Марина Орлова
Война никогда не изменится
Когда в призывном пункте мне выдали униформу, я несколько часов любовался её безупречной новизной. Я был так горд, ведь я буду защищать Родину, воздвигну памятник её величию, понесу свет культуры в далёкие земли диких, варварских народов.
Через пару лет я осознал, что добровольно бежать в пункт призыва было не самым умным моим решением. Однако я всё ещё стирал униформу после каждого боя, стараясь оттереть грязь и пятна крови, – ведь защитник Родины должен выглядеть представительно.
Сейчас я уже забросил это бессмысленное занятие. Кровь всё равно не отстирывается. Да и кому какое дело до моей униформы? И так всё понятно.
Также ясно, что войну мы проиграли. А мне всё равно. Допустим, выиграли бы – и что? Я бы вернулся домой, получил причитающиеся мне ордена, лёг на диван и смотрел в потолок. Может, устроился бы на работу… ну хотя бы молочником. Развозил бы молоко по утрам, управляя таким миленьким белым фургоном. Улыбался соседям, делая вид, что всё в порядке. Знаете, ведь ничего не было. Никакой войны, никаких бомбёжек, никаких мертвецов под ногами. Всё это мне приснилось. Ну, и соседи бы улыбались в ответ. Может, в этот самый момент они кого-то подвешивают на ближайшем фонаре. А потом, через год, мы бы улыбались друг другу по утрам. Ой, а вы помните, как та мамзель забавно дрыгала ногами, когда мы её вешали? Ой, такая была умора! И мы бы весело смеялись.
К чёрту это всё. Наверное, даже хорошо, что проиграли. У меня есть вполне официальный повод сдохнуть. Возвращаться я точно не хочу. Победители (те самые дикие варвары) меня или повесят (не самая приятная смерть), или расстреляют (так я и сам могу), или будут публично судить (скука, скука… хотя унизительно, чего скрывать). Ни один из этих вариантов меня не устраивает.
Многие из наших ещё верят, что не всё потеряно. Согласен, некоторый шанс есть. Теоретически чудо ещё возможно. Но я-то нутром чую, к чему всё идёт: нас всех ждёт прямая дорожка в ад. И меня, конечно. Понятно, что мы тут не занавески вышиваем. Мы – убийцы. И я в том числе.
Вот в детстве было хорошо: не было никакой войны, а были только мама, папа и бабушка. Они меня любили. Бабушка каждое воскресенье водила на проповедь. В городском соборе было сумрачно, холодно, и с каждой стены на меня осуждающе смотрели суровые мужчины. А потом на кафедру поднимался священник – высокий и сухой, вполне под стать собору – и громко рассказывал о наказании, которое ждёт грешников. Я очень боялся согрешить. Ни в коем случае нельзя было отлынивать от работы, долго спать по утрам, врать родителям, есть много конфет и падать в уныние. Я тогда не очень понимал, как в него можно упасть, и от этого боялся ещё больше – а вдруг я упаду и даже не замечу этого?
Но были грехи похуже уныния. Например, убийство. Священник сначала долго описывал, какие муки в аду приготовлены для таких грешников, а потом громко, на весь собор объявлял: «Ибо сказано: нет прощения УБИЙЦАМ». И после этого слова все замирали в молчании. Иногда на этом моменте я начинал плакать. На исповеди я каждый раз обещал священнику, что никогда, ни за что не буду совершать таких ужасных вещей, ведь я хочу, чтобы Бог меня любил. Я говорил ему, что мечтаю попасть в рай – туда, где ангелы летают и поют свои прекрасные песни. И посмотрите, где я оказался теперь?
А впрочем, между нами говоря, я задолго до войны заподозрил, что не смогу попасть в чудесный рай, украшенный неувядаемыми цветами. Однажды, в тринадцать лет, мне приснился стыдный сон. Я испугался, однако родители не ругали меня. Днём отец пришёл в мою комнату и начал говорить, что это нормально, не нужно стесняться… И я ответил, что всё нормально, да. Вот только я не сказал ему, что во сне целовался со своим одноклассником. И я никому об этом не говорил, даже священнику на исповеди.
