Древние греки и римляне не писали на бумаге и пергаменте[73]. Вместо этого они экспериментировали с пальмовыми листьями, древесной корой, восковыми табличками и наконец перешли на папирус – тростник, который рос в египетских болотах и который египтяне, естественно, использовали для своих документов. Греки называли это растение библос (βιβλος) по древнему финикийскому порту Библ (на побережье нынешнего Ливана), из которого греки ввозили папирус. Название города и растения запечатлелось в слове «библион» (βιβλίον), книга; этот корень сохранился в «библиографии», «библиофиле» и «библии». Римляне вслед за греками стали писать на этом тростнике, однако книги свои назвали не в честь папируса (от этого названия произошло слово «
Изначально папирус использовали как топливо и употребляли в пищу, из него делали вилки, ложки, миски, а также паруса и канаты для ладей, сновавших по Нилу, и даже сами ладьи. Плиний Старший, когда в семидесятых годах нашей эры составлял свою «Естественную историю», утверждал, что на папирусе писал Александр Великий примерно в 332 году до н. э., когда основал Александрию. Плиний описывал, как волокна луба –
Листы папируса не складывали и не переплетали, как книжные страницы. Вместо этого их соединяли один с другим в длинный свиток, который наматывали на две палочки, по одной с каждого конца. Готовое изделие называлось
Такой формат был знаком всему Средиземноморскому миру. Впрочем, конкуренция между библиотеками вскоре привела к появлению новой технологии. После 200 года до н. э. один из Птолемеев, обычно называемый Птолемей V Эпифан, запретил вывозить из Египта папирус, дабы насолить правителю Пергама Евмену II, который задумал создать библиотеку еще больше Александрийской. Вынужденный искать замену дефицитному папирусу, царь Пергама (чьи владения находились в современной Западной Турции) догадался использовать кожу животных. Продукт получил название по городу – латинское
Пергамент у древних римлян так и не прижился, возможно из-за репутации некачественной замены. И тем не менее в последней четверти первого века нашей эры в некоторых римских книжных лавках можно было встретить пергамент, не скатанный в свитки (хотя в первых экспериментах с пергаментом использовался и этот формат), а разрезанный на прямоугольнички, которые скрепляли между собой. По-латыни «скреплять» –
В числе тех, кто перешел на новый формат, был римский поэт Марциал. В середине восьмидесятых годов нашей эры он написал эпиграмму, в которой рекламировал свои сочинения в новом формате: «Ты, что желаешь иметь повсюду с собой мои книжки / И в продолжительный путь ищешь как спутников их, / Эти купи, что зажал в коротких листочках пергамент». Их преимущество, по мнению Марциала, заключалось в компактности и удобстве для путешествий. Даже «Илиаду» и «Одиссею» выпускали так, на многих листочках кожи. Чтобы покупатель напрасно не бродил по городу в поиске карманных книжиц, Марциал любезно указал адрес: у Секунда, бывшего раба, чья лавка располагалась за храмом Мира[75].
Несмотря на энтузиазм Марциала, новый формат популярности не завоевал, и папирусные свитки оставались основным носителем для классической литературы вплоть до падения Рима в пятом веке. Однако, если язычники презирали новую технологию, ее охотно приняла другая культура: последователи Христа. Ранние христиане легко отказались от длинных свитков в пользу прямоугольных листов. Возможно, они полюбили этот формат, поскольку им трудно было достать папирус, а также за его преимущества: долговечность, страницы, позволявшие быстрее находить нужное место, и экономию материала, ведь на пергаменте можно было писать с двух сторон. Так или иначе,
С распространением христианства пергаментные кодексы стали основным форматом для сохранения знания. Отцы Церкви, такие как святой Иероним и святой Августин, писали и на папирусе, и на пергаменте, однако Иероним в одном из писем рассказал, как в библиотеке Кесарии, милях в сорока к западу от Назарета, два священника заменяли ветхие папирусные свитки, копируя тексты на пергамент. Этот процесс происходил по всему Средиземноморью: свитки заменялись кодексами. Когда в 331 году император Константин заказал скопировать пятьдесят Библий для церквей в его новой столице, Константинополе, он повелел изготовить их «на выделанном пергаменте» в виде «томов, удобных для чтения и легко переносимых для употребления». Итогом этой работы стали не папирусные свитки, а роскошные тома в «великолепных переплетах»[76]. (Единственный уцелевший из этих списков, известный как Ватиканский кодекс, на более чем восьмистах листах пергамента, – самая древняя сохранившаяся копия Библии.)
Таким образом, христианство изменило не только моральные и эстетические ценности, но и технологию знания. И то и другое поставило под угрозу сохранность античной премудрости. Папирус был недолговечен; один римский поэт сетовал на «книжных червей, проедающих в папирусе дыры», другой, Марциал, со смехом вспоминал, как его свитки пожирали жучки или как в них заворачивали маслины и рыбу[77]. Чтобы латинские сочинения Древнего Рима пережили следующие столетия, их требовалось перенести на пергамент. Однако зависело это от того, сочтут ли ранние христиане – переписчики книг, – что творения их языческих предков достойны сохранения и изучения.
Многие христиане порицали язычников. Богослов Тертуллиан, перешедший из язычества в христианство в Карфагене около 200 года, вопрошал другого христианина: «Что Афины Иерусалиму?»[78] Еще более пылко отрекся от них Иероним. Примерно в 373 году он отправился через Малую Азию в Иерусалим, прихватив с собой труды языческих авторов, которых изучал в Риме, и в сравнении с отточенной латынью Цицерона и Плавта стиль Ветхого Завета казался ему грубым и диким. По дороге Иероним заболел лихорадкой, и ему было видение, в котором он предстал пред Богом-Судией и на вопрос о вероисповедании ответил: «Я христианин», на что получил суровый ответ: «Не христианин ты, а цицеронианец». Затем в видении ангелы принялись хлестать его бичами и жечь огнем.
Однако вовсе не все христиане были так суровы к латинским и греческим авторам. На каждого Тертуллиана имелся Климент Александрийский, который примерно в 200 году нашей эры назвал языческую философию «служанкой теологии». Философия, по его словам, служила грекам «подготовкой» к христианской вере, «учением, пролагающим и выравнивающим путь к Христу, который приводит ученика к совершенству»[79]. Также и святой Августин отмечал, что, хотя языческие писатели, такие как Платон, сочинили много нелепых выдумок, противных христианской вере, они же сказали немало, с ней согласного. В своем сочинении «Об истинной религии», которое написал около 390-го, через несколько лет после того, как в тридцать два года принял христианство, Августин утверждал, что, живи Платон и Сократ в четвертом веке, они были бы добрыми христианами.
