Провоцирующие заявления <…> охотно читаются и безоговорочно принимаются на веру на базарах и в деревнях… От первых доверчивых читателей сведения передаются необразованному населению, чья подверженность самым странным слухам давно известна, и по мере передачи становятся все менее конкретными и все более агрессивными… Приходит дак [почта] с
Разумеется, газеты, как видно из этого рапорта окружного полицейского, казались особенно опасными, потому что соединяли идеологию с последними новостями. Но книги и памфлеты, особенно собрания песен и пьес, могли куда эффективнее проникать в среду неграмотных, потому что предполагали устное исполнение, часто сочетавшееся с музыкой, пантомимой и актерской игрой. Рассмотрим два последних примера судебных разбирательств.
Странствующие музыканты
11 декабря 1907 года Р. П. Хорсбруг, окружной судья в Амраоти, в центральных провинциях, приговорил Свами Шиванада Гуру Йоганада, так же известного как Ганеша Ядео Дешмукх, к ссылке на семь лет за распространение и декламацию крамольного песенника «Путь к самоуправлению»,
Сейчас напряженное время, когда общество в целом осознало, что бунтарские настроения в Индии – это уже не невнятные ругательства, которые мимо ушей у большинства людей, не причиняя никакого вреда, как четверть века назад. Образование и внутренние связи развились настолько сильно, а рассерженная пресса работала так долго, что злословие в адрес правительства <…> стало политической угрозой, которую уголовные суды должны контролировать и, если это возможно, выкорчевывать силой строгого правосудия.
В качестве примера коварства Свами Шиванады судья привел следующий отрывок из одной его песни:
О, бог с головой слона и изогнутым ртом. Вложи своим нежным хоботом в руки ариям знамя преданности их стране.
Не похоже на «Боже, храни короля», но что это значит? Озадаченный Морли, когда ему сообщили об этом деле, телеграфировал с вопросом, действительно ли эти строки заслуживают семилетней ссылки в Малаю. Ему ответили, что бог со слоновьей головой, Ганеша, был особенно почитаем приверженцами воинственного индуистского культа, который поддерживал Тилак. Более того, адвокат обвинения обнаружил более ясные доказательства неповиновения: была конфискована другая песня, «Всем ясно, что Морли – горькая карела» (карела – это момордика харанация, лиана с горькими плодами). Но и в других использовались сильные, хотя не очень понятные образы.
О, бессильный! Что же лук и стрелы? Опустошив их карманы, заставь их почувствовать резь в животе. Покажи англичанам свой непоколебимый характер. Из-за их притеснений и тирании у нас не хватает еды и нет бесплатной воды. Оскорбления и проклятья, в конце концов, бесполезны. Эти самовлюбленные (англичане) едят сливочное масло с черепов погибших братьев. Никто не слышит наших жалоб. (То, что они) коварны, изворотливы и хитры сверх меры, известно всему миру. Держись подальше или спаси (от них). Играя в побару, кидай кубики парой, чтобы им хватило собственной силы и (чтобы) эти (англичане) обратились в бегство. Правительство пребудет в благоговейном ужасе. Ни один язык не способен описать притеснения и несчастья. Не осталось даже корма для скота.
Текст определенно бросал вызов способности суда раскрыть его смысл. С помощью официального переводчика судья составил критическую интерпретацию. В возмущенных словах насчет бедности и притеснений упоминалось недавнее увеличение цены на орошение. Череп с маслом отсылал к индуистскому обычаю класть масло на голову трупа, чтобы ускорить кремацию. А
Все это делает стихотворение оскорбительной игрой словами, но отнюдь не прямым призывом к бунту. Конечно, заявлял адвокат свами, перевод ошибочен. Носитель языка понял бы, что отрывок о поедании масла относится к братьям автора, а не к англичанам, а игра в кости – лишь витиеватая метафора. Упоминание Эдуарда VII далее в тексте было полностью уважительным, что любой мог понять, взглянув на то, с каким существительным был согласован глагол. Вся песня в целом выражала игривое, а не мятежное настроение, просто ее следовало воспринимать с точки зрения местного уроженца, владеющего языком оригинала. Но судья отверг эти доводы. Он не принял следующее мнение защиты о переводе как таковом и этой песни в частности: «Такой перевод не только нарушает правила грамматики, но и разрушает связность фрагмента, а также, в некотором смысле, всего, что идет до и после него». В конце концов, разумеется, выиграло обвинение, и свами отправился в тюрьму.
В последнем случае рассматривалось дело Мукунды Лала Даса, лидера труппы ятров, или бродячих артистов, которые на лодке путешествовали по дельте Ганга, устраивая представления для крестьян. Их самым популярным спектаклем в 1908 году была
Состоялись два слушания у одного и того же судьи, В. Доусона, в Барисале в феврале 1909 года. На первом рассматривался песенник, а на втором – разъезды ятров. И то и другое было связано с другими делами и общим расследованием ИГС касательно националистического движения. В самом центре находилась «Песня о белой крысе», популярнейший «хит» из репертуара Мукунды, который так был передан официальным переводчиком суда:
Бабу, поймешь ли ты свою участь, когда умрешь? Белого демона вижу над тобой (буквально, на твоих плечах), он полностью разрушает тебя. Раньше ты ел с золотых тарелок, а теперь доволен и стальными. Ты стал предпочитать помаду местному розовому маслу, и поэтому тебя называют «скотиной», «дураком» и «болваном» (буквально, охотно ли называют тебя скотиной и т. д.). Твои амбары были полны риса, но белая крыса уничтожила его. Бабу, сними очки и посмотри вокруг себя. Знаешь ли ты, Помощник-Бабу, что голова твоя лежит под ногами ферингисов, что они унизили твою касту и честь и обманом забрали твои богатства?[283]
Адвокат защиты настаивал на том, что последнюю строку следует переводить как: «Уважение и награды сейчас достаются только торговцам, так иди в торговлю». Он основывал это мнение на местоимении «они», которое в этой форме не могло относиться к ферингисам (иностранцам) из‐за сложностей бенгальского синтаксиса, в особенности употребления «седьмого падежа вместо номинатива». Вскоре суд увяз в обсуждении словарей, проблем грамматики, санскритских корней и сравнении литературного и прямого перевода. Но судья в итоге положил этому конец, огласив приговор: Мукунда был признан виновным в подстрекательстве к мятежу и отправился в тюрьму.
