Виола слушала чириканье со стороны балкона Фаллани и составляла в голове разговор с детьми на случай, если это чириканье внезапно прекратится.
***
Если провести пальцем по сухой черепице и прислушаться, можно вообразить, что это шорох далекого обвала в горах. Или эхо ползущего в старинных катакомбах змея. Черепица горячая, шершавая, бывает покрыта пятнами сухого мха или лишайника. Тогда можно устроить еще и ветер в микро-лесу, посмотреть, как ломаются крошечные деревья. Наверху слышно многое из того, что недоступно внизу. Может, поэтому людей тянет к небу? Хотя компанию Алессандро на крышу гнало, скорее, желание отдалиться от мира серьезных взрослых. Ну и кайф нарушить правила, в прямом и переносном смысле поставить себя у самого края. Покрасоваться перед приятелями, но прежде всего – перед самими собой. Они всегда знали, где открыта лестница или люк на чердак, где сломан замок. Давид подозревал, что в половине случаев они ломали его сами. Он не спрашивал.
С этой компанией Давид чувствовал себя иначе, чем с Мартино или со школьными приятелями. Иногда тревожно, порой неудобно и стыдно, если кто-то из мальчишек превышал свои лимиты алкоголя и начинал творить дичь. Но в целом здесь было классно. Время с ними ощущалось отдыхом от себя-другого. А может, настоящий Давид должен быть сейчас дома, учить историю на завтра и играть с Ноа. А другой – напротив, вот этот, что сидит, привалившись к трубе, похожей на маленький красный замок, щурится на закатное солнце и ведет пальцем по черепице.
Большинство парней из компании были знакомы Давиду лишь поверхностно. Порой они жестко задирали друг друга. Но к Давиду не лезли, потому что его приводил с собой Але.
Але и свои, компанейские, звали Alato[3] – он вечно витал в облаках, вел себя порой еще более странно, чем его пьяные или накуренные приятели. Был как бы со всеми и ни с кем, здесь и нигде. Мог внезапно встать и уйти посреди веселья или общего разговора. Алессандро уже почти исполнилось семнадцать, он дважды оставался на второй год. Давид немного знал его обстоятельства. Они познакомились в детском саду Ноа. Других детей забирали родители, тети, дедушки с бабушками, Давид с мамой забирали Ноа по очереди, частенько за ней приходил и Джакомо. За своей сестрой Але всегда приходил сам, Давид ни разу не видел других его родных. Из скупых обрывков фраз понимал: и хорошо.
На Алессандро все смотрели как на пыль под ногами: маэстры в детском саду, учителя в школе, даже одноклассники. У таких, как он, будущее предопределено заранее. А ведь он на самом деле был умным, иногда под настроение такую философию задвигал, только держись. И умел слушать, что вообще редкость – тот же Мартино настоящая балаболка, поди вставь хоть вздох в поток его слов.
У Давида Але вызывал симпатию и интерес, порой острую до боли жалость и раздражение. Говорить с ним можно было бесконечно и обо всем, но это если суметь его поймать. Порой парень пропадал на несколько дней кряду. Давида восхищало то, что Але, казалось, вообще ничего не боялся, включая карабинеров, и знал многое из того, что самому Давиду лишь предстояло узнать. И многое из того, что нормальному человеку знать и не надо – спокойней спать будет.
Казалось очень странным, что ужас творится не среди каких-нибудь суданских эмигрантов, не в палатке бомжей, а в приличной с виду итальянской семье. Может статься, все приличные с виду семьи скрывают какие-то темные тайны, конечно, кроме его, Давида, собственной. Хотя с точки зрения синьоры Риччи Клименко весьма далеки от каких-либо приличий.
Математика давалась Але не в пример проще, чем Давиду. Он мог легко, держа в одной руке пиво, а в другой веточку, нарисовать в пыли простое объяснение сложной теме. На последней контрольной Давид, грызя от напряжения ручку, решал задачи, которые Але расщелкал бы за минуту. И злился на него едва не до слез. Потому что друг не явился в этот день в школу. Нет чтобы доказать учителю, чего он стоит! Не пришел, прогулял невесть где неделю, а после даже не попросил переэкзаменовку.
Когда они все же увиделись, Давид в сердцах наговорил ему всякого, а в конце испугался, что Але обидится, а то и ударит. Нечего мелкоте учить его жизни. Но тот лишь смущенно тер светлый ежик на голове, нервно закусывал губы, но не уходил и не огрызался. Слушал молча, и было видно: Давид озвучивал то, что Алессандро и так знал. Но по какой-то непонятной причине все равно поступал по-своему. По-дурацки.