Августин считал, что христианин, читающий языческие труды, поступает как израильтяне, которые грабили египетские храмы и использовали золотые и серебряные сосуды в новых благочестивых целях. Даже Иероним со временем смягчился, найдя ободрение во Второзаконии (21: 10–14), где говорилось, как поступать тому, кто, одержав победу над врагом, увидел среди пленных красивую женщину и полюбил ее. Всего-то и надо, говорилось в Библии, остричь ей голову, обрезать ногти, снять с нее пленническую одежду, и пусть «оплакивает отца своего и матерь свою в продолжение месяца», после чего на ней смело можно жениться. Такой же санитарной обработки, по мнению Иеронима, требовали классические труды: если их тщательно обрезать и почистить, они станут пригодными для христиан.
Через тысячу лет после Августина и Иеронима, когда борьба христианства с языческой культурой осталась позади, античные авторы виделись куда меньшей угрозой. Средневековые еретики – катары, лолларды, гуситы – и даже ведьмы внушали церковным властям значительно большую тревогу. По сравнению с верой катаров, что чуть ли не весь Ветхий Завет написан сатаной, рассуждения древних, как стяжать мудрость или вести добродетельную жизнь, едва ли заслуживали костра. Еретиков преследовали и по временам массово уничтожали, творения же языческих авторов по большей части пребывали в забвении. Да, порой их гневно обличали; например, в 1405 году во Флоренции доминиканский монах призывал христиан держаться подальше от языческой литературы. «Книги язычников мало что читать не следует, – гремел он, – их вообще следует сжечь по указу властей»[80]. Однако указа такого не воспоследовало, никто рукописей жечь не стал. Монаха высмеяли за плохую грамматику, и Никколи с друзьями продолжали свои штудии без помех, если не считать главной – отсутствия книг.
Глава 3
Дивные сокровища
Однажды в 1431 году, за несколько лет до встречи с Веспасиано, Никколо Никколи своим красивым наклонным почерком написал список разыскиваемых книг, который послал кардиналу Чезарини. Папа Мартин V отправил Чезарини легатом в область, которая включала Германию, Богемию, Венгрию и Польшу. Сам Никколи никогда не путешествовал. Он долго задумывал отправиться в Константинополь, но Поджо, который сам много разъезжал по миру, предупредил Никколи, что тот слишком брезглив и нетерпим, чтобы мириться с неудобствами дальних странствий. Он был очень разборчив в еде, а мышиный писк или крик осла выводил его из себя. Одному его другу, монаху, приходилось всякий раз выбивать и чистить одежду, прежде чем войти к Никколи. «Он не желал видеть и слышать ничего неприятного», – писал другой его друг[81]. Так что в конце концов Никколи решил не покидать свои роскошные флорентийские апартаменты. Впрочем, если кто-нибудь из его друзей отправлялся в путешествие, особенно по другую сторону Альп, Никколи тут же предлагал советы, куда ехать и что там делать, ибо не сомневался, что в темных и сырых стенах французских и немецких монастырей еще таится множество ненайденных древних манускриптов.
Итак, кардинал Чезарини отправился с папской миссией, вооруженный списком книг, которые Никколи надеялся разыскать. Там перечислялись работы Цицерона, Тацита и Светония, а также места, где в последние годы были сделаны волнующие открытия, например бенедиктинское аббатство в Херсфельде[82].
За два десятилетия до рождения Веспасиано были заново открыты многие древние манускрипты, в том числе большое число во Франции, в Германии и швейцарских кантонах. Один из молодых протеже Никколи сжато написал об этом в 1416-м: «В Германии множество монастырей с библиотеками, полными латинских книг»[83]. И впрямь, утраченных классиков, скорее всего, можно было разыскать в этих северных монастырях, в землях, которые итальянцы считали варварскими. У Никколи были все основания надеяться, что его друг найдет по другую сторону Альп новые манускрипты. Впрочем, его постигло разочарование. В следующие годы кардинал и впрямь много разъезжал, но у него не было времени забираться далеко в немецкую глушь и выискивать забытые ветхие книги. Однако через много лет Никколи все же добился успеха, обратившись с такой же просьбой к Поджо.
Годы спустя Поджо поведал о своих невероятных приключениях Веспасиано, а тот изложил их в биографии бесстрашного охотника за манускриптами. Возможно, Веспасиано впервые услышал эти леденящие кровь рассказы за обедом в доме Никколи или на углу рядом с книжной лавкой.
Осенью 1414 года Поджо вместе со своим господином, папой Иоанном XXIII, прибыл в южногерманский город Констанц, где через несколько недель к ним присоединился Леонардо Бруни. Избранный в 1410-м Иоанн, бывший пират и соблазнитель бесчисленных женщин Бальтасар Косса, был одним из трех конкурирующих претендентов на престол Святого Петра. Он созвал собор на берегах Констанцского озера, дабы уладить это досадное недоразумение, а заодно разобраться с еретиками, такими как гуситы, последователи богемского теолога Яна Гуса, желавшего реформировать церковь. За проблему Гуса взялись сурово: сожгли сперва его книги, а затем для верности и его самого. Затруднение с множественностью пап разрешили менее удачным для Иоанна образом: его низложили. После приступа ярости, в котором, согласно Веспасиано, он попытался вышвырнуть священника в окно, экс-папа вынужден был переодетым бежать из Констанца. Вместе с Бруни он укрылся в аббатстве, где, как уверяет Веспасиано, они выжили, питаясь гнилыми грушами[84].
Охотник за манускриптами Поджо Браччолини (1380–1459)
Поджо остался в Констанце, но, после того как его господина так бесцеремонно низложили, нашел свободное время отправиться на баденские воды полечить свой ревматизм. Оттуда он писал Никколи, что с удовольствием наблюдает, как женщины, и старые и молодые, входят в воду, «показывая срамные части и ягодицы»[85]. Никколи счел, что его друг может найти себе более полезное занятие. Как писал Веспасиано, «к нему обратились Никколо Никколи и другие ученейшие люди, прося его заняться поисками по местным аббатствам бесчисленных затерянных там латинских рукописей»[86]. Поджо оставил баденские купальни и поехал в бенедиктинское аббатство Святого Галла, основанное семью веками раньше на месте кельи ирландского монаха.
Если книги христиан были пергаментными кодексами, то средства для их копирования и распространения находились в таких местах, как аббатство Святого Галла. После падения Римской империи церковь стала бастионом грамотности и книг. Много столетий книги бытовали почти исключительно в мире церковнослужителей. Манускрипты изготавливали и сохраняли монахи, которые, склонившись над пергаментом, прилежно переписывали для собственных библиотек тексты (часто одолженные у других монастырей). Иногда монастырь отводил для переписчиков особое помещение, называемое скрипторием, хотя чаще монахи копировали книги у себя в кельях или на открытом воздухе в клуатрах.
