— А еще, — вспомнил шофер, не очень вслушиваясь в слова Красноталова, — еще такой случай был: жене рожать надо, а у нее что-то не совсем ладно, прямо сказать, помирает. Больницы же тогда в колхозе еще не было. Впихнул я в эту самую «эмку» два сенника, вынес жену — и в район… Верная машина была, не подвела! Врачи сказали: опоздай на час — и померла бы. А теперь жива, и мальчик растет, Петькой звать, седьмой год пошел… Вот какая это была машина, а теперь — в переплав.
— Бывает, — опять легко согласился Красноталов. — Главное, чтобы кончилось благополучно… А у меня сын, не этот, а другой, который в седьмом классе учится, когда маленький был, чернил красных хлебнул однажды. Старший не прибрал, а он и дотянулся… Смотрим, рот в крови, подбородок в крови, рубаха в пятнах… Потом смеху было!.. Но опять-таки на пользу не пошло: больше самолетами увлекается, а на арифметику смотрит, как конь из-под дуги. Без арифметики же какая наука? А Сомовы, те до всего доходят. Вот я и думаю: а почему все Сомовы да Сомовы?..
Иван молчал. Красноталов еще что-то говорил, но он его уже не слушал. Он вдруг вспомнил, что за весь день, с кем бы он ни говорил, ему никто не посочувствовал. Люди радовались новой машине, завидовали, что он будет на ней ездить, строили планы на будущее, и никто не попытался понять его по-человечески… А может, вся его печаль — просто фантазия, нервы? Уже собираясь ехать домой на попутной машине, он рассказал об этом шоферу, такому же пожилому, как и он сам. Тот, поглядывая, как грузят в кузов мешки, пожевал соломинку, выплюнул и сказал задумчиво:
— Хитрая тут штука… Вот привык — и вроде от сердца отдираешь… И не нужна тебе эта машина, и никому не нужна, а муторно делается. Понимаю, но не одобряю… Ты один что! В тебе перемелется, тобой и кончится, а вот как иной председатель колхоза или какой руководитель за привычное цепляется, ко вчерашнему дню сердцем прикрепляется, — тут беда… Тут уже езда на задней скорости, а за это по рукам бить надо! А жизнь — она свою скорость включает, может, четвертую и пятую, что ли… Она гонит: где на кочке тряхнет, где с бугра поюзит, но, однако же, газ поддает… И наше человеческое дело не отпевать, а глядеть да поспевать… Так-то! И тут психологию разводить и за сердце хвататься некогда, а то кинет в кювет ко всем чертям или шарахнет о верстовой столб — костей не соберешь!..
Иван вздохнул, ничего не сказав, полез в кузов. И только вечером дома, когда он рассказал сыну, как отвел старую машину на кладбище и как ее будут расплавлять в печи, он ощутил сочувствие всему, что с ним произошло за этот день: сын разревелся… Но он был мал, и его еще не коснулась великая и спасительная, хотя подчас и горькая, необходимость прощаться с прошлым, потому что у него было одно будущее, только будущее!..
КРАСИВАЯ ЖЕНА
В вагон местного поезда, который находится в пути всего два часа и никогда не выбегает за границы области, на ходу вскакивает раскрасневшийся от духоты и вина колхозник. Помятый картуз он держит в руке вместе с корзинкой, ворот поношенной толстовки расстегнут, по лицу катится пот, а серые глазки смотрят с неугомонной лихостью. Уже откатилась назад станция, уже стучат колеса на выходе в поле, а он все еще машет свободной рукой и кричит в придорожную посадку:
— Миша-а, приезжа-ай!..
Догадавшись наконец, что его никто не слышит, он напоследок доверительно подмигивает стриженым елкам и направляется в вагон. У порога первого купе, заметив рыженького, коренастого, со вздернутым носиком и бойкими глазами колхозника, втиснутого в угол, он бросает на пол корзинку и кепку и, широко расставив руки, радуется:
— Вася, землячок, привет!
