не то в покер, не то в шахматы в 1850 году юнцу по имени Ганс Циммерман. Ганс, в свою очередь, пользовал его как пивную кружку — до тех пор, пока в один чудесный день, перебрав хмеля, не швырнул его с крыльца своей лачуги прямо в степь. Досточтимый сосуд угодил прямиком в глубокую нору луговой собачки, так что его нерадивый хозяин, протрезвев, не сумел найти его, да и вспомнить даже, куда тот запропастился, тоже не смог.
Так священный для многих поколений череп Тота Самуса, римского консула, любимца императоров и святого римско-католической церкви, укрылся под твердью растущего города. Почитаемый сперва темными обрядами луговых собачек, видевших в нем божество, данное свыше, далее он угодил в тяжкую немилость, когда грубые бесхитростные землеройки пошли на собачек ополчением — и вытеснили их со степи прочь. Им тоже не суждено было ликовать долго, ибо всех их погубила Канализация, проложенная людьми в той степи, и возведенные там дома, числом две тысячи триста три — и даже больше. Но вот наконец в одну роковую ночь произошло поистине знаменательное событие. Нежная Природа, содрогаясь в духовном экстазе подобно пене на издавна чтимом в тех краях напитке, низложила надменных, вознеся смиренных — и вот! Едва затеплился рассвет, горожане Милуоки узрели на месте прерии горы — и все кругом, покуда хватало глаз, преобразилось дивно. Сокрытые столетиями, явились на свет глубинные секреты Земли — а в сердце всего этого, прямо на рассыпавшемся дорожном покрытии, возлежал череп Тота Самуса — белесый и безмятежный в своем консульском чину, высоколобый, священный… и ровным счетом ни на что не претендующий!
Сокровищница Зверя-чародея
Случилось так, что в городе Зете, многолюдном и многобашенном, произошел довольно обыденный столичный инцидент. Но не только лишь потому, что находился Зет на планете, где произрастала диковинная флора и господствовала невероятная фауна, отличался случай тот от похожих происшествий в Лондоне, Париже или любой другой изведанной столице.
Благодаря искусно скрытой нечестности пожилого, но проницательного чинуши казна Зета была истощена. Не сияли уж в казнохранилище бруски злата, уложенные штабелями, а над пустыми ларями плел изысканное кружево насмешник-паук. Когда наконец визирь Ялден ступил под сень темного хранилища и обнаружил кражу, вольготно обжившие подземелье крысы смерили его недобрыми взглядами, веля безмолвно — прочь, чужак!
Не велось учета с тех пор, как многие луны назад преставился старый хранитель Кишан, и велико было смятение Ялдена, когда обнаружил он вместо ожидаемого богатства пустоту. Низшие твари флегматично ползали в щелях меж плит, что мостили пол казнохранилища, но Ялден не мог позволить себе их животное равнодушие. Пропажа злата была очень серьезной проблемой, какую надобно было решить в кратчайший срок, и Ялдену не оставалось ничего другого, кроме как обратиться за советом к Урну, существу по природе своей весьма и весьма зловещему.
Урн, тварь крайне сомнительной природы, выступал фактическим халифом Зета. Он до поры пребывал во внешних безднах, но однажды ночью прибыл в Зет и был схвачен жрецами культа Шамит. Его чрезвычайно причудливое исконное обличье вкупе с умением виртуозно подражать виду других произвело на священных братьев впечатление. Дар Урна, в разумении их, открывал великие возможности, и потому в конце концов поименовали Урна пророком и Божеством, и было созвано новое братство ради служения Ему — а также провозглашения от лица Его жреческих указов и наущений. Подобно дельфийским и додонским[56] оракулам более поздних времен, Урн прославился как критичный судия и ниспровергатель тайн; по сути, от оракулов он ничем и не отличался, разве что древностью своею. И вот Ялден — легковерный, как и многие в то время и на той планете, — отправился в тщательно охраняемый и богато обставленный зал, где Урн размышлял и потакал внушениям жрецов.