Классическая цивилизация Средиземноморья усерднее всего сохранялась не в солнечной Италии – которую между пятым и восьмым веком разоряли варварские набеги, – а в далеких северных землях, среди ирландских туманов, вересковых пустошей Нортумбрии и немецких лесов. «Все ученые мужи по эту сторону моря бежали, – писал наблюдатель в Галлии в то нелегкое время, – в области за морями, то есть в Ирландию»[87]. В ирландских монастырях ревностно осваивали латинскую ученость. Особенно преуспел в этом Колумбан, который родился в Лейнстере примерно в 560 году. По легенде, когда мать носила его под сердцем, ей было видение: из нее вышло сияющее солнце, озарившее тьму мира. Когда ребенок родился, она начала готовить его к этой задаче: ее стараниями мальчик изучил грамматику, риторику, геометрию, а также Священное Писание. Около 590 года он с двенадцатью последователями пересек Ла-Манш, высадился на побережье Бретани и основал монастыри со скрипториями в бургундском Луксовии (ныне Люксёй) и в Боббио на севере Италии. Вскоре вблизи них возникли другие монастыри, такие как Фонтен и Корби. Аббатство Святого Галла – куда поехал Поджо – было основано на месте храма, где хранились мощи одного из двенадцати спутников Колумбана.
Позже через Ла-Манш основывать монастыри двинулись англосаксонские миссионеры, такие как Виллиброрд (который проповедовал фризам с 690-х годов) и Бонифаций (добравшийся до Утрехта в 716 году). Последний писал, что явился «просветить темные углы германских народов»[88]. Монахи являлись вооруженные запасом книг и, подобно Колумбану и его спутникам, несли с собой характерное письмо, которое позже стало называться «инсулярным» или «островным пошибом», по своему происхождению из Ирландии. Англосаксонские миссионеры привезли с собой и кое-что еще: убеждение, что для церковных трудов необходима обширная библиотека. Хорошее собрание книг, согласно Бонифацию, было необходимо, чтобы внушить благочестие и почтение «занятым плотскими помышлениями» германцам[89].
Много десятилетий спустя в Европу прибыл Алкуин Йоркский. Примерно в 780 году, лет сорока от роду и уже известный как замечательный и сведущий наставник, Алкуин познакомился с Карлом Великим, королем франков и завоевателем грозных лангобардов. Так началось славное «Каролингское возрождение»; Карл Великий всячески поощрял литературные штудии, Алкуин же стал при нем своего рода министром образования. Карл Великий, хоть и не умел писать (он держал под подушкой дощечки для письма в тщетной попытке освоить буквы), глубоко почитал ученость и мудрость. Он выстроил библиотеку, повелел скопировать манускрипты на самые разные темы, от истории и богословия до естественных наук, и поощрял как монастыри, так и частных лиц приобретать книги. Тем самым он и его переписчики сохранили для будущих веков множество произведений, которые иначе погибли бы. От Каролингской эпохи, которая длилась от конца 700-х до конца 800-х, сохранилось примерно семь тысяч манускриптов[90]. Многие из них были копиями с текстов, которые перенесли на пергамент с папируса в четвертом и пятом веках. Эти сокровищницы знаний не только сохранились и умножились после того, как писцы Карла Великого скопировали их своим изящным письмом, но и, благодаря монастырским библиотекам, обрели новое убежище в краях, которые раньше считались «варварскими» землями Северной Европы.
Внезапно, за пять столетий до того, как в 1300-х Петрарка начал разыскивать манускрипты, стало возможно мечтать о возрождении Античности. Как воскликнул поэт примерно в 805 году: «Наши времена преображаются в древние лета. / Рим Золотой возродился и вновь является миру!»[91] Притязания на возвращение «Золотого Рима» были смело подчеркнуты несколькими годами раньше, на Рождество 800-го, когда папа Лев III в римской базилике Святого Петра провозгласил новый титул Карла: «Карл Август, Богом венчанный великий римский император».
Возрождение древнего знания продолжалось и после смерти Алкуина в 804-м и Карла Великого в 814-м. Оно распространялось по территории, которая теперь звалась Священной Римской империей, и процветало в монастырях и школах Льежа, Корби, Херсфельда, Фульды и, разумеется, Святого Галла. Только в одном этом аббатстве к 830 году сто монахов прилежно переписывали манускрипты. Среди сокровищ библиотеки были даже древнейшие книги не на пергаменте и не на папирусе, а на древесной коре[92].
Увы, великолепие обновленной империи оказалось недолговечным. После смерти Карла Великого его огромная библиотека рассеялась, а его наследники пали жертвой междоусобиц, раздоров и варварских набегов. Через несколько десятилетий аббат монастыря Корби, где разработали красивое и легкочитаемое письмо, сетовал, что «столь славную страну» сгубили «чудовищные деяния варваров» и «безжалостные войны между своими же единоплеменниками, сопровождаемые разбоем и грабежами, крамолой и обманом». Как скорбно заметил внук Карла Великого Нитхард: «Прежде повсюду были изобилие и радость, теперь же везде нищета и уныние»[93]. Манускрипты античных авторов, так недавно любовно переписанные и столь высоко ценимые, плесневели на монастырских полках, дожидаясь, когда, века спустя, за ними придут энтузиасты вроде Петрарки и Поджо.
Поджо приехал в монастырь Святого Галла летом 1416-го. Его сопровождали двое молодых друзей, Ченчо Рустичи и Бартоломео Арагацци, оба, как и он, члены Римской курии и знатоки греческого. Они были исполнены предвкушения, так как слышали, что в библиотеке хранится великое множество книг. Как позже писал Рустичи, они надеялись обрести труды Цицерона, Варрона, Ливия «и других великих ученых мужей, почитавшиеся полностью утраченными»[94].
Хотя библиотека аббатства Святого Галла содержалась из рук вон плохо, там скоро нашлись интересные книги. Поджо позднее рассказывал Веспасиано, что извлек «из груды заброшенных бумаг, можно сказать, из кучи хлама» том Цицероновых речей. На тех же полках обнаружились и другие труды, в частности «Десять книг об архитектуре» Витрувия и список неоконченной эпической поэмы римского поэта Валерия Флакка «Поход аргонавтов» – «достойные сочинения», по словам Веспасиано[95]. Впрочем, эти труды, пусть интересные и важные, не стали для молодых людей новостью. По меньшей мере две копии Витрувия имелись во Флоренции, включая ту, что принадлежала Джованни Боккаччо и хранилась вместе с остальными манускриптами – собранием примерно ста шестидесяти кодексов – в библиотеке монастыря Санто-Спирито.