— Здоро́во, Степан! — вскакивает рыженький, наступая на ноги соседу. — Садись, брат, вместе трястись будем… Ты что ж это, а? Хватил греха на душу?
— Хватил, Вася… У брата сынишка родился, племянник, значит, мой. Ездил познакомиться с новым родственником… Ершистый малый будет, вот увидишь!
— Ну, гляжу я, распарило тебя.
— Продует, — убежденно говорит Степан. — Сквозняком изойдет…
— Изойдет, бес ее возьми, — сожалеет рыженький. — Ее, черта, к такому случаю и пить — все равно что деньги на ветер бросать: берет плохо, а выдувает в момент… Только и отрады, что во рту побывала!..
Вагон трясет и покачивает, как горох в решете, перекатываются и сшибаются в нем разные звуки: полязгивают колеса под полом, поскрипывают стены, позвякивают и позванивают бутылки в кошелках. Много курят, но коридор прохватывает бойким сквозняком, который тащит с собой все, что ни попадется по дороге, — запахи багульника, сосны, клевера, картофельной ботвы и угольную гарь. В тамбурах и проходах парии пересмеиваются с девчатами, в тесноте нижних полок мужчины постарше перекидываются ленивыми замечаниями или дремотно клюют носами, а наиболее расчетливые, чтобы время не пропадало даром, похрапывают в сутеми и духоте верхних полок. Пропустить станцию не боятся: все равно далеко не уедешь, да и проводник чуть не всех знает в лицо и по мере надобности дергает кого-либо за сапоги или толкает в бок:
— Эй ты, Полужье — опилочная кутья… Слазь, жена с пирогами встречает!
— Ай, дает концерт! — восторгается, слушая проводника, Степан. — С пирогами, говорит… А?
— И с четвертинкой! — хихикает рыженький. — На самоварном подносе, зелененькая, в белой шапочке…
— Ха-ха-ха! Картина кисти художника!..
Кроме Степана и его знакомого, в купе едет седой рабочий из депо с фанерным баульчиком, в котором он везет подарки внукам и внучкам; молодой тракторист, голубоглазый и чистенький, с такой аккуратной заплаткой на прожженном рукаве куртки, что она кажется признанием в любви; и закутанная в шаль старушка. С верхней полки торчат резиновые сапоги и снасть двух спиннингистов: завтра воскресенье, и кто возвращается из города домой, кто едет в гости, а кто и просто отдохнуть… Шутка по адресу жены, встречающей мужа с подносом, задевает тракториста.
— Чего ж тут такого? — недоумевает он по поводу этого, с его точки зрения, беспричинного веселья. — Не понимаю, над чем смеяться… Меня, например, встретят!
— С пирогами?
— Зачем с пирогами? По-человечески… Я на тракторе работаю, жена — в конторе. После службы и придет — и мне и ей приятно.
— А ты давно ли женат?
— С весны.
— Фьюи-ить! — свистит Степан, обнажая в смехе крепкие белые зубы, которыми, говорят, можно проволоку кусать. — Так разве это жена? Это, братец ты мой, покамест еще вишня в цвету, и неизвестно, соком ли нальется или морозом побьется. Жена в первый год — мед, а потом из мужа веревки вьет… Красивая?
— Красивая! — довольно улыбается тракторист.
— Плохо дело, совсем плохо, — решает Степан. — Подомнет она тебя и каблучками позвонки пересчитает… Мне верь, я знаю… Я, брат, среди многих таких самый, может быть, ученый!
— Не понимаю, — пожимает плечами тракторист. — Жена хорошая, живем в согласии.
— Вася, — хлопает Степан по плечу рыженького, — объясни товарищу, какая была Дуся Пояркова.
— Ох, хороша, ох, осаниста! — умиляется рыженький. — До чего по нашей местности девки красивые — ужас, а она выделялась!