Ступив под сень башни из голубой черепицы, в коей и находился тот зал, визирь Ялден, обуянный суеверием, поник плечами и в смиренной манере, сильно препятствовавшей его скорому продвижению, вошел внутрь. По обычаю стражи божества приняли его поклон и денежное подношение и удалились за тяжелые занавеси, чтобы возжечь курильни. Когда все было готово, Ялден пробормотал надлежащую молитву и низко поклонился перед странным пустым помостом, усыпанным экзотическими драгоценностями. На миг, как и предписывал ритуал, он застыл в этой позе, а когда поднялся, помост уже не был пуст. Беспечно жуя некое жреческое подношение, восседало на нем большое и тучное существо, едва ли поддающееся внятному описанию, заросшее короткой серой шерстью. Как поспело оно явиться за краткий миг, могли сказать только жрецы, но посетитель башни знал — перед ним сам Урн.
Смутившись, Ялден поведал о своем несчастии и попросил совета, вплетая в свою речь немного лести, что казалась ему уместной. Затем с тревогой он стать ждать ответа оракула. Аккуратно завершив свою трапезу, Урн поднял три маленьких красноватых глаза на Ялдена и властно прорычал что-то абсолютно невразумительное, после чего вдруг растаял в облачке розоватого дыма, который, казалось, шел из занавешенного алькова, где прятались жрецы.
Те и впрямь появились оттуда с вестью:
— Ты потешил божество своим лаконичным рассказом о плачевном состоянии дел, и для нас есть великая честь растолковать тебе Его послание. Итак, Урн велел — ступай назначению твоему навстречу. Судя по всему, на тебя возлагает Урн долг убиения зверя-чародея Анатаса. Из его знаменитых сокровищниц ты и пополнишь казну.
С этими словами Ялден был изгнан из храма. Нельзя сказать, что он был бесстрашен, ибо на самом деле он открыто боялся чудовища Анатаса, как и все жители Улати и окрестных земель. Даже те, кто сомневался в его реальности, не захотели бы жить в непосредственной близости от Пещеры Трех Ветров, где, как поговаривали, Анатас обитал.
Но перспектива была не лишена романтической привлекательности, а Ялден был молод и, следовательно, неразумен. Он знал, помимо всего прочего, что всегда есть надежда спасти какую-нибудь очаровательную пленницу, жертву извращенного вкуса чудовища. Кстати, чем или кем Анатас на деле являлся, никто не мог сказать наверняка — ибо твердили о нем всяк на свой лад. Кто-то клялся, что им Анатас явился далекой черной тенью, страшной и противной всему человеческому; кто-то утверждал, что зверь-чародей есть лишь гора гниющей мерзко пахнущей плоти, непостижимым образом живая; кто-то брал на себя смелость говорить, что Анатас — гигантский насекомый гад о непомерном множестве лап. Сходились все, в общем-то, лишь в одном — чем дальше от чудовища, тем лучше.
Вознеся должные молитвы своим богам и их посланнику Урну, Ялден направил стопы к Пещере Трех Ветров. В его груди смешались глубоко укоренившееся патриотическое чувство долга и трепет авантюрного ожидания неизвестных тайн, с коими он непременно столкнется. Благоразумием он, впрочем, не пренебрег — один умудренный волхв снабдил его полезными оберегами, и Ялден отказываться не стал. Достались ему защищавший от голода и жажды амулет, блестящая накидка, спасающая от едких минеральных эманаций, грозивших на пути, отвратитель огромных хищных раков и гаситель смертоносных сладких дурманов, кое-где все еще источаемых здешней землей и развеивающихся лишь гелиотропическим[57] путем.
Защищенный таким образом, Ялден благополучно добрался до места, где обитал Белый Червь. Там он задержался, чтобы подготовиться к преодолению оставшейся части пути. С усердием и старанием изловив маленькую бесцветную личинку, он поместил ее в колдовской узор, начертанный зеленой краской. Как было предсказано, Повелитель Червей, чье имя было Саралл, пообещал помощь в обмен на отнятую свободу — и, заручившись ею, Ялден отпустил червя и отправился в ту степь, которую червь ему подсказал.