Лишь когда трое друзей перешли из библиотеки в башню церкви, где хранились, а вернее, по выражению Поджо, томились в мрачной темнице другие книги, они сделали свое великое открытие. Сперва друзья пришли в ужас от увиденного: книги пребывали в небрежении, башня кишела насекомыми, повсюду были пыль, плесень и копоть. Все трое зарыдали при этом зрелище, скорбя о таком варварском обращении с латинской классикой. Рустичи гневно заклеймил аббата и монахов как «отбросы человеческого рода», хотя и вынужден был признать, что итальянцы тоже постыдно обходились со своим великолепным наследием. Впрочем, скорбь вскоре обратилась в радость; они едва поверили своим глазам, когда обнаружили средь этого запустения книгу, которую их предшественники разыскивали более пяти веков: полную копию «Риторических наставлений» Квинтилиана.
Поджо пытался купить у монахов бесценный том, считая, что Квинтилиан «не может долее терпеть мерзость сего узилища, убогость окружения и жестокость тюремщиков». Когда аббат отказал ему, Поджо сел и за следующие тридцать два дня поспешно переписал весь текст. Много лет спустя он показал рукопись Веспасиано, и тот, как знаток подобных материй, восхитился «превосходнейшим письмом»[96].
Эпохальную находку Поджо встретили всеобщим ликованием. Узнав об открытии, Бруни и Никколи убеждали Поджо бросить все остальное и отправить манускрипт во Флоренцию. «О дивное сокровище! – восторгался Бруни. – О нечаянная радость! Неужто я увижу тебя, Марк Фабий, полным и неповрежденным, и сколь много ты будешь значить для меня теперь?»[97] В 1417-м Поджо получил письмо от друга, богатого венецианского ученого Франческо Барбаро, в котором тот восхвалял его за возвращение к жизни такого мудреца. Благодаря открытию Поджо, ликовал Барбаро, «наши потомки смогут жить достойно и честно». Мудрость древних, когда ее изучат и применят, «принесет человечеству больше пользы», ибо такое книжное учение будет давать преимущества «не только отдельным лицам, но и городам, народам и, наконец, всему роду людскому». Он мечтал, как однажды некто, облеченный «высшей государственной властью», погрузится в эти классические труды к будущему счастью человечества. По мнению Барбаро, Поджо сослужил огромную службу и правительству, и обществу в целом: его открытие будет способствовать «общественному благу»[98].
На следующий год после находки Квинтилиана Поджо отправился в такие места, как французский Лангр, немецкий Кёльн и Эйнзидельн в швейцарских кантонах. Он побывал в прославленном Фульдском аббатстве, где шестью веками раньше сорок монахов переписывали кодексы, привезенные из Англии англосаксонскими миссионерами. Он посетил Рейхнау, где спустя столетие после этого другие монахи копировали кодексы, созданные монахами Фульды. В этих и других монастырях он сделал новые открытия, в том числе нашел неполную копию «О природе вещей» Лукреция (этот труд был недоступен ученым более пятисот лет) и восемь прежде неизвестных речей Цицерона.
Все эти книги Поджо скопировал и отправил Бруни и Никколи во Флоренцию. Город приобретал славу главного места в Европе, где изучают, сохраняют и чтут классиков. Так к рождению Веспасиано в 1422-м древнее знание после своих путешествий по Европе и переездов туда-обратно через Ла-Манш и Альпы, после того как обрело прибежище в монастырях, где создавались новые кодексы, после веков забвения и разрушения наконец-то пришло во Флоренцию.
«Сколько же достойных сочинений извлекли на свет мессер Леонардо и мессер Поджо, – писал позже Веспасиано, – за что им пребудут благодарны писатели этого века, обогатившиеся бесценными знаниями!»[99] К тому времени, как он пришел в лавку Гвардуччи, усилиями Никколи, Поджо и их соратников появилась возможность мечтать о возрождении Древнего мира – на сей раз на берегах Арно.
Глава 4
Афины на Арно
Летом 1434-го, вскоре после того, как Веспасиано начал работать на улице Книготорговцев, во Флоренцию приехал именитый гость. Прибыл он накануне главного флорентийского торжества, Дня святого Иоанна, когда горожане надевали маски, жгли костры и смотрели турниры, парады, конные состязания и кровавые бои диких зверей. В тот год праздновали пышнее обычного, поскольку гостем был папа Евгений IV. Веспасиано вместе с толпой вышел приветствовать понтифика. Позже он описал, как его святейшество встретили на дороге из Пизы и сопроводили во Флоренцию самые видные горожане «со всей торжественностью, какая приличествует папе»[100].
Менее трех лет прошло с тех пор, как пятидесятиоднолетний знатный венецианец Габриэле Кондульмер, избранный папой, взял себе имя Евгений IV. Однако, несмотря на величие сана и пышную встречу, которую устроили ему флорентийцы, Евгений был сейчас бездомным беглецом. В молодости отшельник предсказал ему, что он станет папой и как папа испытает множество бедствий[101]. Оба пророчества полностью сбылись.
Констанцский собор, который закончился в 1417-м, разрешил наконец проблему множественности пап. Он не только низложил Иоанна XXIII, но и принял отречение другого претендента, Григория XII, а также отверг притязания третьего, авиньонского антипапы Бенедикта XIII (который, впрочем, упорно продолжал назначать кардиналов и до самой смерти в 1423 году утверждал, что он-то и есть настоящий папа). В ноябре 1417-го собор избрал нового понтифика, римского кардинала Оддоне Колонна, который принял имя Мартин V. В сентябре 1420-го, после двадцатимесячного пребывания во Флоренции, он прибыл в Рим.
Папа Мартин был из влиятельного римского рода. Веками дом Колонна боролся за власть над Римом с другими аристократическими семействами, такими как Орсини и Франджипани. Из своих башен и крепостей, выстроенных на развалинах античных храмов и бань, они вели между собой кровавую вендетту. Разумеется, когда их родич стал папой, Колонна получили огромную власть и привилегии; Мартин осыпал их светскими и церковными должностями и щедро освободил их обширные имения от налогов, а сам перебрался из Ватикана в куда более удобный фамильный дворец рядом с форумом Траяна.
В этом дворце Мартин и умер от апоплексического удара в феврале 1431-го. Его преемником кардиналы единогласно избрали Евгения, однако римлянам, которых Веспасиано назвал «буйными и беспутными»[102], новый папа пришелся не по душе. Раскол произошел, когда Евгений объединился со старыми врагами семейства Колонна, Орсини. Он отозвал привилегии Колонна и обвинил их в растрате средств, предназначенных на священную войну с турками. Когда власти раскрыли заговор семьи Колонна с целью убить папу, под судом оказались более двухсот человек: одних отправили в тюрьму, других – на виселицу, а Колонна отлучили от церкви. Три года спустя, в мае 1434-го, когда Колонна по-прежнему сеяли смуту, а римляне возмущались непопулярной войной с Миланом, Евгений был вынужден бежать из города. Он переоделся монахом и пустился в лодке по Тибру, однако не успел уплыть далеко, как вид монаха, сопровождаемого четырьмя арбалетчиками, вызвал подозрения. В погоню снарядили лодки. Папе пришлось укрыться кожаным щитом от града стрел, копий и камней. У базилики Святого Павла за городскими стенами его лодка чуть не перевернулась. Четырнадцать миль Евгений уходил от погони, прежде чем достиг Остии, где ждал корабль, чтобы доставить его в более дружественную Флоренцию.