Отвергнув эзотерическую экзегезу, Доусон прибег к тому типу юридической герменевтики, который был выработан для Тилака в 1897 году, когда Справедливый Стрэчи прочитал речь перед присяжными, чтобы избежать излишних сложностей (дела о подстрекательстве к мятежу проходили в присутствии присяжных до 1908 года, когда судьям дали полномочия отказываться от разбирательства при них).
Оценивая намерения обвиняемого, нужно опираться не только на свои соображения по поводу влияния, которое его произведения могут оказать на читателей, но и на здравый смысл, знание жизни, понимание смысла слов и осознание того, как человек начинает писать, обуреваемый каким-то чувством. Прочитайте отрывки и спросите себя, какое впечатление они производят на вас, кажется ли вам, что это просто стихотворение или обсуждение исторических событий безо всякого крамольного умысла или это нападки на британское правительство под видом стихотворения и обсуждения истории. Бывает нелегко выразить разницу словами, но она есть в тоне и духе, а разница между двумя писателями, один из которых пытается внушить дурные намерения, а другой нет, обычно лежит на поверхности[284].
Когда задачей судов было остановить распространение бунтарских идей, власти Британской Индии не давали им углубляться в вопросы санскритского синтаксиса или ведической мифологии. Что ж, годился и просто здравый смысл – британский здравый смысл, хотя он и был мало понятен для индийцев. Поэтому судьи отметали «местные» аргументы, касающиеся значения слов, в целом ряде дел о крамольных публикациях. В типичном деле, которое слушалось четыре месяца спустя после приговора Мукунде и тоже включало «Песню о белой крысе», судья отверг хитроумный аргумент защиты насчет этимологии и предложил свою версию прочтения:
Нам незачем возвращаться к этимологическому значению слов. Это, по всей вероятности, извратило бы смысл всех песен. Только один из тысячи понимает санскрит или думает о санскритском аналоге, стараясь понять смысл какого-либо слова на бенгальском… Бенгальский [в «Песне о белой крысе»] до смешного прост, и абсолютно очевидно, какой смысл вкладывают в эту песню люди на улице… Песня подразумевает, что английские правители раздели страну до нитки и даже своего помощника бабу попирают ногами. Это неприкрытый призыв к мятежу[285].
Но в деле Мукунды было нечто куда большее, чем британские представления о бенгальской лингвистике. ИГС месяцами работала над ним, собирая информацию, которая позволяет увидеть, как эти песни сочетались с другими культурными практиками, охватывавшими широкие слои индийского общества. Один из рапортов сообщает, что Мукунда и его артисты гастролировали почти два года по сложной системе рек в дельте Ганга. Они странствовали от деревни к деревне, преследуемые окружными офицерами, которым было велено запретить представления. Когда один из них прибывал, актеры прыгали в лодку и переносили спектакль в новое место через границу округа, где были вне власти этого офицера. ИГС смогла проследить их перемещения по большой части восточной Бенгалии.
Благодаря информаторам представители власти также были неплохо осведомлены о том, что происходило во время ятр, или музыкальных спектаклей, Мукунды. «В излюбленном спектакле рассказывается о выступающем против свадеши заместителе судьи и его жене», – докладывал окружной полицейский. Согласно его рапорту, Мукунда «оскорбительно отзывался о лорде Керзоне и сэре Бэмфилде Фуллере (губернаторе Бенгалии)». Аллюзии были прозрачными сами по себе, а также их наличие уже было установлено на слушании по делу типографа, издавшего версию «Матри Пуджа» – пьесы, которую Мукунда превратил в ятру. Автор пьесы, Кунджа Бехари Гангали, бежал, так что суду пришлось удовлетвориться присуждением типографу штрафа в 200 рупий и прослушиванием лекции о мифологии и аллегории от Манматхи Натхи Рудры, бенгальского библиотекаря и составителя каталогов. Он подтвердил, что пьеса была «очевидной бунтарской аллегорией текущей политической ситуации в стране»[286]. На первый взгляд в пьесе не было ничего, кроме изложения древнего мифа, но Рудра заверил суд, что в ней легко увидеть комментарий к последним событиям:
Пьеса основывается на истории Чанди из Маркандея-пураны. Дайтья (великаны, населяющие нижний мир, сейчас обычно выступающие в роли демонов) под предводительством своих вождей Сумбху и Нисумбху силой захватили небесные владения дэвов (богов) и жестоко правили ими. Дэвы, числом триста тридцать миллионов, обычно разобщенные и испытывающие зависть друг к другу, столкнувшись с притеснениями захватчиков, наконец смогли объединиться и при помощи богини Чанди (матери всего мира), которая сама явилась на поле боя, оскорбленная правителями дайтьев, победили великанов и вернули себе свои владения.
Политические события, освещаемые в пьесе, таковы.
1. Предполагаемая попытка властей заглушить клич Банде Матарам и то, что называют поклонением матери-родине.
2. Отказ жителей восточной Бенгалии выказать гостеприимство сэру Бэмфилду Фуллеру.