— То-то, — довольно кивает Степан. — Не девка, а погибель для нашего брата. Бывало, ребята вокруг нее, что косачи на тетеревином току, брюками пыль подметают, краснобайствуют… Однако она серьезная была и содействия не оказывала: поговорит, поговорит он один, да, как мотор, горючее и выработает… Вася, чем я Дусю Пояркову сокрушил?
— Обстоятельностью характера, Степан Семенович… Отчаянной мужественностью…
— То-то! Я где скажу, а где и перемолчу — с тем и до загса довел. Поначалу жили — песню пели… А по спине прошла тем не менее!
— Неужто прошла? — довольно улыбается старушка. — А по виду ты боевой, колючий…
— Боевой и есть… Но… одолела при помощи оружия красоты.
— Как же это?
— Дела этого черт и бог на совместном заседании до сего дня решить не могут… Все обсуждают!
— Тьфу! — плюется старушка. — Нашел кого с кем рядом ставить. И что это вы на бога кидаетесь? Трактор он вам в канаву вывалил, горшки в печке поколотил?
— Это мы, извиняюсь, в порядке старинного присловья, — поясняет рыженький, поерзывая нетерпеливо на своем месте. — Верно, Степан? Дискуссировать же тут не о чем, поскольку мы знаем, с чем эту всякую нечистую силу едят. Даже сами ее производили…
— Ну-у? — усмехается рабочий. — Интересно! Все-таки не болты нарезать и не подшипники обтачивать…
— Свят, свят! — отмахивается старушка. — И как же это вы ее… эту самую?
— Ничего, осваивали! — хихикает самодовольно рыженький. — Вот Степан помнит дядю Фаддея, с ним произошло… Запивоха был — такого поискать. И как насосется, бывало, так и пошел всю ночь колобродить по селу. Идет и поет: «Савка, Гаврик, Картапон…» Савку и Гаврика мы понимали, а вот этот Картапон, чтоб ему всю жизнь на голове стоять, гвоздем в мыслях по ночам торчал: что он, думаем, такое? И сейчас не понимаю. Так вот, дядя Фаддей нечеловечески любил истории про нечистую силу и рассказывал о ней бабам досконально, словно лично с ней каждый вечер самогонку глушил и глазуньей закусывал. Выгодно это было ему: расчувствуется какая-нибудь суеверная тетка и хоть малость, а поднесет. И решили мы посмеяться над дядей Фаддеем… В тридцатом году было. Сплели мы из прутьев плетенку вроде шара, обтыкали кругом сеном — получилась небольшая полукопешка. Поближе к полночи вынесли ее на середину улицы, продели сквозь тонкую веревку — и сами под хаты… Ущербная луна стоит, свет зеленоватый, водянистый, от ракит в пыли тени, как дырявые зипуны. Слышим издалека: «Савка, Гаврик, Картапон…» — идет Фаддей во хмелю, покачивается, от лаптей дымок взвивается. Мы и двинули ему навстречу полукопешку; сами-то в тени, не видно, а она по середине улицы шумит… Остановился Фаддей, кулаками глаза трет: что, мол, за наваждение? Видно, протрезвел малость, богородицу читать норовит, а, наверное, забыл со страху, только бубнит: «Бу… бо… бо…» Думали мы, что бежать припустится, а у него ноги к земле приросли, стоит, ладони к плечам поднял, — дескать, сгинь, сатана! А чему сгинуть, сену? Оно катится… Пал тут Фаддей ниц, через него все и прошумело — от головы к пяткам… Минут через десять подбежали мы, спрашиваем: «Заболел или что?» А он только крестом осеняется… Потеха!
— А потом что?
— Отхлестали.
— Кого?
— Меня же! — смеется рыженький. — Мы там и еще чудес натворили, а отец узнал — и вожжами вдоль спины. «Мы, говорит, за колхоз бьемся, а ты, бугай, смуту устраиваешь и сознание баламутишь…»
— А как же Фаддей этот ваш? — спрашивает рабочий.