Евгений прожил во Флоренции почти все следующее десятилетие. Он осуществлял папскую власть из роскошных апартаментов, приготовленных ему в доминиканском монастыре Санта-Мария Новелла. Его изгнание из Рима имело для карьеры Веспасиано важнейшие последствия. Простой и благочестивый, папа не отличался образованностью. Однако с его переездом во Флоренцию сюда же перебралась курия – папская администрация, состоящая из высокообразованных дипломатов, писцов, ученых и латинистов, таких как Поджо Браччолини.
Поджо был рад возвратиться наконец во Флоренцию. После триумфальных открытий в аббатстве Святого Галла и других монастырях в 1416 и 1417 годах он ушел из курии и провел пять несчастных лет в Англии, где служил секретарем у Генри Бофорта, епископа Винчестерского. Здесь Поджо страдал от безденежья, дикости местных жителей – «людей, приверженных обжорству и пьянству»[103], и геморроя. Он вернулся в Римскую курию в 1423 году, и единственным утешением после английских злоключений стало для него собрание забавных историй про англичан, которыми он впоследствии развлекал друзей. «Он нашел в их образе жизни много предосудительного», – отметил позже Веспасиано, который познакомился с Поджо вскоре после его возращения во Флоренцию в 1434 году[104].
Надежный заказчик Веспасиано Эндрю Хоулс (ок. 1395–1470; в центре): исключение среди пьяниц и обжор
Другим видным беглецом из Рима был в тогдашней Флоренции молодой человек по имени Эндрю Хоулс – исключение среди пьяниц и обжор
Такое число собравшихся во Флоренции любителей мудрости способствовало интеллектуальным беседам. На обедах у Никколи и Хоулса и в спорах на углу рядом с лавкой юный Веспасиано жадно впитывал знания и рассказы, делал важные наблюдения, а главное, питаясь крохами чужой премудрости, сумел произвести на собеседников впечатление умом и толковостью.
Одна из загадок Веспасиано – как он набрался таких знаний, притом что получил самое скудное образование. За пять лет в школе он мог усвоить разве что начатки латыни. Выучив алфавит, он должен был перейти к книге, которую называли «Донат», «Донатус» или «Донателло», – учебнику латинской грамматики на основе пособия, составленного Элием Донатом, наставником святого Иеронима. Лишь в грамматической школе, куда ученики переходили в одиннадцать, они по-настоящему брались за сложности латинской грамматики и творения античных авторов. Те, кто, как Веспасиано, заканчивал учиться в одиннадцать, могли прочесть много латинских слов, но смысла толком не понимали. По большей части в начальной школе читали сочинения на «вульгарном языке», повествующие о героических эпизодах флорентийской истории, дабы воспитать в учениках нравственное чувство и патриотизм. В договоре с учителем указывалось, чему и с какой целью он должен научить мальчиков вроде Веспасиано в
Хотя Веспасиано готовили для работы в ремесленной лавке, он вскоре узнал много больше, чем просто буквы и цифры. Часть его обучения происходила вполне буквально на улице – на углу рядом с лавкой Гвардуччи. Другое место собраний находилось на западной стороне площади Синьории, под
Другим его наставником был Никколо Никколи, в чьей библиотеке Веспасиано впервые познакомился с классическими манускриптами. Никколи устроил у себя некое подобие книжного клуба. Позже Веспасиано писал, что Никколи любил приглашать молодых людей к себе и, как только кто-нибудь приходил, вручал ему книгу со словами: «Иди и читай». Юноши, «иной раз по десяти-двенадцати», сидели и читали; через какое-то время Никколи просил их отложить манускрипты и каждого спрашивал о прочитанном. «Завязывалась достойнейшая беседа», – с нежностью вспоминал Веспасиано эти встречи, в которых участвовал на протяжении многих лет[110].
В тогдашней Флоренции были и другие способы продолжить образование, в том числе местный университет, Студио Фьорентино. Веспасиано не учился в Студио, занимавшем скромное здание на узкой улочке с южной стороны собора, всего в трех минутах ходьбы от лавки Гвардуччи. Впрочем, он хорошо знал многих преподавателей. Через несколько лет после начала его работы в лавке друг писал ему из деревни, спрашивая о флорентийских новостях и особенно о том, что происходит в Студио[111]. Университетские профессора часто читали публичные лекции, дабы, как позже написал Веспасиано, «утолить тягу флорентийцев к литературе»[112]. Он описывал, как в 1430-х один профессор, Франческо Филельфо, выступал перед сотнями слушателей, а другой, Карло Марсуппини, «самый начитанный человек во Флоренции», к изумлению собравшихся, процитировал в лекции всех известных греческих и латинских авторов. «То было поразительное выступление», – восторгался позже Веспасиано, гордо упоминая, что был в толпе восхищенных слушателей[113].
Мало где в Европе можно было услышать лекции, подобные тем, что читали Филельфо и Марсуппини с их глубоким знанием не только латинских, но и греческих авторов. В этом заключалась уникальность Флорентийского университета. Он не был ни древним, ни престижным, как университеты Болоньи (основанный в 1088-м), Парижа (1200) или Падуи (1222), которые славились преподаванием юриспруденции, богословия и медицины соответственно. Студио Фьорентино открыл свои двери только в 1348-м – по мрачному совпадению в год Черной смерти. В первые десятилетия его финансовое положение было настолько шатким, что он постоянно находился под угрозой закрытия. В 1370-х там преподавал лишь один профессор. Впрочем, положение исправилось благодаря щедрости нескольких банкиров, которая позволила пригласить блистательных преподавателей, первым из которых стал в 1397 году Мануил Хрисолор, знатный ученый и дипломат, выписанный из Константинополя учить студентов греческому.
Часто говорят, что до 1400-го никто на Западе не знал греческого, однако это неправда. Правильнее будет сказать, что греческие тексты и учителя были мало востребованы, пока западные гуманисты вслед за Петраркой не заинтересовались бесценным наследием древности. Средства всегда были под рукой. За столетия в Италию приезжали сотни тысяч греков – беженцы из завоеванных мусульманами Сирии и Сицилии, купцы, торговавшие в Венеции и Пизе, ремесленники, создававшие флорентийские мозаики. В Южной Италии было примерно две сотни монастырей, где служили на греческом. Греческие манускрипты имелись в библиотеке при неаполитанском дворе, а также, в еще большем количестве, в монастыре Сан-Никола ди Казоле подле Отранто, на «каблуке» Италии. Образованные монахи этого монастыря готовы были обучать греческому всех желающих. Один местный ученый писал, что они предлагают «еду, наставника и гостеприимство, не прося за то никакой платы»[114]. Джаноццо Манетти придумал собственный способ учиться с полным погружением: поселил у себя дома двух греков и велел, чтобы они разговаривали с ним исключительно на родном языке.