3. Желание аристократии потакать правительству, которое в пьесе высмеивают.
4. Голод.
5. Бойкот манчестерских товаров.
6. Наказание и порка студентов, выставленные как тираническое и неоправданное преследование.
7. Стойкость студентов во время текущих волнений.
8. Визит Его Высочества принца Уэльского в Индию и выраженное им по возвращении в Англию желание, чтобы к местным людям относились более снисходительно. Правитель дайтьев, показанный добрым монархом, искренне желающим справедливо править своими подданными, сожалеет, что отверг совет своего сына под влиянием доводов советников, группы писачей (демонов), которые заставляют слабых и нуждающихся лить слезы, чтобы самим увеличить свою власть.
9. Негодование женщин Бенгалии.
Генеральный адвокат Бенгалии дополнил эту интерпретацию, процитировав газетные отзывы, связывавшие пьесу с последними событиями. Он показал, что имена предводителей дэвов были акронимами имен ведущих политиков-националистов, а в главном антагонисте пьесы, Крурджане, однозначно угадывался вице-король лорд Керзон. Почти два года спустя британским властям наконец удалось изловить Гангули, автора пьесы, он получил довольно мягкое наказание в виде одного года тюрьмы, так как признал свою вину. Он также утверждал, что получил 400 рупий от Мукунды за право исполнять свое произведение[287].
Представления Мукунды давали тексту живое воплощение перед довольно простой публикой в сельской местности. Приговоривший его судья снисходительно признал, что актер умеет недурно обращаться со словами: «Обвиняемый, хоть и происходит из низов общества, обладает неплохими познаниями в литературе, что обычно несвойственно представителям его класса. Он, по крайней мере, может написать свое имя на английском языке и является составителем песенника»[288]. А окружные офицеры, несмотря на свою враждебность, свидетельствовали об умении Мукунды трогать души «туземцев». «Масштаб причиненного им ущерба соразмерен популярности его представлений, а в ней не приходится сомневаться». Кажется, Мукунда обладал выдающимся талантом как исполнитель и режиссер ятр, что требовало умения импровизировать, играть, петь и исполнять пантомиму. В его обработке текст Гангули превратился в своего рода водевиль. Мукунда превратил индийского помощника судьи, коллаборациониста, того самого «Помощника-Бабу» из «Песни о белой крысе», в комический персонаж и добавлял, когда считал нужным, оскорбительные ремарки в адрес британцев – от вице-короля до местных окружных офицеров. Пока Мукунда импровизировал, другие актеры подстраивались под него, часто переходя на пение. «В одном случае, – рапортует окружной офицер, – в его представлении был изображен сам император, которого оскорбляла и унижала группа людей, изображающая индийский народ»:
Хотя обычно труппа выступала в деревнях, иногда они играли перед более высокопоставленными индийцами и адаптировали свою постановку к случаю. В Манакхаре актеры исполнили спектакль в доме брахмана перед статуей богини Кали. В другом частном доме они исполняли песни о свадеши перед группой известных националистов, включая Асвини Кумара Датта, который «со слезами на глазах обнял его [Мукунду], и все собрание прокричало „Банде Матарам“». Некоторые представления были в первую очередь концертами, другие служили развлечением на собраниях националистов. Мукунда повсюду возбуждал чувства публики «Песней о белой крысе», «своим самым известным и самым скандальным произведением», согласно докладам агентов ИГС. В округе он был известен как «свадеши ятравалла».
Когда в ноябре 1908 года Мукунда закончил гастроли и вернулся домой в Бакаргандж, его задержала полиция. Они обыскали его дом и лодку, обнаружив огромное количество улик: «либретто» «Матри Пуджа», песенники, счетную книгу, показывающую, что Мукунда сколотил небольшое состояние в 300 рупий за 168 представлений, переписку с Асвини Кумаром Даттом, которая давала понять, что ятры имели отношение к обширной кампании, запущенной цитаделью Асвини – институтом Браджа Мохан в Барисале.
Институт Браджа Мохан был одновременно школой и своего рода
Рапорты об этой деятельности, составленные встревоженными окружными офицерами, не стоит понимать буквально. Они не доказывают, что в Индии назревал взрыв, а просто объясняют контекст выступлений Мукунды и то, какое место его песни занимали в культурной среде. Сами песни исходили непосредственно из института Браджа Мохан, давшего Мукунде пристанище. Один из учителей, Бхабараджан Мазумдар, включил «Песню о белой крысе» наряду с некоторыми другими в песенник
Мукунда получил срок вдвое больше за пение, чем за публикацию текстов песен, что свидетельствует о важности устной передачи информации в обществе с низким процентом грамотного населения. Но процесс коммуникации требовал большего, чем простое переложение печатного текста для устной передачи: зрители Мукунды воспринимали культуру как представление. Чтобы его послание было услышано, нужно было исполнить его и украсить дополняющими текст драмы жестами и песнями. Так ятры, которые он создавал, разносили весть о бойкоте, свадеши, куда дальше, чем могла печать. Эффективность этого метода признал судья, объявляя приговор Мукунде: «Не может быть никаких сомнений, что вред, причиненный обвиняемым, когда он приходил в отдаленные деревни со своей мерзкой пропагандой, бесконечно превышает ущерб, нанесенный публикацией его книги». Нужно уточнить, что, хотя ятры были особенностью Бенгалии, народный театр по всей Индии был такой же угрозой для властей. На другом конце субконтинента секретарь правительства Бомбея предупреждал правительство Индии:
Сильно возросло число пьес мятежного духа, исполняемых перед большими группами зрителей во всех крупных центрах скопления населения… Воздействие этих пьес еще более пагубное, чем воздействие бунтарской печати, так как они доходят до людей, не читающих газеты, а чувства легче возбудить тем, что разыгрывают на сцене, чем тем, что можно лишь прочитать[292].