После этого были и другие сны. А иногда я сам, добровольно, воображал то, что видел в этих снах. В иные дни мне становилось очень страшно, я был готов признаться во всём, исправиться, искупить свою вину – только бы избежать наказания в аду. И ещё мне часто казалось, что окружающие как-то догадаются об этом. Иногда я был уверен, что родители, соседи или даже прохожие на улице смотрят на меня с подозрением. Хотя потом я успокаивался и убеждал себя, что никто не может читать мои мысли, никто не может увидеть эти картинки у меня в голове, и, если я буду осторожен, никто не заметит, что временами я слишком пристально смотрю на нашего садовника.
Однажды нас отпустили с уроков – посмотреть, как на площади какого-то мужчину секут розгами. Учитель сказал, что он – содомит, и теперь его имущество конфискуют, а его самого сошлют далеко на восток. Содомиты – это проказа на теле общества. После этого я больше не ходил на исповедь, а со временем и на службы перестал ходить. Бабушка была очень расстроена.
***
Помимо прочего, глупо было идти в армию, потому что здесь ещё труднее скрывать мою греховность. Мужчины везде. Очень близко. Они не стесняются переодеваться передо мной. Они не стесняются мыться передо мной. Только представьте – чёртова толпа голых, распаренных тел, по рельефным мышцам которых стекают капли воды. Какого чёрта я пошёл в армию?!
В таких условиях онанизм (тоже ужасный грех вообще-то) выглядит вполне приемлемым решением. По утрам – обязательно. В банный день – два раза. Лучше три, чтоб наверняка. Я сходил к полевому врачу, попросил прописать мне бромный порошок. Доктор понимающе улыбнулся и сказал, что бром в армии весьма популярен. Порошок помогает, но не очень. Больше всего я боюсь снов. Я вроде не разговариваю во сне, но это же такое дело – достаточно будет одного раза, верно? Сказать что-то неподходящее или назвать имя. А там уж начнут присматриваться, и мне каюк.
Не то чтобы до сих пор никто не присматривался. Впрочем, иногда это, возможно, была лишь моя паранойя, но всё-таки лучше перестраховаться. Я уже несколько раз просил о переводе по всяким надуманным поводам, и с каждым разом моё положение становилось хуже – когда торопишься, выбирать не приходится. Всё хуже и хуже, всё глубже в воронке войны, и вот – я здесь, в нашем главном и образцовом концлагере. На самом дне. Вариантов для перевода больше не было. С другой стороны, что мне терять? У меня и так уже не осталось надежды на рай.
Иногда занимаюсь бумагами. Иногда командую заключёнными: кому на какую работу идти, кто переведён, кому положен двойной паёк. Иногда расстреливаю тех, кто нарушает порядок. Сначала было трудно. Да ладно, сейчас тоже трудно, но я стараюсь ни о чём не думать. Приказано стрелять – я стреляю. Даже смотрю им в глаза. Ненавижу это, но не хочу, чтобы пошёл слух, будто я – слабак и тряпка. Мы ведь здесь не занавески вышиваем, я уже говорил. Дашь трещину, и свои же сожрут.
Самое паршивое – газовая камера. Не знаю, почему я ненавижу её даже больше, чем расстреливать. Заводишь туда заключённых, закрываешь толстую металлическую дверь с широкими полосами резины по краю, а потом опускаешь рычаг – и она начинает гудеть. Люди кричат, хотя и недолго, но именно это низкое гудение пробирает до костей. А потом тела переносят в крематорий, и он тоже гудит, но по-другому. Более спокойно, умиротворённо. Может, потому что людям внутри него уже всё равно. Этим я иногда даже завидую.
Почему завидую? А если подумать – что ждёт меня в жизни? Ну, даже если меня не казнят. Допустим, я соглашусь сотрудничать с победителями, и жизнь пойдёт почти как раньше. И что? Одиночество. Молчание. Страх, что близкие догадаются о моих наклонностях. Бесконечный обман, оправдания, объяснения, почему я не хочу жениться и порадовать родителей внуками. И они ведь догадаются в конце концов. Отец, скорее всего, захочет выгнать меня из дома, а мама будет его упрашивать этого не делать. Он согласится, но будет делать вид, что меня просто не существует. Она будет меня избегать и втихаря плакать по вечерам. А я буду каждую ночь слышать чёртово гудение газовой камеры и крики.