Греческий ученый и педагог Мануил Хрисолор (ок. 1350–1415)
Впрочем, для многих западных ученых греческий оставался тайной за семью печатями. Когда копиисты натыкались на греческое слово или фразу – как часто бывало, например, в трудах Цицерона (в одних только его письмах 850 греческих слов и фраз)[115], – они, ничтоже сумняшеся, писали
Прекрасное владение греческим стало отличием многих ученых пятнадцатого века от их средневековых предшественников. Этим они практически целиком обязаны Студио Фьорентино и приглашению Мануила Хрисолора. «Пречистый древний свет» вновь воссиял с его прибытием 2 февраля 1397 года во Флоренцию, где он быстро собрал блистательных и ревностных учеников, в числе которых были Никколи, Поджо и Леонардо Бруни. Хотя Хрисолор преподавал в университете всего три года, следом за ним появились другие знатоки – Гуарино да Верона, Джованни Ауриспа и Франческо Филельфо. Все они совершенствовали свой греческий в Константинополе, где также собирали греческие манускрипты. В 1423-м Ауриспа вернулся в Италию с двумястами тридцатью восемью рукописями, для покупки части которых ему пришлось продать одежду, «чего я не стыдился и о чем не пожалел», – позже написал он. Благодаря этим педагогам Флоренция вскоре стала, по выражению Бруни, «новыми Афинами на Арно»[117].
Филельфо, в частности, ворвался во Флоренцию как вихрь. Этого блистательного тридцатиоднолетнего ученого, уроженца Толентино, в ста пятидесяти милях к юго-востоку от Флоренции, пригласили в Студио в 1429-м. Он прибыл с бородой, как у греков, и в сопровождении прекрасной и знатной жены-гречанки (все это, вместе с великолепным знанием греческого, он приобрел за семь лет в Константинополе). По словам Веспасиано, сыновья самых влиятельных флорентийских граждан стекались на лекции Филельфо о римлянах, таких как Цицерон и Ливий, и эллинах, таких как Фукидид и Ксенофонт. Менее официальные уроки Филельфо давал в своем доме на Виа деи Рамальянти, на южном берегу Арно. В этом доме хранилась и его библиотека бесценных манускриптов, привезенных во Флоренцию на шести вьючных мулах, за которых заплатил Никколи.
Пребывание Филельфо во Флоренции закончилось блеском стали и хлещущей кровью. При всей своей щедрости Никколи бывал завистлив и мелочен. Даже близкие друзья, такие как Поджо, жаловались на его «вздорный нрав», а Манетти писал, что Никколи «полагал себя вправе невозбранно и нисколько не сдерживаясь указывать другим на их недостатки»[118]. Никколи вскоре рассорился с Филельфо, возмутясь его непомерным самомнением («Меня превозносят до небес, – бахвалился Филельфо, – мое имя у всех на устах»)[119]. Как позже написал о Филельфо Веспасиано, «он обладал великим талантом, но совершенно не владел собой»[120]. Когда их отношения испортились, Филельфо начал распространять ядовитые диатрибы, обвиняя Никколи и Поджо в пьянстве, содомии и незнании греческого. Поджо в ответ выдал серию язвительных инвектив, в которых изображал Филельфо насильником, прелюбодеем и растлителем малолетних: он-де соблазнил собственную тещу и держит гарем мальчиков. «Ты вонючий козел, – ярился Поджо, – рогатое чудище, гнусный хулитель, отец лжи и творец хаоса». Он советовал Филельфо лучше нападать на тех, «кто блудит с твоей женой»[121]. Однажды Филельфо вышел из дому на узкую улочку на южном берегу Арно, и внезапно выступивший из тени молодчик «яростным ужасающим ударом» (как позже писал Филельфо) рассек ему лицо[122].
Шрам у Филельфо остался до конца жизни, однако и он, и греческая грамота во Флоренции пережили нападение. По поводу ссор и перебранок с участием невоздержанного Филельфо Веспасиано позже философически заметил: «Таково было общее к нему презрение». Но по крайней мере Филельфо был частью того, что Веспасиано назвал «богатым урожаем», взошедшим из семян, которые посеял во Флоренции Мануил Хрисолор[123].
Бурные страсти кипели не только в литературных кругах Флоренции, но и на ее политической арене. Не успел папа обосноваться в Санта-Мария Новелла, как в октябре 1434-го город взволновало прибытие другого значительного лица: из ссылки вернулся Козимо Медичи.
Как роды Колонна и Орсини тягались за власть над Римом, так за власть во Флоренции на протяжении предшествующих десятилетий боролись несколько богатых и влиятельных семейств, по большей части старые купеческие роды – Альбицци, Ручеллаи, Строцци. Политик хвастался, что Флорентийской республикой управляют «тысячи людей», однако на деле власть принадлежала кучке богатых семейств. Лишь десять процентов граждан, имеющих право избираться, действительно получали должности. Это достигалось манипуляцией с системой жеребьевки, когда имена тянули из кожаных сумок, – своего рода лотерея, в которой таинственным образом одни имена выходили снова и снова, а другие – никогда.
Однако в 1420-х силу начал набирать менее выдающийся клан, Медичи. Они происходили из замка в Муджелло, гористой области к северу от Флоренции, и считали себя потомками рыцаря, который служил Карлу Великому, воевал с лангобардами и прогнал из Тосканы великана[124]. Если сей доблестный рыцарь и впрямь существовал, не все его потомки оказались столь же славными. В 1300-х многие из них перебрались во Флоренцию, где стали известны как мелкие ростовщики и люди буйного нрава: между 1343 и 1360-м пятерых членов семьи осудили за убийство, а в 1373-м шестого, прадеда Козимо по имени Кьяриссимо, обвинили в убийстве крестьянина, однако дело было прекращено за отсутствием доказательств. Затем они принялись враждовать между собой, и в 1377-м некий Никколо Медичи был убит собственным дядей.
Медичи не играли заметной роли во флорентийской политике до 1378 года, когда Сальвестро Медичи, отец убитого Никколо, поддержал восстание так называемых чомпи – беднейших работников суконного производства, которые ненадолго захватили власть и объявили его своим спасителем. Двумя десятилетиями позже Антонио, дальний родственник Сальвестро, тоже попытался участвовать в политике, но менее удачно – его обезглавили за покушение на жизнь главы конкурирующего рода, Альбицци. За двадцать лет вне политики Джованни ди Биччи Медичи, образец осмотрительности по сравнению со своими необузданными предками, сколотил капитал за счет банковского дела и торговли шерстью. К тому времени как в 1429 году Джованни скончался, оставив дела в надежных руках двух своих сыновей, Козимо и Лоренцо, нувориши Медичи сравнялись богатством и влиянием с древними и более известными фамилиями, вроде Альбицци.