И все же мир печати обладал властью, так как мог быть основой для других форм коммуникации. Возьмем историю «Песни о белой крысе»: она распространилась среди населения благодаря спектаклям и песенникам и передавала послание, в котором литература на санскрите сочеталась с текущей политической повесткой. Столкнувшись с такой сложной культурой, ИГС чувствовала угрозу, а суды пребывали в замешательстве. Но британцы обладали монополией на власть: они могли заполучить нужного человека и отправить его под суд.
Основное противоречие
Чем же в конечном счете занимались суды Британской Индии? Конечно, цензурой, потому что британцы использовали эти разбирательства как способ сдерживания и подавления. Но они могли бы бросать типографов и авторов в тюрьмы, не проводя сложных юридических ритуалов. Вместо этого они старались доказать вину подсудимых, то есть продемонстрировать справедливость своей власти местным уроженцам и, в первую очередь, самим себе. Если бы британское правление потеряло связь с властью законов, его бы стали воспринимать как господство грубой силы. Если судьи не отстаивали бы свободу печати, их сочли бы орудиями тирании. И все же нельзя было позволить индийцам ту же степень свободы слова, какой пользовались англичане в метрополии. Так что суды трактовали «чувство враждебности» как «недовольство», а «недовольство» как «призывы к мятежу», легко переходя от одного термина к другому, когда в этом возникала нужда. Не имело значения, что иногда индийцы побеждают в этой игре, потому что у британцев оставалось абсолютное решение – сила. Они не притесняли и не бросали людей в тюрьмы в больших количествах. В основном власти оставались верны формулам, держались за здравый смысл и старались обойти противоречия. Но сам либеральный империализм был источником таких противоречий, и служащие Британской Индии прибегали ко все более сложным церемониям, чтобы не замечать этого.
Часть III
Коммунистическая Восточная Германия: планирование и наказание
Клара-Цеткин-штрассе, дом 90, Восточный Берлин, 8 июля 1990 года, семь месяцев после падения Берлинской стены, четыре месяца до объединения Германии. Вход слева, мимо поста вахтера, два лестничных пролета вверх, вперед по полутемному коридору, дверь без номера, за ней – отдел художественной литературы ГДР. Я оказался в сосредоточии власти над литературой Германской Демократической Республики – кабинете цензоров. Я едва мог поверить в случившееся. После долгих лет изучения цензуры в далеких странах и прошедших эпохах я должен был встретиться с двумя живыми цензорами, которые согласились поговорить со мной.
Местные информанты
Разговор начали осторожно. Ханс-Юрген Везенер и Кристина Хорн никогда не встречали американца. Еще несколько недель назад они никогда не были в Западном Берлине, который находился всего в сотне ярдов от их конторы, по другую сторону стены. Оба были преданными членами Восточногерманской коммунистической партии и заслуженными работниками государственного механизма, заставлявшего книги следовать ее генеральной линии. Цензоры согласились рассказать о своей работе, потому что наш общий друг, издатель из Лейпцига, заверил их, что я не веду охоту на ведьм. Мне просто хотелось узнать, как они выполняли свою работу. Будучи стипендиатом Берлинского научного колледжа, я целый год наблюдал за коллапсом ГДР и опрашивал жителей Восточной Германии, которых он затронул. К июню 1990‐го я уже научился дипломатично задавать вопросы и недоверчиво оценивать ответы. Ведь, хотя с режимом так или иначе сотрудничали все, никто не хотел показаться сталинистом[293].
Я сидел в серой душной комнате, обставленной в узнаваемом стиле ГДР: ламинированные столы, пластиковые стулья, линолеум на полу, гирлянды искусственных фруктов на стене, ряд предметов, сделанных из непонятного, но безошибочно узнаваемого материала, известного жителям Восточной Германии как
Мне потребовалось некоторое время, чтобы разобраться в устройстве местной бюрократии, потому что сначала я видел только коридоры и одинаковые закрытые двери коричневого цвета, на которых не было ничего, кроме номера. Отдел художественной литературы ГДР находился в комнате 215, до которой нужно было пройти мимо сорока дверей по переходам горчичного цвета, которые тянулись, кажется, бесконечно, огибая внутренний двор. На самом деле бюрократия была разделена на иерархические сегменты: сектора, отделы, администрации и министерства, подчиненные Совету министров на вершине. А над этой структурой в целом стояла коммунистическая партия (формально Социалистическая единая партия Германии, или СЕПГ –
Как все это работало, мне вскоре объяснили. Когда я приехал в первый раз, герр Везенер и фрау Хорн всеми силами старались показать, что они образованные люди, такие же, как я, а не безликие бюрократы, уж тем более не сталинисты. Как они объяснили, руководители учреждения иногда назначались извне. Возглавлять отдел мог директор издательского дома, редактор журнала или председатель Союза писателей. Контроль над литературой был запутанной системой, порождавшей множество институций, перетекавших друг в друга. Мои собеседники могли ожидать перевода в какой-то журнал или издательство, потому что все контролировала коммунистическая партия, а они были верными ее членами.