Суровая пустошь, по которой он теперь ступал, не несла на себе ни единой отметины жизни. Даже самых выносливых зверей не было видно за краем того последнего плато, что отделяло Ялдена от цели. Вдали, в пурпурной дымке, возвышались горы, среди которых жил Анатас. Он жил не один, несмотря на пустынную местность вокруг, ибо с ним пребывала его невообразимая свита — легендарные древние чудовища и единственные в своем роде твари, созданные собственным страшным ремеслом зверя-чародея.
Легенда гласила, что в самом сердце пещеры Анатас прячет великий клад драгоценных камней, золота и других предметов невероятной ценности. Почему столь могущественный чудотворец должен заботиться о таких вещах или упиваться подсчетом денег, было отнюдь не ясно; но многое свидетельствовало об истинности этих вкусов. Множество людей с более сильной волей и умом, чем у Ялдена, погибло во время поисков сокровищницы зверя, и из их костей был выложен причудливый узор перед входом в пещеру, как предупреждение другим.
Когда после бесчисленных превратностей судьбы Ялден наконец увидел Пещеру Трех Ветров среди сверкающих валунов, то понял, что молва не солгала относительно изоляции логова Анатаса. Вход в пещеру был хорошо замаскирован, кругом царила зловещая тишина. Не было никаких признаков, указывающих на то, что тут кто-то живет, за исключением, само собой, помянутых костных орнаментов. Держа руку на эфесе меча, заговоренного жрецом Урна, Ялден, дрожа, двинулся вперед. Добравшись до самого входа в логово, он больше не колебался, так как было очевидно, что ныне зверь где-то далеко.
Полагая себя счастливчиком, Ялден тут же углубился в пещеру. Грязное и тесное жерло было освещено изнутри — по потолку скользили многоцветные сполохи, насылаемые откуда-то извне. В дальнем конце открывался еще один проход — быть может, образовавшийся по воле природы, или кем-то все же прорезанный; Ялден, встав на четвереньки, вполз в него и, следуя тусклому голубому свечению, достиг вскоре просторной залы. Здесь смог он встать во весь рост — и засвидетельствовать удивительную перемену в земляном нутре. Просторная и сводчатая, эта новая пещера, плававшая в сине-серебристой мгле, казалась творением неких запредельных сил.
Что ни говори, в достатке жил зверь-чародей Анатас, подумалось Ялдену, — ибо зала его была прекраснее любых покоев во дворце Зета или даже в храме Урна, на который расточены были немыслимые богатства и красоты. Ялден стоял, разинув рот, но недолго, так как больше всего на свете ему хотелось найти сокровища и уйти до того, как Анатас вернется, где бы он сейчас ни был. Ибо Ялден не желал встречаться со зверем-чародеем, о коем столько дурного и страшного рассказывали. Поэтому, покинув эту вторую пещеру через примеченную узкую расщелину, искатель окольным и неосвещенным путем сошел далеко вниз по твердой скале плато. Близилась третья, последняя пещера — схрон богатств.
Продвигаясь вперед и вглубь, Ялден заприметил впереди странное свечение — и наконец стены отступили, явив обширное открытое пространство, вымощенное пылающими углями, в вышине коего кричали и бесновались чешуекрылые змей-птицы. По алой тверди скользили зеленые чудовищные саламандры, злобно поглядывая на незваного гостя. Вдалеке же ввысь восходили ступени стального помоста, усыпанного драгоценными камнями и заваленного дражайшей утварью — легендарными сокровищами зверя-чародея.
При виде этого недосягаемого богатства пыл захлестнул Ялдена, и он стал выглядывать в море огня переправу к помосту. Таковой, как вскоре стало ясно, тут не сыскать, ибо во всем тайнике был один только тонкий настил в форме полумесяца при входе, и на нем смертный человек мог лишь стоять, не двигаясь.