И вот ещё что. Я заметил, что с годами становится всё труднее прятать и сдерживать свои желания. Иногда находит такой голод, что, кажется, схватил бы первого встречного, вжал в стену и вцепился зубами куда придётся – в губы, в шею… Прижался бы к нему, лишь бы почувствовать живое, тёплое тело под руками – и плевать, что будет после. Но пока ещё мне удаётся держаться.
Хорошо, что скоро всё это закончится. Восточная линия фронта быстро приближается. Если мои прогнозы – надежды? мечты? – верны, то враг может появиться здесь совсем скоро.
А пока все вокруг делают вид, что мы – непобедимая армия и трудности наши временны.
***
«Срочная эвакуация! Сжигайте бумаги! Через десять минут отступаем!». По-моему, майор сейчас глотку сорвёт такими воплями. Завтра будет без голоса сидеть. Ладно, мне-то что. Меня завтра уже не будет. Наконец-то!
Сделав сосредоточенное лицо, я бегу по двору. Все мечутся в разные стороны. Молодой лейтенант гонит всех заключённых – изрядную толпу – в газовую камеру. Поймав взгляд его выпученных от ужаса глаз, я говорю: «Вы свободны, я сам». Лейтенант счастливо кивает и вихрем уносится в сторону отбывающих грузовиков. Конечно, а вдруг мест на всех не хватит? Может, дома его ждёт какая-нибудь румяная красотка. Скоро он приедет и сделает ей предложение. Заживут они тихо и мирно, детишек нарожают… Или, может, уже нарожали. А я вот гоню толпу заключённых, включая детей, в газовую камеру.
Внутри я командую, чтобы все встали теснее, камера не рассчитана на такое количество людей. Кто-то всхлипывает, большинство молчат. Смирились, наверное. Человек, скотина эдакая, ко всему привыкает. С ближнего края на меня равнодушно смотрит старик. Я его хорошо знаю, он здесь давно. Может, он и не старик на самом деле, просто седой. Большую часть времени молчит. Делает, что говорят. Я помню день, когда он сюда попал. Новоприбывшим приказали расстрелять других из своего отряда, и он первым взял оружие – так же спокойно, как сейчас смотрит на меня. Да, человек ко всему привыкает, даже к этому.
Отступив на шаг, поднимаюсь на цыпочки, чтобы видеть хотя бы их головы. Я в целом знаю их язык: многое понимаю на слух, могу говорить простыми предложениями.
– Молчать. Очень тихо. Будете молчать – будете жить.
Закрываю дверь в камеру, поворачиваю вентиль. Конечно, внутри будет душно, но всё же вентиляция там есть. Медленно выхожу, прислушиваясь. Если начнут шуметь, кто-нибудь может обратить внимание, зайти сюда и опустить-таки рычаг. Может, всё же догадаются помолчать. Хотя кто их знает, они же варвары. За эти годы я так и не понял, что у них в головах. Иногда ведут себя как люди, а иногда такие фортели выкидывают.
Кстати, если вам показалось, что я сильно добрый, – ни черта подобного. Мне просто всё равно. Мне от их смерти никакой пользы нет. Что до других, то война и так проиграна. На самом деле я мог бы даже устроить тут заварушку: отпустить заключённых, чтобы они носились во все стороны, пострелять по своим… Может, даже взорвать пару гранат. Просто мне лень. Хочу умереть в тишине и покое.
***
Машины уезжают одна за другой. Должен ли я что-то сказать майору? Или просто спрятаться в спальном корпусе под шумок? Нет, родители будут меня ждать, надеяться. Как-то подло. Нужен повод, чтобы остаться и погибнуть смертью храбрых. И тут мне приходит в голову замечательная мысль. Я машу майору, хлопочущему возле последней машины, и кричу:
– «Язык»! Где «язык»?
Майор замирает, его челюсть отвисает, а глаза выпучиваются. Понятненько, про «языка» все забыли. Вообще-то убивать его тоже нет никакой необходимости – он ничего особенного не видел и не слышал. Но в нашей армии правила – это столпы порядка, нарушить их немыслимо.
Я вскидываю кулак и кричу:
– Я позабочусь! Езжайте! Всё ради Родины!
Майор облегчённо выдыхает и ответно салютует мне:
– Всё ради Родины! Тебя ждёт орден!