Конечно, у верности всегда есть границы. И герр Везенер, и фрау Хорн присоединились к массовой демонстрации 4 ноября 1989 года, которая ускорила коллапс Политбюро и разрушение стены. Они воспринимали себя сторонниками реформаторов внутри партии и даже писателей-диссидентов, таких как Кристоф Хайн и Фолькер Браун, чьи работы цензурировали. Оба цензора предпочитали «социализм с человеческим лицом», «третий путь», отличный от американского или советского образа жизни. Но они
Я понял, что это самоописание – во многом попытка оправдаться. Никто не хотел выглядеть аппаратчиком в тот недолгий период, в который Восточная Германия застыла между двумя системами правления. С распадом коммунистического государства цензура перестала существовать, но цензоры продолжали приходить на работу, которой больше не было. Функционеры без функции, они сидели в кабинетах, размышляя о своей судьбе, пока их не смела новая бюрократия объединенной Германии. Я понимал, насколько неловко они себя чувствуют и как хотят объясниться перед незнакомцем, который явился как будто из открытого космоса. Но почему они защищали стену?
Ответ герра Везенера поразил меня: по его мнению, именно стена помогла превратить ГДР в
Уже знакомый с разными марксистскими взглядами на эту тему в этой сфере, я не стал спорить. Вместо этого я попросил герра Везенера рассказать, как он воспринимал свою задачу. Он признал, что занимался цензурой, хотя ему и не нравилось это слово. Что же представляла собой цензура, которой он занимался? «Планирование», – коротко ответил герр Везенер. При социализме, объяснил он, литература, как и все остальное, следовала плану. Чтобы наглядно продемонстрировать это, герр Везенер открыл ящик стола и протянул мне удивительный документ под названием «Тематический план на 1990 год: литература ГДР» (
На 78 страницах была перечислена вся художественная литература, которая должна была выйти в 1990 году, так в итоге и не наступившем для ГДР. Так как герр Везенер разрешил мне оставить себе копию плана, я смог подробно его изучить. К моему удивлению, он был написан сухим деловым языком. Все планируемые к изданию книги были перечислены в алфавитном порядке по фамилиям авторов. В каждой записи указывалось название произведения, издательство, предполагаемый тираж, жанр или книжная серия, в которой оно должно было выйти, и краткое описание содержания.
Прочитав эти заметки, я начал подозревать, что в литературе ГДР было больше шлака, чем хотел признать герр Везенер. В годовой план из 202 книг (художественная литература и беллетристка, не считая переизданий ранее опубликованных сочинений) было включено множество любовных, исторических и военных романов, детективов, приключенческой литературы и научной фантастики. Разумеется, не читая эти работы, невозможно оценить их художественную ценность, а прочесть не представлялось возможным, потому что большинство кануло в Лету вместе с цензурой в самом начале года. Но аннотации в один абзац, сопровождающие каждый пункт плана, наводили на мысль о каком-то социалистическом китче. Например, «Бремя близости»,
Пока Инна Шайдт путешествует по разным странам и делает карьеру переводчицы, ее мать и семнадцатилетняя дочь испытывают все большее недовольство, поскольку вынуждены одни приглядывать за хозяйством. Однажды Инна приводит с собой мужчину, и напряжение в отношениях трех женщин становится явным. Мужчина осознает, что Инна излишне озабочена материальными ценностями, и отворачивается от нее. В этом, как и в других своих романах, автор затрагивает этические проблемы совместной жизни с другими людьми. Она противопоставляет нехватке взаимопонимания человеческое достоинство и уважение друг к другу.
Подозрительно напоминает мыльную оперу, уж точно не соцреализм или суровое чтиво, которое можно было бы ожидать от «страны рабочих и крестьян». Но Восточную Германию называли еще и
Хотя в плане было немного совсем уж невыносимой пропаганды, в нем твердо придерживались правил политкорректности в восточногерманском духе. Когда любовники целовались и занимались сексом, они отдавали дань более глубоким личным отношениям в обществе, свободном от потребительских предубеждений. Когда индейцы в Дакоте или Амазонии сражались против захватчиков, они наносили удар империализму. Сама борьба всегда была подчеркнуто антифашистской, даже в научной фантастике. «Угроза»,
Все это строилось на подтексте, а точнее, на целом тексте,
Этот доклад был одобрен ЦК в середине 1988 года и касался плана на 1989 год, последний для литературы ГДР. Из него видно, как цензоры представляют набор книг на следующий год верхушке коммунистической партии, так что чувствуется узнаваемый казенный привкус бюрократии. Везде развивался социализм, все двигалось вверх и вперед, производство росло: было запланировано издание 625 произведений общим объемом 11 508 950 экземпляров, что показывало существенное улучшение по сравнению с предыдущим планом (где насчитывалось 559 книг и 10 444 000 экземпляров).
1989 год должен был стать годом торжественного празднования сорокалетия социализма в Восточной Германии. Поэтому в литературе в первую очередь требовалось освещать прошлое и будущее ГДР, как их определял товарищ Эрих Хонеккер: «Наша партия и наш народ играют выдающуюся роль в революционной и гуманистической традиции вековой борьбы за социальный прогресс, свободу, человеческие права и ценности». И, пользуясь такими же патетическими выражениями из официального языка ГДР, авторы доклада говорили об основных темах плана. Например, там подчеркивалось, что весь годовой ассортимент исторических романов будет проникнут духом «страстного антифашизма», а произведения, действие которых разворачивается в современности, будут соответствовать принципам соцреализма и прославлять «историческую миссию рабочего класса в борьбе за социальный прогресс». Авторы плана признавали, что не смогли набрать достаточное количество историй о рабочих с фабрик и водителях тракторов, но собирались компенсировать их нехватку публикацией антологий более ранних произведений о пролетариате. В докладе не было ни малейшего следа полемики, разногласий. Наоборот, он создавал впечатление, что авторы, издатели и чиновники – все вместе дергают рычаги, толкающие литературу к новым высотам, между тем как на деле вся система готова была обрушиться.
Странно было читать это свидетельство идеологической чистоты и здорового функционирования учреждений при режиме, терпевшем крах. Были ли все эти документы просто плодом воображения аппаратчиков, призванным лишь заполнить папки бюрократов и никак не связанным с настоящим впечатлением от литературы у обычных жителей Восточной Германии?