— Фаддей в прибытке остался… Женщинам жаловался — сердце, говорит, мы ему надорвали, горит. Теперь-то уж помер.
— Все там будем! — вздыхает старушка.
— Чур, я последний, — притворно пугается рыженький. — У меня лапти с онучами на тот свет убежали, меня за собой звали, да я уж тут в сапогах перемаюсь!..
В купе стоит хохот. Один из спиннингистов свешивает голову с верхней полки, некоторое время недоумевающе смотрит на пассажиров внизу и, ничего не сказав, заваливается досыпать. Рыженький, отсмеявшись, старается придать своему лицу глубокомысленное выражение и заключает:
— Кто-кто, а мы в этом разбираемся… Знаем, куда рожь колосом растет!..
— Выгоничи! — объявляет проводник.
Прокатившись по большому железнодорожному мосту, выкрашенному в зеленую краску, поезд подгромыхивает к станции. Когда-то здесь над самым перроном густо шумели просвеченные солнцем липы. После войны не осталось даже пней. Новое красивое здание станции недоумевающе смотрит широкими окнами, словно выскочило из будущего и удивляется пустоватости и не-прибранности предназначенного ему места. Над дорогой в село висит предзакатная дымка; в лугах в такт пыхтению паровоза поскрипывает коростель.
— Степан Семенович, в буфетик бы, а? — намекает рыженький. — Кваску бы хоть, что ли… Томит!
Степан несколько минут нерешительно мнется, потом отрубает:
— Не пойду… В укор поставит.
— Кто?
— Дуся.
— Да! — вздыхает рыженький. — Оно, между прочим, что же и так и этак оборачивается… Дай трешку, хоть в самом деле квасу принесу!
— Квасу неси, квасу грамм сто приму…
Поезд снова трогается, в вагонах становится просторнее и тише: много пассажиров сошло. Стоит золотое предвечерье, над мягкой зеленью холмов и рощ тянет легкий ветерок, вдали зеркально синеет речной плес, и от него веет прохладой и свежестью. Земля, словно золотокосая красавица, притихла и задумалась перед тем, как спеть под звездами вечерние песни. Некоторое время стоит тишина и в купе, даже рыженький перестал ерзать, уставился васильковыми глазками за окно. Первым нарушает молчание тракторист:
— А что же с женой все-таки?
— С женой? — очнувшись от задумчивости, переспрашивает Степан. — С женой история была, да рассказывать долго.
— А нам времени не занимать, — говорит рабочий. — Оно по билету оплачено.
— С женой, хм! — улыбается Степан. — Да вот пришел я из армии орлом — в Брянских лесах партизанил, под Берлин ходил, — пришел, ну и… Привык я прежде самостоятельно распоряжаться, жена соглашалась и утверждала все мои резолюции без прений и дополнений. Теперь же, что ни скажу, она поправку вносит и даже к случаю переиначить старается по-своему, шиворот-навыворот. Неделю приглядываюсь, месяц, думаю, перенапряжение нервов у нее от тыловой жизни произошло, уляжется со временем. Однако ж не похоже. Не утерпел я однажды, голос маленько погуще пустил, а она как ляпнет: «Что ты, говорит, кричишь на меня, как полицай? У нас уже два года райком партии действует!» Я человек беспартийный, но райком уважаю, люди там сидят дельные, наши партизанские командиры. Из-за такой сознательности перестаю на басы нажимать, спокойненько так спрашиваю: «Кто же теперь в нашей хате на руководящей должности стоять будет?» А она, представьте, смеется и говорит: «Если твои нервы не выдерживают, могу и я!»