Отчаяние охватило Ялдена, и он, отринув рассудок, вознамерился пройти прямиком по раскаленным камням — ведь лучше дерзнуть и погибнуть, чем отбыть с пустыми руками. И он шагнул прямо к морю огня, сжав зубы, забыв о всяческой осторожности. Он ожидал, что этот пламень впереди опалит его — и каково же было удивление Ялдена, когда прямо из лавовых недр навстречу его стопам вынырнули непостижимо прохладные каменья, слагая проход к золотому помосту. Не задумываясь над тем, что может крыться за столь благожелательной магией, Ялден обнажил меч и смело сделал большой шаг меж языков огня, завивающихся из трещин в каменном полу. Жар не причинял ему вреда; чешуекрылые змей-птицы шипели на него, но не осмеливались напасть. Сокровища теперь сияли на расстоянии вытянутой руки, и Ялден грезил о том, как вернется в Зет, нагруженный сказочной добычей, и как толпа будет кланяться ему — новому герою.
В своем порыве нисколько не дивился он тому, что Анатас уж слишком равнодушен к своему богатству, не раздумывал над оказавшейся иллюзорной опасностью пламенного пола — самой по себе подозрительной. Даже громадный арочный проем позади помоста, не особо и заметный с другого конца пещеры, всерьез не обеспокоил Ялдена. Лишь только достигнув широкой лестницы, взойдя на помост и оказавшись по колени в чудесных золотых реликвиях прежних веков и иных миров, средь драгоценных камней из безымянных шахт, Ялден начал осознавать неладное.
И теперь заметил он, что волшебный проход через огненный пол сужается, оставляя его в одиночестве на помосте — среди желанных гор злата, но без скупой надежды на помощь. А когда проход полностью исчез, и взор Ялдена отчаянно заметался в поисках спасения, тревог добавила и некая бесформенная податливая тень колоссальных размеров, замаячившая по ту сторону помоста. Дохнуло нестерпимым смрадом, но Ялден не дал себе лишиться чувств. Он буквально заставил себя смотреть — смотреть на что-то гораздо более омерзительное, чем все образы легенд, на что-то, что смотрело на него в ответ, спокойно и насмешливо, семью очами — полными переливчатого блеска.
И вот Анатас, зверь-чародей, миновал арку — могучий, повергающий в омертвелый ужас — и потешился над видом маленького испуганного завоевателя, прежде чем позволить сонму раболепных и безумно голодных саламандр осадить и помост, и того, кто стоял на нем.
Убиение чудовища
Содрогнулся и зароптал славный Лаэн, ибо с Драконьих Холмов сошел черный дым. То наверняка было предвестие, значащее, что Дракон, брызжущий лавой и сотрясающий твердь, утратил покой и корчился ныне в недрах земных, готовый пробудиться. И тогда, собравшись, жители Лаэна поклялись убить чудовище и не дать его огненному дыханию опалить славный их город, помешать врагу низвергнуть изобилие алебастровых его шпилей.
И вот при свете факелов собралось сотенное войско из простого люда, изготовившегося сразиться с врагом в потаенной твердыне его. С наступлением ночи неровными колоннами двинулось то войско к подножию холмов, доверяясь лунному свету на пути своем. Впереди, сквозь пурпур сумерек, отчетливо виднелся огненный столп, указующий цель.
Во имя истины следует отметить, что войсковой дух пал задолго до того, как показался глазам людей враг. Когда луна померкла и сияющие облака возвестили наступление рассвета, сильней всего горе-ратники желали возвратиться домой — победа над Драконом не прельщала их более. Но с восходом солнца они чуть приободрились — и, салютуя копьями, решительно преодолели остаток пути.
Клубы сернистого дыма парили над миром, пеленою затмевая даже взошедшее совсем недавно солнце, и не было им конца — как не было конца дыханию чудовища. Расцветали тут и там крохотные очаги огня, понукая лаэнийцев как можно скорее миновать раскалившуюся скалистую твердь.
— И где здесь Дракон? — прошептал один из воинов — со страхом и надеждой на то, что враг не воспримет слова эти за вызов. Тщетно искали люди Лаэна врага своего — ибо не было там, куда явились они, и намека на сколько-нибудь осязаемую угрозу.