Герр Везенер и фрау Хорн заверяли меня, что план действительно определял производство и потребление книг в ГДР. Потом они объяснили каждый этап работы системы, долгого и сложного процесса, который подразумевал постоянные переговоры и увенчивался решением, принимаемым их конторой с согласия ЦК коммунистической партии. Насколько своекорыстным было такое видение, я не мог судить, потому что тогда еще не имел доступа к другим источникам. Поэтому я старался слушать, делая скидку на их восприятие системы – взгляд сверху, из ГАП.
Политические ориентиры зависели от линии партии, определявшейся съездами СЕПГ, проходившими каждые пять лет, и Эрихом Хонеккером, генеральным секретарем партии, который работал в тесном сотрудничестве с Куртом Хагером, членом Политбюро, отвечавшим за идеологию. Она передавалась от партийных лидеров вниз по иерархической цепочке в правительстве. Хонеккер и Хагер иногда лично вмешивались в дела литературы, но большинство директив исходило от
Книги возникали по-разному. Некоторые, конечно, были начаты авторами в минуту вдохновения, но большинство книг все же планировалось во время обсуждений с редактором. В 1980‐х годах в ГДР было семьдесят восемь издательств[295]. Теоретически они считались независимыми организациями и состояли на самообеспечении. На практике они издавали тексты и составляли каталоги в соответствии с линией партии, используя все возможности
У герра Везенера в документах были тысячи таких карточек. Он вынул одну, напечатанный на дешевой серой бумаге бланк с двадцатью одной графой: автор, издательство, название, предполагаемый тираж и т. д. Один из его подчиненных вписал информацию, а сзади набросал несколько слов об общем содержании книги – переводе поэтического сборника чешского поэта Любомира Фельдека, который предполагалось издать в 1990 году:
Своими насмешливыми и лаконичными стихотворениями автор снискал известность за пределами чешского языка. Это внимательный наблюдатель за социальными процессами, которые он способен оценивать с позиций крепкого мировоззрения. Это будет первое его издание в ГДР.
Как только набирался годовой объем дел и каталожных карточек, контора начинала составлять план. Глава каждого сектора ГАП собирал из представителей Союза писателей (
Герр Везенер и фрау Хорн должны были передавать эти решения издателям. «Это было самое сложное, – объяснял герр Везенер, – потому что, если с книгой возникали проблемы, мы никогда не могли объяснить причины. Все, что мы могли сказать, сводилось к «Das ist so» – «Так решено». Однако были способы обойти это решение. Когда невежды из
Возникало ощущение, что цензоры большую часть времени боролись против цензуры, которую в основном приписывали своим оппонентами из
Если в сектор поступало особенно спорное предложение, фрау Хорн заполняла графы в плане сама, посоветовавшись с несколькими опытными коллегами. По ее словам, они всегда начинали с вопроса: «Насколько „горячий“ материал мы можем внести в план?» Если книга была слишком провокационной с учетом текущего положения вещей, они откладывали ее на год или два. «Пусть сперва вырастет трава», – говорили цензоры между собой. Но, объединив усилия, они, как правило, придумывали формулировку, способную отвести глаза фрау Рагвиц, которая в конечном счете хотела только «тишины». Тонкую процедуру «измерения температуры» нельзя было доверить новичкам. Обычно уходило не меньше двух лет, чтобы изучить все ходы, дело цензоров было сложным и требовало опыта. Нужно было обладать навыком, чувством такта и пониманием того, как устроены внутренние бюрократические каналы в обеих системах – в партийном аппарате и государственных структурах.
Я не был готов поверить в героическую роль цензоров в этой культурной борьбе, поэтому спросил, приходилось ли моим собеседникам когда-нибудь запрещать тексты. Они заверили меня, что редко. Основная работа цензуры происходила в сознании писателей, а то, что те сами не смогли устранить, позже отфильтровывали редакторы в издательствах. К тому моменту, как текст добирался до Клара-Цеткин-штрассе, в нем почти нечего было цензурировать. В среднем, рассказывали герр Везенер и фрау Хорн, они отказывали только дюжине примерно из двух сотен рукописей восточногерманских писателей, которые просматривали за год. Формально они не занимались цензурой. Просто отказывались выдавать книге официальное разрешение на печать (
Но до этого момента рукопись проходила долгий путь. Когда заявка на книгу вносилась в план, а план был заверен отделом культуры ЦК партии, тогда, по словам фрау Хорн, ей нужно было уведомить об этом издателя, который передавал автору, что тому надо завершать работу, – если, конечно, она уже не была написана и нуждалась только в легкой идеологической обработке. После этого издатель посылал текст другому писателю или ученому для критического отзыва и составлял собственный отчет. Ознакомившись с ними, автор мог внести существенные поправки в произведение, после которых требовалось начать сбор отзывов по новому кругу. Затем отзывы отправлялись в ГАП вместе с окончательным текстом книги. Фрау Хорн внимательно просматривала эти материалы и сохраняла их в отдельной папке для каждой книги, потому что в случае возникновения проблем высокопоставленный член партии мог потребовать предоставить всю сопутствующую документацию, а это было чревато неприятностями для всех участников процесса. После этого она приступала к цензуре в буквальном смысле – построчной правке законченного текста.