Ну да, ну да. Нужен мне твой орден. Повесь его себе на задницу, жирный идиот.
Бодрой трусцой я скрываюсь за углом главного корпуса и смотрю, как машина уезжает. Отлично, вот и всё. Теперь осталось убедиться, что пистолет исправен, патроны имеются, – и я свободен.
Наверное, пойду в лес. Вот вы бы где хотели умереть? Нет, ну понятно, что есть классические пейзажи – возле океана или над туманной пропастью. Но океана здесь нет. А так, мне кажется, в лесу лучше, чем в помещении. Птички поют, то-сё… Может, потом на моём трупе грибы вырастут. Я слышал, что они хорошо растут на падали. Однажды, лет двадцать назад, к отцу пришёл в гости дядя, они сидели в парадном зале, курили и вели беседу. А я как-то ненароком играл со своими машинками за углом. Мне всегда было любопытно, о чём взрослые разговаривают. Они говорили много непонятных слов, но всё равно было очень интересно. А в тот раз дядя рассказывал, что решил разводить грибы, только на их подкормку уходит много коровьих внутренностей. «Какие прожорливые грибочки!» – воскликнул отец, и дядя засмеялся. Я это очень хорошо запомнил. Вполне возможно, что и я сгожусь на подкормку для грибов. Хоть какую-то пользу принесу.
Через несколько минут осознаю, что я подозрительно увлёкся незначительными воспоминаниями и рассуждениями о каких-то грибах… Вообще, если сказать прямо, то мне просто не очень хочется умирать. Вот сейчас, когда эта возможность прямо на глазах превращается из фантазии в реальность, я понимаю, насколько мне не хочется этого делать. Но ведь у меня нет других вариантов?..
И в этот момент мои мысли, скачущие в попытках найти любую отсрочку, в самом деле кое-что находят.
***
«Языка» взяли сегодня рано утром. Капрал. Лет тридцать пять или, может, чуть больше. Вырубили их отряд газовой гранатой, так что он попал к нам целым и невредимым. Сначала думали, что просто повезло. Случайность. Откуда здесь взяться капралу? А потом он очухался и ляпнул, что линия фронта прорвана, так что, цитирую, «скоро сдохнете, уроды». Быстренько заслали разведчиков, тут-то всё и подтвердилось. Ну, тотчас все забегали, начали эвакуацию… А капрала забыли в камере.
Между нами говоря, при мысли о нём мне так и хочется сладко облизнуться. Но тсс! Это же секрет, как вы понимаете. Мне разные мужчины нравятся. Иногда – смазливые мальчики, иногда – матёрые мужчины. Вот этот капрал – из последних. Я и сам высокий, но он даже чуть выше меня. Крепкий, грудь широкая, подбородок квадратный. С ямочкой, ммм. Вообще-то я раньше не замечал за собой любви к подобному, но никогда не говори «никогда», верно? Да, не ожидал я, что мне может настолько понравиться такая нарочито грубая внешность – рубленые черты лица, подбородок опять же… Глаза у него очень светлые. Это необычно, потому что волосы довольно тёмные. Мягкие. Сужу по тому, что они зачёсаны, а не торчат «ёжиком», как у многих. Пальцы длинные, хоть и грубые, мозолистые. Приятные. Может, я бы даже хотел их поцеловать. Но больше всего мне покоя не даёт его широкая грудь – так и хочется провести по ней руками. Стоит этой картинке мелькнуть в сознании, и низ живота сладко сводит. Может, всё-таки выделить время на последнее удовольствие? Превратиться в грибное удобрение я всегда успею.
А ведь если подумать… Он сейчас там, в камере. Один. И больше никого здесь нет. Теперь я и в самом деле облизываюсь. Нет, я не смогу. Он только испортит мне всё удовольствие своим презрительным взглядом. А если завязать глаза? Эта мысль заводит по-настоящему. Хоть раз в жизни прикоснуться к мужчине, хотя бы… Впрочем, посмотрим, куда это меня заведёт. Но, в конце концов, я в любой момент могу уйти.
Смотрю на часы. Допустим, у меня есть минут двадцать-тридцать. Перед неизбежной смертью – стоит рискнуть.