Благодаря ловким интригам, не говоря уже об огромном богатстве, к началу 1430-х Козимо, в ту пору сорока лет с небольшим, получил контроль над городскими финансами и внешней политикой Флоренции. Альбицци приготовились нанести ответный удар. Согласно Веспасиано, в 1433 году Никколо Никколи предостерег Козимо, своего близкого друга, что того ждет дурной год. Сведения исходили от некоего монаха, жившего вместе с благочестивыми собратьями в гористой местности неподалеку от Лукки. Монах этот брал у Никколи греческие манускрипты и, по словам Веспасиано, «имел от Бога великий дар предсказывать будущее». Монах предупредил Никколи, а тот сообщил Козимо, что его либо убьют, либо вышлют из города[125].
Осуществилось второе, хотя дело чуть не дошло до первого. В 1433 году Ринальдо дельи Альбицци обвинил Козимо в том, что он подкупает чиновников, вмешивается в выборы и для собственной выгоды затягивает разорительную и непопулярную войну с соседней Луккой, поскольку средства на войну республика занимала у него. Когда в 1433 году было избрано правительство, недружественное к Козимо, его по требованию Альбицци взяли под стражу и заключили в башню Палаццо делла Синьория. Там он пробыл много месяцев, в то время как враги требовали его казни. Лишь ценой крупных взяток избранным членам правительства он был освобожден и – во исполнение пророчества – выслан в Венецию.
Многочисленные друзья Козимо остались ему верны. Веспасиано видел, как Никколи отправил изгнаннику письмо, при многих людях громко, так что все его слышали, поручив гонцу: «Отдашь письмо Козимо и скажешь ему: Никколо говорит, что власти каждый день творят столько глупостей, что стопы листов не хватит их описать»[126]. Никколи далеко не единственный из друзей Козимо сохранил ему верность. Правители таких городов, как Перуджа и Болонья, предлагали ему сочувствие и помощь, без сомнения памятуя про крупные займы в прошлом. В Венеции, правительство которой тоже одалживало у него большие суммы, Козимо приняли как заезжего князя, «с такими почестями и радушием, – радовался он, – что и описать невозможно»[127].
Тем временем во Флоренции стало очевидно, что новые хозяева города, по выражению Веспасиано, «не умеют править»[128]. Через год сменившееся правительство потребовало вернуть Козимо, и напуганный Ринальдо в отчаянной попытке удержать власть собрал тысячную толпу сторонников. Однако до столкновений дело не дошло: отчасти Ринальдо удержал папа Евгений, отчасти численное превосходство тех, кто требовал возвращения Козимо. Среди них было «множество диких и свирепых крестьян», которые под командованием дальнего родственника Козимо, Папи, хлынули в город из Муджелло[129]. Пришел теперь черед Ринальдо бежать из Флоренции вместе с более чем пятьюстами горожанами.
Козимо вернулся в семейный дворец на Виа Ларга, к северу от церкви Сан-Лоренцо. В следующие три десятилетия он определял политическую и культурную жизнь Флоренции. Формально она оставалась республикой. Однако Козимо жестко контролировал политику, продвигая своих ставленников и давя налогами противников. Еще он усовершенствовал систему манипуляции выборами за счет тщательного надзора над чиновниками, ведающими сумками и жребиями; эта старая уловка позволяла добиться того, чтобы при большом числе званых было очень мало избранных. Сам Козимо оставался в тени, ловко и почти незримо нажимая властные рычаги. «Он всячески скрывал свою власть, – писал Веспасиано, – действуя негласно и с величайшей осмотрительностью»[130].
Веспасиано знал Козимо очень близко. Его биография этого великого человека – самая длинная в книге – пестрит указаниями на короткое знакомство: «когда я был с ним», «когда я был в его комнате», «я слышал, как Козимо сказал». Веспасиано мы обязаны рассказами о том, как Козимо играл в шахматы или вставал с утра пораньше, чтобы два часа ухаживать за своим виноградником[131]. Познакомил их, скорее всего, Никколо Никколи. Впрочем, семья Веспасиано вела дела с Медичи еще в 1420-х, когда его отец Пиппо был субподрядчиком в суконном производстве Медичи. Ко дню своей смерти Пиппо задолжал семейству восемьдесят шесть флоринов. В 1431-м долг уменьшился до шестидесяти пяти флоринов, а к 1433-му, когда Веспасиано пришел работать на улицу Книготорговцев, был уплачен полностью.
Как именно обедневшей семье Бистиччи удалось погасить долг – загадка. Много лет спустя Веспасиано написал о своих отношениях с семейством Медичи, что он был
Так или иначе, Козимо, как и многие другие, оценил ум и способности юноши и вскоре уже давал тому важные поручения. Несмотря на разницу в возрасте и общественном положении, они сдружились, возможно отчасти и потому, что оба изучали античную словесность урывками. Козимо готовили в банкиры, так что классическое образование он получил главным образом из дружеского общения. Согласно Веспасиано, сперва Козимо постигал латинскую литературу под руководством ученого и политика Роберто де Росси, который обучал у себя на дому группы знатных молодых людей. Позже, как и Веспасиано, он участвовал в дебатах вместе со своими друзьями – Бруни, Никколи и Поджо.
Эти неформальные штудии дали потрясающий результат. Козимо хорошо владел латынью – по словам Веспасиано, «куда лучше, чем можно ожидать от великого гражданина, обремененного государственными заботами»[135]. Интересы его отличались невероятной широтой. «Столь универсальны были его познания, – писал Веспасиано, – что он мог говорить с любым» на самые разные темы, будь то сельское хозяйство, астрология, медицина, философия или богословие[136]. Он имел библиотеку из более чем семидесяти томов – ничтожное собрание в сравнении с тем, что было у Никколи, но все же очень внушительное для эпохи, когда средний кардинал владел пятьюдесятью манускриптами, а средний немецкий монастырь – только шестьюдесятью[137]. Многие из этих томов специально для него скопировал своим красивым почерком один из лучших писцов эпохи, Джованни Аретино. Закончив переписывать манускрипт римского философа Сенеки, Аретино добавил внизу от себя:
Хотя Козимо руководил банком с филиалами по всей Европе и занимался хитрыми политическими махинациями с тем, чтобы оставаться неофициальным правителем Флоренции, счастливее всего он был, наверное, когда читал философские трактаты.