Я спросил, как именно она работала с романом или сборником статьей? Нужно ли было быстро проверить текст по ряду стандартных вопросов или следовать определенному протоколу? Нет, ответила фрау Хорн, но следовало быть внимательным к определенным «чувствительным местам», например таким недопустимым словам, как «экология» (табуированное существительное, отсылавшее к колоссальному загрязнению среды государственными производственными предприятиями ГДР) или «критический» (табуированное прилагательное, наводившее на мысли о диссидентах, о которых следовало молчать). Упоминание сталинизма было настолько немыслимо, что фрау Хорн заменяла в тексте «противника сталинизма» на «несогласного с духом времени». Ей приходилось даже «1930‐е годы» скрывать за более обтекаемой формулировкой «первая половина ХX века». Фрау Хорн проявляла особую настороженность по отношению к таким темам, как оборона, протестные движения, диссиденты в церкви и все, что касалось Советского Союза. Она никогда не пропускала статистические данные о состоянии окружающей среды или провокационные упоминания о Берлинской стене. Но ее уже не беспокоили вопросы преступности и алкоголизма, которые раньше считались щекотливыми и могли быть использованы только в книгах о таких странах, как США. Еще десять лет назад все, что касалось Америки, считалось опасной темой. Возникли огромные трудности с тем, чтобы убедить Курта Хагера разрешить публикацию перевода «Над пропастью во ржи», потому что он счел Холдена Колфилда «плохим примером для молодежи ГДР». Но после вступления в должность Горбачева в 1985 году самой чувствительной темой для цензоров стал Советский Союз. Им следовало с особенной осторожностью относиться ко всему, помеченному как «SU Lit», как на местном жаргоне называли советскую литературу.
Преодолев последний рубеж, книга получала разрешение на печать и наконец была готова к изданию. Однако оставалась еще одна опасность. Мои знакомые восточногерманские издатели могли похвастаться коллекцией историй об изменениях, внесенных излишне старательными корректорами или злокозненными наборщиками. Самой известной была якобы типографская ошибка в учебнике по анатомии, которую корректоры умудрялись проглядывать в одном издании за другим в течение многих лет. Она касалась мышцы таза под названием
В цензуре, судя по описанию цензоров, все и всегда могло пойти не так. Как они справлялись с рисками? Если, по словам цензоров, они иногда разрешали довольно «горячие» книги, не боялись ли они последствий? Герр Везенер объяснил, что в их работе были внутренние защитные механизмы. Если возникали вопросы, цензоры могли оправдать свое решение, предоставив отзывы, полученные от издателей: они снижали степень ответственности, распространяя ее на всех своих коллег, и всегда могли рассчитывать на защиту своего начальника Клауса Хёпке. Они, в свою очередь, были готовы прикрыть его. Так как через его контору проходили все книги, публикуемые в ГДР за год, она была мишенью для давления и наказаний. Если ЦК не нравилось, что происходит в ГАП, ему необязательно было наказывать лично Хёпке, хотя ему и грозил выговор (
Хёпке выглядел героем в глазах подчиненных. Они описывали его как закаленного бескомпромиссного журналиста, который возглавил ГАП в 1973 году, руководствуясь самыми жуткими идеями о внесении порядка в интеллектуальную жизнь. Но чем больше ему приходилось сражаться с партийной бюрократией, тем больше он сочувствовал независимым авторам. К 1980‐м Хёпке превратился в эксперта по протаскиванию провокационных книг через ЦК. Две из них почти стоили ему должности. Роман Гюнтера де Бройна «Новое величие»,
Когда я покинул кабинет на Клара-Цеткин-штрассе, у меня не было иллюзий насчет предвзятости полученной мной информации. Не оправдываясь, герр Везенер и фрау Хорн описывали свою работу только в положительном ключе. Цензура, в их понимании, была благом. В некоторых случаях это было прямо геройство, рискованная борьба за высокий уровень культуры при строительстве социализма. Хотя я не мог понять, что на самом деле происходит в их головах, я не почувствовал в их самоописании никакого лицемерия. Мои собеседники казались искренне убежденными людьми. Другой вопрос, как соотносилась их убежденность с прямыми свидетельствами о работе системы, и я не мог на него ответить, пока не получил доступ в архивы.
В архивах
Архивные документы начали появляться в открытом доступе вскоре после формального объединения двух Германий 3 октября 1990 года. В мае 1991‐го в Западном Берлине открылась выставка «Цензура в ГДР». Хотя там была представлена лишь малая часть бумаг ГАП, из нее становилось ясно, что работа на Клара-Цеткин-штрассе вовсе не сводилась к боям с коммунистической партией. Имя Хёпке фигурирует во многих докладах, говорящих о запрещении книг и преследования самых известных писателей Восточной Германии – Кристы Вольф, Стефана Гейма, Эрвина Штриттматтера, Эриха Лёста, Франца Фюмана, Герта Ноймана и Рихарда Питрака. Его отношение к литературе в целом выражено в письме 1978 года, адресованном директору издательства
Если Кьеркегор является частью [нашего культурного] наследия, то в него стоит включить еще Ницше, Шопенгауэра, Клагеса, Фрейда… Кроме того, выбирая, что опубликовать из позднебуржуазной философии, мы должны в первую очередь оценить состояние идеологической классовой борьбы. С нас хватит индивидуалистского подхода к жизни[296].