***
Спускаюсь. В подвале для важных пленных – очень даже комфортные условия: светло, тепло и тихо. Хорошая звукоизоляция.
Оставляю свет в коридоре за углом. Пусть будет полумрак. Нервно сглатываю и двигаюсь вперёд.
В этом подвале – только одиночные камеры. Заключённых приковывают к стене – шею, запястья и лодыжки. Ну, чтобы быстрее появилось желание говорить. Пытать проще, опять же.
На какую-то секунду мне кажется, что его камера окажется пуста. Но нет. Я закрываю глаза. Ещё есть время уйти. Ладно, к чёрту. Есть такое выражение «Умирать, так под музыку» – и вот здесь оно в самый раз.
Тяжёлым уверенным шагом подхожу к камере, открываю дверь. Он напряжён, но старается этого не показывать. Достаю из кармана длинную тряпку, подобранную во дворе, и как следует завязываю ему глаза. Я думал завязать и рот, но ладно. Попробуем так.
Что дальше? Может, всё же уйти? Несколько секунд я пытаюсь отдышаться – сердце колотится так, что, кажется, вот-вот застрянет в горле. Мягко кладу руки на грудь капрала, и он ощутимо вздрагивает.
– Все ушли. Только ты и я. Я могу тебя убить. Или просто расслабься.
Да, романтика – не мой конёк. Он молчит. Вот и хорошо.
Я немного отступаю назад и слежу, как мои руки аккуратно расстёгивают пуговицы на его форме. Так странно. Как будто смотрю какой-то фильм в кинотеатре. Вот эти руки приподнимают майку и скользят по голому животу. Перебегают через майку выше – ключицы, шея, подбородок. К губам я не решаюсь прикоснуться и спускаюсь обратно. Грудь. Живот. От пупка вниз уходит дорожка волос. Я провожу по ней большим пальцем. Боже, почему я не родился женщиной? Не то чтобы я мечтал жить на кухне и рожать детей, но хотя бы имел право прикасаться вот так к мужчинам на законных основаниях.
Неторопливо расстёгиваю его брюки. Он дышит часто и поверхностно, но продолжает молчать. Если постараться, то можно вообразить, что он дышит так от возбуждения, а не от злости, отвращения или чего там ещё.
Крепления для лодыжек на стене расположены довольно далеко друг от друга – свободный доступ к промежности чрезвычайно полезен, когда хочешь разговорить человека. Впрочем, на пытках я никогда не присутствовал. Я могу застрелить человека, но смотреть, как… Нет, это не для меня. Были другие специалисты. Сейчас они в грузовиках – наверное, уже представляют, как скоро обнимут жён и детей.
Не стоит отвлекаться. У меня мало времени. Мои руки продолжают действовать словно бы сами по себе. Они мягко гладят бёдра и ягодицы капрала через ткань, а потом скользят в брюки. Я с удовольствием замечаю, как его дыхание сбивается. И ещё я чувствую, что он всё-таки последовал моему совету и расслабился. Или у него просто давно не было женщины.
Я вниз не смотрю – не видя креплений, проще представить, что всё это взаимно. Вместо этого я смотрю на его губы. Иногда он их облизывает, и тогда я повторяю его движение. Так близко, что чувствую его дыхание. Я бы хотел его поцеловать, но всё-таки это – слишком личное.
Как жаль, что времени мало. Мне бы ещё хоть полчасика… Самовольные руки продолжают гулять по его телу, скользят под бельё и аккуратно стягивают одежду. Я опускаюсь на колени… И вот тут мне решительно сносит крышу. К чёрту осторожность, к чёрту правила, к чёрту адские муки. Не думая ни о чём, я глажу его и рукой, и языком, и я точно могу сказать, что ощущение его горячего, подрагивающего члена в моём рту – это самое прекрасное, что со мной когда-либо было. Он, судя по всему, прикусил губы, но тихие стоны иногда прорываются. И мне кажется, что я все двадцать шесть лет жил только ради этого момента.
Бросаю взгляд на его руку неподалёку – пальцы сжаты в кулак и слегка подрагивают. Что, нравится тебе? Ну давай, признайся, что нравится. Небось, поначалу думал, что ты лучше меня? Что ты такой правильный? А вот хрен тебе, грязный извращенец. Будем гореть в аду вместе. Может, как-нибудь встретимся там, между раскалённых сковородок, и повторим.