Мартино страшно не любил Але, демонстративно не здоровался с ним в школе. Считал, что он плохо влияет на Давида и «один Бог знает, как все это когда-нибудь кончится». Давида эта обернутая в старческое брюзжание детская ревность скорее смешила, чем бесила. До сего дня.
За пасхальные каникулы классы побелили, и в воздухе все еще стоял запах акрилика. Окна профессоресса[4] открывать не позволяла: под ними шумели на спортивной площадке средние классы[5]. От монотонного голоса учительницы, которая зачитывала имена, клонило в сон, хотя урок едва начался.
– Алессандро Эспозито!
Давид поднял глаза. С утра Але точно был в школе, но мало ли что ему взбредет в голову… Нет, Алато сидел на своем месте, спокойно смотрел на профессорессу.
– Где ты был вчера?
– Семейные обстоятельства, – не моргнув глазом, ответил Але, поднялся и положил на учительский стол сложенный листок. – Вот записка.
Профессоресса вздохнула, поставила отметку в журнале.
– Да врет он, – внезапно сказал Мартино.
Давид удивленно уставился на него, Алессандро усмехнулся и сел на место, опустив взгляд.
– Мы же в парке его видели, с самого утра, – Мартино посмотрел на Давида в поисках подтверждения, но тот ощущал себя так, словно под кожу впрыснули обезболивающее, как у зубного – не мог шевельнуть губами, сказать ни «да», ни «нет».
– Алессандро, – сдвинула брови учительница, – Опять хочешь остаться на второй год?! Два часа после занятий, – припечатала она.
– Я не могу, – поднял лицо Але.
– «По семейным обстоятельствам»? – уточнила профессоресса.
Класс засмеялся, Давид ощутил, как ему становится дурно. Алессандро тихо, серьезно повторил:
– Я не могу. Мне надо забрать Лауру из садика.
– Я не желаю больше ничего слышать, Эспозито, – поморщилась учительница. – Это, в конце концов, уже не смешно.
До звонка Давид боялся смотреть в сторону Але, но все равно то и дело бросал взгляд. Алессандро сидел, неподвижно вперившись в доску, только покрасневшие скулы выдавали его эмоции. У Давида желудок в узел скручивался при мысли о том, что Алато может отчебучить, но тот просидел до звонка тихо, а потом пропал, но вещи оставил на парте. Правильно – еще одного вызова профессоресса не потерпела бы…
– Какого хрена ты это сказал?! – набросился Давид на Мартино, едва они вышли из класса.
– В смысле? – поднял бровь Мартино.
– Какое тебе дело?
– Я просто сказал правду.
– За что ты его так не любишь? Але ничего тебе не сделал. Ты же ничего о нем не знаешь!
– Ну да, а ты знаешь! – язвительно прищурился друг. – Сам ведь рассказывал, что из него слова клещами надо тянуть! А я знаю достаточно: он шляется с пьяной компашкой, на которую постоянно вызывают карабинеров, пьет, курит и Мадонна что еще, а ты почему-то ходишь за ним и смотришь снизу вверх!
– Ты звучишь, как Нико, – скривился Давид, со злостью выдохнул, подергал себя за волосы на макушке.
– Ты же там был со мной и видел. А теперь я в твоих глазах почему-то предатель!
– То, что ему надо забирать сестру – тоже правда, – ответил Давид.
– Но у них же есть родители! – развел руками Мартино.
Давид посмотрел на него долгим взглядом, поправил сумку на плече и ушел вперед.
***
Бабушку Виола всегда вспоминала с теплотой и острой, щемящей нежностью, от которой к глазам подступали слезы. Неграмотная простая женщина была для внучки средоточием всего добра и величия, что только есть в людях.
– Баба, – прошептала маленькая Виола, уткнув губы ей в пушистые седые пряди у уха. – Они взяли у тебя все мыло, которое в кладовке.
– Сколько? – тихо спросила бабушка, не прекращая штопать носок.
Виола растопырила десять пальцев.
– Это много, – покачала головой бабушка и вздохнула. – Будет им достаточно и пяти. Остальное оставь. Пусть их…
Виола послушно вытащила у матери из сумки пять кусков мыла, на цыпочках пробежала в спальню, спрятала все под кроватью с длинным цветным покрывалом – там не найдут. А потом сидела у бабушки на коленях, давясь слезами от невыразимного чувства, которое распирало изнутри, заставляло сердце биться и потоком литься слезы из глаз. Бабушка гладила внучку по темным волосам, ласково шептала в ушко.
«Не держи зла».
«Делай добро, и оно вернется к тебе».
«Хороших людей всегда больше, чем плохих».
Простые, наивные мысли не имели ничего общего с тем миром, который видела Виола. Но бабушка не просто говорила это, она так жила. Одним своим присутствием меняла постылую реальность. И становилось светло.
***