На выставке также были представлены некоторые нелицеприятные свидетельства касательно работы тех цензоров, с которыми я беседовал. Например, мне стало известно, что Кристина Хорн вела травлю Герхарда Дане, писателя и цензора, который возглавлял отдел беллетристики в ГАП. Он вызвал неприязнь коллег рядом неосмотрительных поступков. В 1967 году Дане написал эссе о западногерманском писателе Генрихе Бёлле, которое другие цензоры сочли настолько идеологически неприемлемым, что запретили к печати. В 1975‐м он написал книгу, содержавшую намеки на существование в ГДР цензуры. Это было уже слишком, и цензоры осудили Дане в резолюции, передаваемой внутри их партийной ячейки и подписанной фрау Хорн. А в 1978 году он написал рассказ, который Хёпке счел спорным. Когда начальник посоветовал Дане не публиковать его, тот отказался. Через год его уволили. Согласно письму министра культуры Ханса-Йоакима Хоффмана, подписанному Хёпке и адресованному Урсуле Рагвиц из
Чтобы лучше понять, как работала система, я должен был лично попасть в архивы. В сентябре 1992 года я еще на год вернулся в Берлин и решил попробовать. Как и во многих других странах, в Германии нельзя предоставлять доступ к документам о недавнем прошлом в течение тридцати лет с момента их написания, но тогда еще мало кто понимал, что делать с огромным количеством неучтенного материала, накопившегося в ящиках и папках чужой вымершей бюрократии. Архивы коммунистической партии, которые в 1989 году перешли к ее преемнице, Партии демократического социализма, лежали нетронутыми в самом сердце Берлина, в доме 1 по Тор-штрассе, ранее называемой Вильгельм-Пик-штрассе, в честь первого президента ГДР. Само здание воплощало историю Германии. Построенное в 1927–1929 годах еврейской фирмой как универмаг, оно было изъято нацистами и превращено в штаб гитлерюгенда, в 1946‐м коммунистическая партия переоборудовала его под кабинеты ЦК, а с 1959 по 1989 год там находился Институт марксизма-ленинизма. Я вошел туда, устроился в читальном зале, обставленном все той же мебелью, что я видел в кабинете цензоров, и начал заполнять документы. К моему удивлению, вскоре я обнаружил перед собой дела за последние несколько лет. Среди них были доклады, отправленные Куртом Хагером Эриху Хонеккеру с пометкой «Э. Х.» на полях, что означало их получение.
Хагер и Хонеккер обменивались сообщениями обо всем, имевшем хоть какое-то значение. Я понял, что они должны были обсуждать вопросы, касавшиеся цензуры, но где в архивах искать следы их обмена мнениями? Документов для внутреннего пользования было так много, что они занимали тысячи папок, расположенных на километрах полок в задних комнатах здания, а единственный доступный каталог определял их только по «бюро» ЦК, хранившему свои бумаги в хронологическом порядке. Я выбрал бюро Хагера и запросил дела, разделенные шестимесячным интервалом, надеясь, что всплывает что-то интересное. Через несколько дней прочесывания обрывочной бюрократической информации я начал отчаиваться. Но наконец мне в руки попал розовый листок, сообщавший, что запрошенные документы были перемещены по причине, которую можно узнать у заведующего читальным залом. Заведующий не смог мне ответить, но направил к человеку, занимавшемуся архивами в то время, когда документы создавались и обсуждались в ЦК партии. Набравшись смелости (всего несколько лет назад это было святилище сталинизма, но что они могли поделать с приезжим американцем теперь, когда холодная война на самом деле подошла к концу?), я спустился на два пролета вниз и прошел по длинному темному коридору к кабинету с нужным номером. Я постучал, готовясь иметь дело с враждебным представителем партии. Но, когда дверь открылась, я с удивлением обнаружил, что меня с улыбкой приветствует молодая женщина, очень привлекательная по стандартам Восточной Германии: светлые волосы зачесаны назад, косметики почти нет, одежда простая, манера держаться открытая и приятная. Она представилась как Сольвейг Нестлер, предложила мне сесть напротив фотографий ее двух белокурых детей и спросила, что я ищу. Я объяснил, что хочу изучить, как в ГДР работала цензура, но почему-то не могу получить доступ к одному досье. Она ответила, что, скорее всего, там содержится информация о чьей-то личной жизни. Но она была готова помочь, если моей целью действительно было изучение системы, а не раздувание скандалов. Фрау Нестлер было известно, где находится весь нужный мне материал, и она готова была мне его передать, удалив все, что имело компрометирующий характер. Так что в течение многих недель с того момента я изучал в несметном количестве документы, показывающие, как управление литературой осуществлялось в ГДР на высшем уровне.
Скажу сразу, что я не пытаюсь показать себя экспертом по Восточной Германии или современной немецкой литературе. После моего набега на архивы выдающиеся немецкие ученые обнаружили материалы, которые я никогда не видел, и опубликовали исследования, превосходящие мои способности к долгосрочному изучению предмета[298]. Но я смог ответить на то ограниченное количество вопросов, которыми задался после моего разговора с цензорами. Мне было интересно, что происходило после того, как Клаус Хёпке сдавал ежегодный план отделу культуры ЦК партии. Что происходило с другими предложениями по контролю литературы, когда они покидали ГАП и направлялись в высшие эшелоны власти? Как партийные лидеры обращались с «горячими» книгами, которые затрудняли жизнь герру Везенеру и фрау Хорн? Была ли Урсула Рагвиц той железной женщиной, какой они ее описывали?
В докладах о планах Курту Хагеру, своему начальнику из Политбюро, фрау Рагвиц сообщала, что Клаусу Хёпке часто оказывался дурной прием, когда он защищал деятельность своих сотрудников из ГАП перед ее людьми из
В докладе о плане на 1982 год Рагвиц предупреждала Хагера об общей тенденции среди издателей подавать заявки на произведения, неприемлемые «с точки зрения идеологии и искусства». В издательстве
В докладах Рагвиц о плане на 1984 год упоминаются долгие обсуждения с Хёпке и длительный процесс прохождения через ГАП рекомендаций от издательств, книжных магазинов и Союза писателей (состоявших в ЛРГ) и их превращения в предложения, передаваемые
1. История ГДР и борьба немецкого пролетариата.
2. Непреходящая угроза фашизма и ее связь с гонкой вооружений, предпринимаемой НАТО.