Не выдержав напряжения, второй рукой я сильно сжимаю собственный член через брюки и почти сразу кончаю. Ох ты ж чёрт…
Постепенно сознание проясняется, и я замечаю какой-то приглушённый металлический лязг вдалеке. Они уже здесь? Вот же… Нужно ускориться. Капрал теперь уже не пытается сдерживаться, дышит быстро, пробегая языком по губам. Бросив последний взгляд на его лицо, я крепко обхватываю член губами, и почти сразу капрал громко выдыхает в оргазме.
Проглотить. Вытереться. Расстегнуть его лодыжки, затем руки и шею. Замки здесь простые – просто отодвинуть задвижку. Штаны пусть сам надевает. Капрал стягивает с глаз повязку и морщится от приглушённого света.
Мне без разницы, что он там про меня думает, – и так понятно, что ничего хорошего. Мне нужен план. Я рассчитывал закончить раньше и уйти в лес до прихода его товарищей, а теперь? Они уже на территории. Придётся делать это здесь? Я достаю пистолет из кобуры и замираю в нерешительности. Всё-таки одно дело – фантазировать о смерти, и совершенно другое – выстрелить в себя прямо сейчас. Это очень, очень другое дело.
А пока я лихорадочно пытаюсь вспомнить хоть что-то, о чём мне хотелось бы подумать перед смертью, сзади раздаётся шорох, на мою шею ложатся сильные пальцы, в глазах темнеет, и я отключаюсь.
***
Просыпаюсь от неприятного ощущения текущей по голове воды. Дождь. Холод.
Проклятая война. Проклятая армия. И трижды проклятый капрал. Повезло же вляпаться в такую дурацкую ситуацию. В ушах звенит, запястья саднит, на теле чувствуются синяки. Видимо, вытаскивали меня из подвала не очень-то аккуратно.
Привязали к стулу. Сразу видно, что варвары. Кто на улице пленных к стульям привязывает? Сижу на изящной штабной мебели – будто на троне – посреди уличной грязи. Выглядит абсурдно, к тому же стоит неловко пошевелиться – рискую свалиться мордой в грязь.
Будут меня пытать? Даже не сомневаюсь. Вот этого мне хочется меньше всего. Ненавижу боль. Может, из-за этого я не могу смотреть, как других пытают.
Вокруг активно обустраиваются перемазанные в грязи вражеские солдаты. Переговариваются. У некоторых из них такое странное произношение, что я не понимаю почти ни слова.
Многие поглядывают на меня с явной злостью, но, видимо, был приказ меня не трогать.
А вот из-за угла тяжело бредут пленники из газовой камеры. Повезло им. Одна из женщин замечает меня, толкает соседку, они начинают шуметь вокруг сопровождающего их солдата. Гомон слишком далеко, сквозь шум дождя долетают лишь обрывки слов. Да мне и без разницы. Единственное, что теперь важно, – как долго будут пытать перед казнью. Поскорее бы. Конечно, было бы идеально, если бы кто-нибудь из солдат психанул и пристрелил меня прямо сейчас. Но настолько мне, конечно, не повезёт.
***
Варвары в конце концов меня удивили.
Сначала все постепенно разошлись, а я так и остался под дождём – стучать зубами на своём "троне". Но через некоторое время, когда уже начало смеркаться, пришёл рядовой, развязал меня и, сказав на нашем языке «Идите в штаб», кивнул в сторону двери. И никаких тычков и затрещин. Я пошёл, а он просто пошёл за мной. Парадный штабной стул так и остался стоять в грязи.
В штабе, склонившись над большой исчёрканной картой, совещались мой капрал и ещё трое незнакомцев. Двое из них явно очень молоды, по третьему возраст так сразу не определишь. Судя по нашивкам, все – не особо высокого ранга. Скорее всего, высшее руководство, обожающее тёплые кабинеты, просто не поспевает за быстро двигающейся линией фронта, так что сейчас реально командуют как раз они – официально младшие чины. Демократия в действии.