Так, взвалив на плечи копья свои, вернулись они в Лаэн и воздвигли у себя каменную скрижаль, на коей высечено было следующее: «Будучи обеспокоены свирепым Чудовищем, храбрые граждане Лаэна отправились в Его огненное логово и там повергли Его, тем самым сохранив отчизну свою от ужасной Погибели».
Нам стоило немалых трудов прочесть эти слова, когда выкопали мы сей камень из-под обильного древнего слоя застывшей лавы.
Призрак в лунном свете
Морган — не писатель; он даже по-английски связно не говорит. Вот что заставляет меня задуматься о словах, которые он написал, хотя другие над ними только смеются.
Тем вечером он, как обычно, сидел в одиночестве, и вдруг на него будто снизошло что-то. Схватив ручку и бумагу, он стал в спешке оставлять строку за строкой — и вот что у него получилось:
Вот что написал Морган. Мне следует, конечно, отправиться в Провиденс и найти дом номер шестьдесят шесть по Колледж-стрит, пусть и боязно — что ждет меня там, внутри?
Тайная напасть
I. Тень на изразцах
В ту ночь, когда я отправился в заброшенную усадьбу на вершине Грозового Холма — в место, где обитала Тайная Напасть, — воздух дрожал от раскатов грома. Я был не один, потому как тогда безрассудство еще не сопутствовало моей любви к неизведанному, превратившей мою жизнь в непрестанный поиск необъяснимых ужасов в искусстве и жизни. Меня сопровождали два товарища — люди надежные и сильные, за чьей помощью я уже обращался в свое время. В недостатке удали и лояльности их никак нельзя было упрекнуть.
Мы тихонько вышли из ближайшей деревни, чтобы не попасться на глаза журналистам, которые бродили по окрестностям еще со времен страшной паники, месяц назад охватившей это место, — после того, как эпидемия убийств прокатилась по округе. Позже я осознал, что эти люди вполне могли бы пригодиться, но тогда их соседство едва ли казалось чем-то благотворным. Вразуми меня Всевышний взять кого-то из них с собой — возможно, мне не пришлось бы так долго хранить тайну в одиночку, в страхе перед тем, что мир или сочтет меня сумасшедшим, или, приобщившись к вызнанной мною дьявольщине, сойдет с ума сам. Сейчас я все равно рассказываю обо всем, чтобы бремя этого знания не сокрушило меня вконец, — и скрывать уже ничего не хочу. Одному мне, похоже, ведома природа ужаса, что воцарился на Грозовом Холме.
На легковой машине мы преодолели мили старого леса и взгорий, и вот за склоном одного лесистого холма пейзаж сменился. Во мраке ночи, без привычной людской суеты и посторонних взглядов, окрестности казались еще более жуткими, и у нас не раз возникало желание зажечь ацетиленовую лампу — рискуя тем самым привлечь нежелательное внимание. При свете дня пейзаж кругом тоже не радовал глаз, и даже если бы я не ведал о напасти, поразившей эти земли, все равно отметил бы его гнетущую безотрадность. Поблизости не было дикого зверья — оно ведь чутко к угрозам и по звериной мудрости своей чурается таких мест. Древние, потрепанные ударами молний деревья сникли к земле, из которой вздымались чахлые немощные ростки; странные бугристые возвышения в поросшей сорняками и вспаханной скалами земле напоминали не то клубки змей, не то черепа погребенных здесь великанов.
Тайная Напасть жила в этом краю больше века. Знание это я добыл в свое время в газетах — они-то и заострили внимание большого мира на нашем захолустном регионе. Грозовой Холм, отдаленная и одинокая возвышенность в той части гор Катскилл, где селились голландские первопроходцы, опустившиеся с течением лет до скваттерства и жившие в дикарских лачугах, никогда не славился популярностью даже у местных — разве что штатская полиция наведывалась в эти места по долгу службы. Тайная Напасть была и оставалась темой номер один тех слухов, что ходили среди бедняков-полукровок, торгующих плетеными корзинами, живущих на подножном корму и довольствующихся простейшим бытом, близким к варварству, — когда покупается только та провизия, которую они сами не в состоянии вырастить или добыть охотой, и только та утварь, которую им не под силу было смастерить самим.