Ну, это еще ничего, это еще примерка. Дальше же и хуже закручивается… Сами знаете, в колхозе тогда хоть бы конец к концу притачать, чтобы совсем не порвалось, все трудодни за год на одном плече унести можно… Да и откуда чему взяться, если хозяйство фашисты разорили? Кормились с приусадебного участка, и каждый старался его охаживать, насколько мог. Земля у нас на участке жирная, сорняк прет несусветно, жара донимает — знай поливай да пропалывай!.. Люди так и делали, но моя Дуся с утра до вечера на колхозной работе в поле. Указал я ей на это несоответствие: что, мол, если так пойдет, доведется осенью нам осотовый пух на перины собирать. Она только с работы пришла, усталая и злая, однако же отвечает спокойно: «Прополи. Тяпка в сенцах стоит, за ящиком». — «То есть как это «прополи»? — спрашиваю. — По нашим местам мужчины сроду такой работой не занимались…» — «Займитесь, силы не надорвете… А я с этим твоим огородом за войну намаялась, у меня душа по широкому полю стосковалась». — «А зимой зубы завхозу на хранение сдашь?» — спрашиваю. «Это что ж, — подкалывает она меня, — и в колхоз вы записывались для того, чтобы на трех грядках богатую жизнь строить? При таком генеральном плане придется тебе скоро ряднинными портками трясти… Кур жалко: перемрут со смеха!..»
Степан вытирает пот и вздыхает. За компанию, уставив на Степана маленькие глазки, сочувственно вздыхает и рыженький, поднимает к подбородку маленький веснушчатый кулак.
— А ты бы ее того… самую малость! — советует он. — За такие политические обвинения судить можно, не то что дома поучить!
— Соображал, — не отрицает Степан. — Но не получается… Как двинусь к ней, как погляжу на ее красоту, в глаза ее темные, с искорками, — и не получается! Тут бы ожесточиться, а мне ее приласкать хочется, рука-то и обмякнет…
— Выпить бы малость для храбрости, — подсказывает задним числом рыженький. — Мне, к примеру, в подвыпитии все бабы на один фасон кажутся… Я бы остерег!
— Цыц! — одергивает Степан. — Много ты в красоте понимаешь!
— Да я что? — примирительно хихикает рыженький. — Я по себе и дерева срубаю…
— Лесозаготовитель нашелся! — отмахивается от рыженького, как от мухи, Степан. — Живем, значит, покусываем друг друга. Огород я все-таки прополол: не пропадать же картошке и капусте! Стараюсь и около двора, и на колхозную работу хожу тоже — в норму, как соседи. А она, жена моя, из кожи лезет вон: днем в поле, а вечером то на собрании, то на лекции, то в агрономическом кружке. То ли стосковалась она за время оккупации, то ли мне назло, только, вижу, из хомута выскакивает, из упряжки рвется вперед. Один раз заявляется вечером, молока с хлебом поела — я себе картошку разогрел и поужинал раньше — и спрашивает, что я знаю о происхождении вселенной. «Очень, говорю, нужна мне твоя вселенная, вон на капусту в огороде червяк напал, поедом ест». Издевается: «То-то и оно, что не знаешь. Вселенная вечна и бесконечна, твой огород в ней меньше макового зерна, а ты и на пылинку не вытянешь!» И, скажи ты, запала мне в голову эта вечность-бесконечность, не хуже того Картапона — все думаю о ней и все не могу смириться, чтобы ни начала, ни конца не было. Как же это так? Думаю и злюсь, злюсь и думаю. И надумал ей, жене то есть, ультиматум поставить. Говорю: «Вот что, Дуся, может, ты образованная стала и в университет готовишься, а только жизнь наша в тупик пошла и дальше ей ходу нету… Уйду я от тебя!» — «Уходи, говорит. Насильно мил не будешь… Капусту с собой забери, зимой с новой женой щи варить будете!..»