Без всяких предисловий капрал указывает мне на карту. Остальные глядят насторожено. Наверное, сомневаются, что я буду сотрудничать так просто. А капрал спокоен. Смотрит на меня как ни в чём не бывало. Интересно, он в принципе считает меня предателем или думает, что я переметнусь на их сторону ради его красивых глаз?
Я хмыкаю и подхожу к карте, мокрым рукавом смахивая капли дождя с лица. Отмечаю основные направления движения отступающих войск, несколько точек – доты и наиболее вероятные места расположения мобильных укреплений.
– Куда пойдут дальше, не знаю.
Офицеры переглядываются. Капрал совершенно спокойно произносит:
– Спасибо. Можете идти.
Удивлённый, я разворачиваюсь к двери. И правда, тот же рядовой – даже без оружия, зато с каким-то свёртком в руках – сопровождает меня на третий этаж дальнего крыла, в гостевую комнату. Теперь, в ярко освещённом коридоре, я замечаю, что всё его лицо покрыто веснушками, хотя волосы не рыжие – скорее тёмно-русые. Может, это и не веснушки? Следы от какой-то болезни? Возле двери комнаты рядовой протягивает мне свёрток и уходит. Рассчитывают, что я сбегу, или слишком уверены, что не сбегу? Впрочем, куда мне бежать?
Гостевая комната предназначена для неожиданных визитов высшего руководства – именно поэтому она находится в удалении, а также спрятана в глубине других комнат и не имеет окон. Здесь есть камин, но и в дымоходе, и в вентиляции под потолком – столько решёток, что там сможет пролезть разве что худая крыса.
Сразу напротив входа – небольшой гардероб, зеркало и умывальник; дальше, за ширмой, – тот самый камин и огромная кровать с роскошной резьбой в изголовье. У противоположной от камина стены – стол с письменным прибором и стул. Что ж, почувствую себя важной персоной. Я разжигаю камин, разложив дрова и щепки как учил меня отец, чтобы их хватило надолго. Теперь, возле огня, можно наконец-то снять мокрую одежду. Повесив её на стул, выставляю в коридор. Не хватало мне ещё тут влажной парилки.
Разворачиваю свёрток – их униформа, потёртая, но чистая. Вешаю её в ногах кровати – на всякий случай – и голышом заваливаюсь на роскошное постельное бельё, на каком я ни в жизни не спал.
***
Из сна меня выдёргивает стук в дверь. Судя по огню в камине, прошло несколько часов. Может, послышалось или приснилось? Мотнув головой, прислушиваюсь и, когда стук повторяется сильнее, выпрыгиваю из кровати, надеваю штаны и открываю дверь.
Капрал. Выглядит взлохмаченно и расхристанно, рубашка наполовину расстёгнута. В одной руке – пистолет, в другой – бутылка толстого стекла, очевидно, с чем-то алкогольным. Он набирает полную грудь воздуха, но ничего не произносит, только тяжело выдыхает и лениво взмахивает пистолетом, словно сопровождает этим движением непроизнесённые слова. Да он же пьян. Даже шатается.
Без особых усилий я забираю оружие и, отступив, навожу на него. Тёплый металл удобно ложится в ладонь. Капрал нехотя поднимает руки, глядя в пол. Я отступаю дальше, в глубь комнаты, и он неторопливо делает шаг ко мне.
Хотя… Не так уж он и шатается. Может, он и не настолько пьян, как хочет казаться? Хм. Пришёл сюда ночью, один, с пистолетом, за который не особо и держался. Я облизываю губы. О чём ты думаешь, бравый вояка, а? Может, тебе понравилось? Пришёл за добавкой? Я машу дулом пистолета, направляя капрала ближе к столу и к кровати. Тусклый отблеск каминного огня сбоку на его поясе чуть не заставляет меня ухмыльнуться, но я сдерживаюсь. Наручники. О-ла-ла, детка, да я был прав на твой счёт.
Ладно, хочешь поиграть – будем играть.
– Наручники.
Капрал опускает руку, не спеша снимает их с пояса и кладёт на стол рядом. Тем временем я закрываю дверь на ключ.
– Ложись.
Пауза. Но всё же он подчиняется. И почему нельзя было сделать всё проще? Мог бы постучать в дверь, войти и просто потащить меня в кровать. Я бы и не сопротивлялся, это же очевидно. Но нет, давайте ломать комедию. Чёртов ханжа.