Тайная Напасть укрывалась в заброшенной усадьбе Мартинса — и ее все обходили десятой дорогой. Усадьба та была отстроена на высоком, но достаточно пологом притом холме, прозванном Грозовым из-за весьма часто бьющих в него молний. Более века о том древнем, окруженном лесом каменном доме рассказывали удивительно дикие и зловещие истории; истории о молчаливой, готовой щедро одарить смертью любого встречного, коварной донельзя твари, летом рыщущей по окрестностям. С детским упрямством скваттеры травили байки о демоне, который в сумерках хватал одиноких путников и уносил их прочь — или же оставлял чудовищно растерзанные тела; иногда они шептались о кровавых следах, тянувшихся к уединенной усадьбе. Кто-то считал, что это раскаты грома понукают Тайную Напасть покинуть дом, кто-то говорил, что гром — голос ее.
Никто за пределами захолустья не верил в эти расходящиеся в деталях и противоречивые истории. Кровожадного демона поместья никто толком и описать-то не мог, однако ни фермеры, ни крестьяне ни капли не сомневались в том, что дом Мартинса заселен нечистью. Местный фольклор не допускал ни малейших сомнений в этом, хотя ни один антрополог, наведывавшийся на холм под впечатлением от скваттерских баек, не находил весомых доказательств в пользу чего-либо потустороннего. Старухи охотно делились живописными историями о призраке заброшенной усадьбы и о самом семействе Мартинсов, отмеченном наследственной гетерохромией и склонностью к убийствам, протянувшейся сущим проклятием через все их извилистое генеалогическое древо.
Инцидент, приведший меня к холму, — нежданно-негаданное зверство — подтвердил самые невероятные домыслы горцев. Одной летней ночью, после небывало сильной грозы, всю округу всполошило паническое бегство скваттеров. Охваченные неподдельным ужасом, они все как один божились, что в каком-то из их селений люди кричали так страшно и отчаянно, что совершенно ясно было — жуткая смерть пришла по их души.
Утром простые граждане и патрульные полиции штата отправились вслед за горцами, одуревшими от испуга, к месту возможного неназванного преступления. Увиденное там повергло всех в шок. От многочисленных ударов молний земля буквально провалилась под одним из скваттерских поселков, и россыпь неухоженных лачуг была стерта с лица земли — в самом прямом смысле. Но сильнее этих разрушений ошеломлял тот факт, что из семидесяти пяти поселян в живых не осталось никого — смерть в одном из самых неприглядных обличий воцарилась там; вспученная твердь была залита кровью и усеяна фрагментами тел с очевидными следами чьих-то зубов и когтей. От побоища не уводил ни один видимый след. Все торопливо сошлись на том, что расправу учинил какой-то кровожадный зверь, и версия о том, что упадочные простолюдины сами перебили друг друга по какому-то поводу, казалась попросту смешной. Сама по себе она возникла лишь после того, как были обнаружены двадцать пять обитателей подвергшегося жуткому нападению селения, коим удалось избежать печальной участи большинства. Однако чем объяснить хоть бы и то, что этим двадцати пяти удалось зверски расправиться с превосходящим их вдвойне числом соседей? Домыслы — домыслами, а факт оставался фактом: в ту летнюю ночь, пока бушевала гроза, некто буквально выпотрошил маленькую деревню, оставив за собой растерзанные и изуродованные самым богохульным образом тела с отметинами каннибализма.
Потрясенные обитатели окрестностей немедленно связали эти ужасы с проклятой усадьбой Мартинса, хотя эти два места и разделяло больше трех миль. Полицейские были настроены скептично — усадьба удостоилась лишь беглого осмотра, и когда стало понятно, что в ней пусто, о заброшенном здании тут же забыли. Местные, напротив, обыскали ее от угла до угла, перевернув буквально вверх дном. Они прощупали длинными шестами пруды и ручьи, вырубили вокруг усадьбы кустарник, прочесали прилегавший к участку лес. Труд большой, да напрасный, — ибо источник напасти ушел так же, как явился, без единого следа, будто растворившись в воздухе, пропахшем кровью безвинных жертв.