И тут, братцы, вижу я, что дошел до точки и надо или вправду уходить, или сдавать позиции. А как же я уйду, когда люблю ее? Началась во мне паника… Выпросил назавтра у председателя лошадь и газанул в райком. Секретарь, толковый мужик, спрашивает, чего это я в рабочую пору пожаловал. Говорю: «Семейная жизнь трещину дала… С женой разрыв дипломатических отношений!» — «Плохо, значит, живете?» — «Как тигры до резолюции», — говорю. «А, по-твоему, тигры до революции лютее были? Тигры как были тиграми, так и останутся, а вы люди. Бил жену?» — «Не решился… Но до мысли доходил».
Рассказал ему все как есть, а он же меня еще и высмеял. «Был ты, говорит, бравым партизаном, а стал ощипанным петухом». Напоследок посоветовал: «Ты лучше с ней, с женой, по-хорошему поговори… Она к делу тянется, а ты задурил — это с нашим братом после войны случается. Если очень уж лихо доведется, — приходи, совет дам, а на большее не надейся, в твою сторону не потяну…» С тем и прибыл домой, — заключил Степан.
— Смирился, значит? — радуется старушка, победоносно оглядывая купе.
— В глубокую оборону перешел, — разводит руками Степан. — Пришлось. Но, однако, был выбит… На ее сторону женская масса стала, а мне мужчины сочувствуют, но глядят в сторону. И попал я в окружение, в моральный котел. Осенью же к нам агронома в колхоз прислали, немолодой, но представительный такой мужчина, обходительный. Проводит он там в кружке занятия разные, а я сижу дома, и словно меня под локоть кто толкает, подсказывает: «Дурак ты, Степан: сидишь тут, хлопаешь на окно глазами, а там этот агроном, может быть, Дусю твою глазами обстреливает, привлекает. Улестит, чего доброго, и останешься ты тут один со своей червивой капустой!» Ну, что долго говорить? Пошел и сам… Куда ж деваться было!
— Смирился все-таки! — подводит итог старушка. — Так и надо. Советская власть вам вожжи укоротила, а вы все в свой двор воз заворачиваете…
— Нет, ты дальше скажи! — радуется рыженький. — Ты до самой точки объясни!..
— Да что объяснять-то? Помирились, в гости или на праздник ходим парочкой, как молодые…
— Нет, ты дальше, — требует рыженький. — Ты все открой!
— А тут и все… Жена, правда, потом бригадиром была, а теперь я на ее месте… Ее заместителем председателя колхоза выбрали.
— У нее и отпуск к брату пришлось просить? — интересуется рабочий.
— Отпуск у председателя просил, у нее неудобно: семейные отношения все-таки…
— Вот, тракторист, мотай на ус, — поучает рыженький. — Видал, что красивая женщина с нашим братом делает? Подавляет!
— Тут пережитки, — говорит заученно тракторист. — Тут о какой жизни разговор? О прошлой. А мы в будущее идем, к коммунизму.
— Ну, заладил! — отмахивается рыженький. — К коммунизму, к коммунизму… Асфальтом тебе туда дорогу выложили, да? Смотри, зацепит каким пережитком, башка двадцать раз на плечах перевернется…
— Пугать тоже не надо, — заступается рабочий. — Они и росли в другом времени, и учились побольше, и жизнь у них другая.
— Все равно пусть учтет, — настаивает рыженький. — А то все норовят на красивых жениться!
Колхозники прощаются и, сойдя на очередной станции, уезжают на попутной машине. Рыженький, стоя в кузове, машет кепкой и еще раз напутствует тракториста:
— Учти-и!..
Скрываются и станция и машина. А тракторист все еще стоит у раскрытых дверей вагона, глядя на проносящиеся мимо рощи, поля, луга… Садится солнце, землю обнимает покой, и начинает казаться, что даже поезд старается стучать осторожнее. Тракторист представляет, как нетерпеливо ходит в пристанционном скверике его жена, долго решает, красивая она или просто миловидная, и со всей решительностью и оптимизмом молодости заключает:
— Красивая!..