Никколо Никколи умер в начале 1437-го в семьдесят один год. Веспасиано включил в свои жизнеописания замечательных людей его длинную биографию. Последние часы Никколи расписаны в ней так подробно – великий человек лежал на ковре на полу, куда его положили по собственной просьбе, а друзья стояли вокруг на коленях и плакали, – что мы можем вообразить в числе скорбящих самого Веспасиано, хотя ему тогда было не больше пятнадцати. Никколи был чудак со вздорным характером, однако Веспасиано считал его героической фигурой, достойной памяти и подражания. «Кто возьмется рассмотреть жизнь и нравы Никколо Никколи, – писал Веспасиано, – тот согласится, что он был для всех примером»[138].
После смерти Никколи встал вопрос, что будет с его огромной библиотекой в восемьсот манускриптов. Два более ранних собирателя, Петрарка и Колюччо Салютати, наставник Леонардо Бруни и канцлер Флоренции до своей смерти в 1406-м, не сумели обеспечить целостность своих библиотек. У Петрарки было по меньшей мере двести кодексов, у Салютати – невероятно много, целых шестьсот. Петрарка обещал завещать свои книги Венецианской республике в обмен на предоставленный ему палаццо, но договоренность рассыпалась, когда он переехал в Аркуа, в сорока милях юго-восточнее, и забрал многие книги с собой. С теми томами, что остались в Венеции, обошлись очень небрежно – бросили их плесневеть в базилике Сан-Марко, а из тех, что были в Аркуа, самые ценные захватил в 1388-м герцог Миланский. Какое-то время они хранились в библиотеке Павии, а впоследствии рассеялись по всей Европе. Библиотека Салютати тоже рассеялась после его смерти, впрочем многие тома попали в собрание Козимо Медичи, а еще больше – в собрание Никколи. Другие со временем прошли через руки Веспасиано.
Никколи твердо решил не допустить, чтобы его великолепную библиотеку постигла та же участь. Он хотел, чтобы его манускрипты не только сохранялись в целости, но и были доступными людям как общее благо. Сделав свое удивительное собрание достоянием всех заинтересованных ученых, он лишь продолжил то, чем занимался при жизни; на день смерти Никколи две сотни его книг находились у его друзей.
Вопрос, куда поместить собрание Никколи, предстояло решить шестнадцати душеприказчикам, в число которых входили Поджо, Бруни и Козимо Медичи. Требовалось найти подходящее учреждение, а затем снабдить его мебелью. В 1438-м разрабатывали план перенести книги во францисканскую базилику Санта-Кроче на восточном краю города. В 1423-м пожар, вызванный небрежностью монаха, сильно повредил библиотеку базилики, так что правительству пришлось выделить из городской казны две тысячи флоринов на ее восстановление. В 1426-м богатый мясник Микеле ди Гвардино завещал на пополнение библиотеки еще двести флоринов, а также большое число собственных манускриптов, которые следовало выложить на шестидесяти деревянных скамьях; этот щедрый жест дал его потомкам право поместить на внешней стене библиотеки фамильный герб – вздыбленного быка. В 1438-м гильдия Микеле, которой он поручил исполнение своего завещания, изыскала дополнительные средства – на сей раз чтобы оборудовать библиотеку Санта-Кроче к принятию собрания Никколи. Однако до Санта-Кроче бесценные манускрипты так и не добрались. Вмешался другой покровитель, и сокровища Никколи достались иному учреждению.
Судьбу книг Никколи определил разговор, произошедший во Флоренции примерно за год до его смерти. История эта – одна из самых знаменитых в собрании Веспасиано, который наверняка слышал ее от самого Козимо.
Однажды в 1436 году Козимо посетил папу Евгения. Тот по-прежнему жил во Флоренции, в Санта-Мария Новелла, откуда со времени своего прибытия двумя годами раньше вышел лишь один раз: освятить высокий алтарь собора Санта-Мария дель Фьоре, увенчанного только что завершенным куполом Брунеллески. В тот памятный мартовский день 1436 года его святейшество сменил свою всегдашнюю одежду из грубой шерсти на пышное папское облачение, водрузил на голову тиару и в сопровождении семи кардиналов, тридцати одного епископа и множества других сановников, в числе которых были послы французского короля и императора Священной Римской империи, прошествовал по украшенному драпировками и гирляндами деревянному помосту высотой три метра и длиной в треть мили. На празднество из близких и далеких мест собралась огромная толпа в двести тысяч человек. То было «изумительное зрелище», написал Веспасиано, и мы можем вообразить его, в ту пору четырнадцатилетнего, в толпе зрителей[139].
Козимо к тому времени пользовался огромной властью и влиянием. Он был, разумеется, исключительно богат; по словам современника, «таким состоянием едва ли обладал и Крёз»[140]. Еще не в очень далеком прошлом богач, вроде Козимо, должен был скрывать свои непомерные траты, дабы не показаться безнравственным, однако во Флоренции незадолго до того произошла истинная революция в отношении к деньгам и расходам. Этот пересмотр был вызван чтением античных авторов, признававших, помимо христианских, и другие ценности.
Лучше человеку быть богатым или бедным? Много веков церковь проповедовала бедность. Библия учит, что деньги – корень всех зол, что нельзя служить Богу и мамоне, что легче верблюду пройти через игольное ушко, чем богатому войти в Царствие Небесное. Святой Августин считал всякую коммерцию злом, а святой Иероним сказал, что купец редко может угодить Богу. Святой Франциск, отказавшийся от отцовского наследства, пылко восхвалял Госпожу Бедность. «Ты превосходишь все другие добродетели, – провозгласил святой. – Без тебя ничто не может быть добродетелью»[141]. Фреска в Нижней церкви базилики Святого Франциска в Ассизи, написанная последователем Джотто в первой половине 1300-х, изображает обручение Франциска с Госпожой Бедностью – он надевает ей на палец кольцо, а Христос благословляет церемонию.
Леонардо Бруни не соглашался с таким воззрением на земные богатства. Он возражал, что без денег ничто не может быть добродетелью и добродетель зависит от денег. Друг и наставник Бруни Колюччо Салютати еще раньше превозносил купцов как «честнейшее сословие, чьим усердием украшаются города и щедроты природы становятся доступны для всех»[142]. Бруни почерпнул сходные мысли из трудов, которые переводил с греческого на латынь. В их числе был экономический трактат, чьим автором он (и все его современники) ошибочно считали Аристотеля (на самом деле текст, вероятно, написал кто-то из учеников великого философа, известный теперь как Псевдо-Аристотель). В этом трактате, рассказывающем, как лучше управлять домом или имением, Бруни нашел оправдание своему взгляду, что богатство не препятствует и не вредит добродетели, а, напротив, дает возможности ее применить. «Мудрецы считают, – писал Бруни, – что увеличение богатства не предосудительно, если не причиняет никому вреда. Ибо богатство может быть в помощь таким добродетелям, как великодушие и щедрость, а они полезны республике»[143]. Земные блага могут стать орудием добродетели. Как-никак все, от благотворительности до управления, требует, чтобы люди зарабатывали большие суммы и могли затем распределять их для общественной пользы.