На второй день поисков о деле уже вовсю трубили газеты, чьи репортеры наводнили склоны Грозового Холма. Они во всех подробностях расписывали событие, брали многочисленные интервью, пытались разобраться в местных стариковских поверьях и разнообразных трактовках. Я, полагая себя знатоком всевозможных кошмаров, отнесся к их потугам с юмором — поначалу; но прошла всего неделя, и вот я уже сам окунулся в нездоровую атмосферу сенсации с головой. 5 августа 1921 года я уже сам был среди газетчиков, от которых трещали постоялые дворы в Лафферт-Корнерс, ближайшем от Грозового Холма селе, сделавшемся невольно штаб-квартирой народного следствия. Спустя три недели все жаждущие правды борзописцы исчезли, расчистив дорогу моему собственному расследованию, основанному на доскональном изучении местности, которое я до той поры проводил в одиночку.
Итак, в летнюю ночь, с первыми звуками далекой грозы, я оставил свою машину и в сопровождении двух вооруженных бойцов отправился вверх по холмистому пассажу к Грозовому Холму, с твердой решимостью взирая на видневшиеся за гигантскими дубами скалистые склоны. Достигнув усадьбы, я включил фонарь и осмотрел дом Мартинса перед тем, как ступить под его свод. Что и говорить, днем он был далеко не столь зловещ — но сдавать назад я не собирался; всякой гипотезе надлежит быть проверенной. Я полагал, что раскаты грома пробуждают демона и выманивают из какого-то потаенного укрытия, и чем бы тот демон ни был — существом из плоти или сотканным из эфира призраком, — я хотел узреть его своими глазами.
Еще раньше я тщательно обыскал здание, поэтому имел возможность спланировать наше ночное дежурство. Ждать предстояло в комнате, принадлежавшей Яну Мартинсу, чье убийство породило тьму сельских легенд. Я интуитивно чувствовал, что покои этой давней жертвы насилия как нельзя лучше соответствуют моим намерениям. В комнате площадью около двадцати квадратных метров, как и везде, нашлись останки старой мебели. Спальня располагалась на втором этаже юго-восточного крыла дома, в ней было огромное окно, выходящее на восток, и окно поменьше — на юг; голые проемы — ни ставен, ни штор. Напротив большого окна красовалась огромная голландская печь, облицованная изразцами со сценами из легенды о блудном сыне; напротив маленького — широкая кровать в стенной нише.
Приглушенный лесным массивом гром постепенно надвигался, пока я улаживал детали плана. Сначала я с товарищами закрепил на подоконнике большого окна веревочные лестницы — три в ряд; мы лично проверили, чтобы они касались земли в наиболее подходящих для экстренного спуска местах. Затем мы приволокли из соседней комнаты массивный остов кровати и приставили его вплотную к окну. Набросав на него еловые ветки, мы легли отдохнуть с автоматическими пистолетами наготове: пока двое дежурили, кто-то один отдыхал. Откуда бы ни появился демон, мы обеспечили себе пути отхода. Если бы он пришел изнутри дома, мы бы сбежали по лестницам через окно; если снаружи — ни одни стены нас не сдержали бы. Памятуя о двадцати пяти выживших, мы надеялись, что преследовать он нас не станет — даже если все и обернется худшим образом.
Я караулил от полуночи до часу ночи, а потом, несмотря на зловещий дух мрачного дома, незащищенное, по сути, окно и роковую близость грозы, почувствовал непривычную сонливость. Я расположился среди двух своих спутников — Джордж Беннет сидел у окна, а Вильям Туби примостился у печи. Беннет спал, видимо, сморенный той самой усталостью, что обуревала и меня, так что пришлось полагаться на Туби. Я вдруг поймал себя на том, что пристально смотрю на печь, — более того, я был просто не в силах оторвать от нее взгляд, что само по себе было довольно странно.