Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повести - Юрий Николаевич Либединский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Рядом с ним она казалась большой, как будто была его матерью. Уложила его в постель, принесла кринку молока. И, глядя, как он пьет маленькими глотками и как молоко окрашивает его бледные, такие знакомые и милые губы, она рассказывала ему о своей красноармейской школе.

Так всегда, вечерами, вернувшись домой, они делились тем, что осталось от прошедшего рабочего дня. Работа никогда не покидала их.

— Ты знаешь, Таня, какое у нас безлюдье, — говорил он, — я перебрал весь политсостав округа — некого. Да еще эта волна демобилизации.

— Ведь он болен, — тихо и упрямо сказала Таня. — Если бы ты видел, Фима, как у него лицо дергается!

Но Ефим опять осторожно высвободился из-под руки Тани, встал с кровати и ушел к столу. Раздражение против ее упрямых слов подавил легко и привычно.

Розов мальчишкой обучался часовому делу в большой мастерской южного города. Склонившись над столиком, часами собирал он колесики и винтики, золотые шурупчики и звонкие пружинки, — и в лупе они были мелки. Синие круги плывут в глазах, от напряжения мельчайшей дрожью дрожат обученные, тонкие пальцы, и когда вспомнишь, что часы эти будут в золотом кольце, или в брошке, или в ожерелье, и ради этого губишь глаза, хочется, сведя зубы, озлившись, плеснуть эту золотую безделицу в пылающую печь.

И лишь в марте семнадцатого последний раз вошел Розов в мастерскую, оглянул ее, посмотрел на свой табурет, на склонившиеся неподвижные фигуры, получил расчет и больше не возвращался.

Но терпеливая и осторожная сноровка часовщика на всю жизнь въелась и пригодилась для борьбы и работы.

Таня в полудремоте. Сощурив глаза, глядит она туда, где над письменным столом упрямо склонилась его спина. Думает о его суровости и о том, что он тоже больной, глухо кашляет, не спит по ночам, но даже ей не жалуется и продолжает свое дело.

Иосиф Миндлов шел по старинным кривым переулкам города, и солнце весеннего утра теплой ладонью гладило его черные пушистые волосы и радужные струйки зажигало в расколотом пенсне.

Хорошо Иосифу Миндлову оттого, что знает он — пройдет месяц, и теплая ладонь жены будет гладить его лицо. Миндлов ласково улыбнулся и даже забормотал что-то. Переулки пусты, зелены кусты сирени и акации за заборами, гулок шаг по деревянным тротуарам.

Доктор сказал, что нужен отпуск на четыре месяца. Это слишком много. За это время может мировая революция начаться. И вообще доктор чудак. Спрашивает: «Каковы конкретно ваши обязанности?»

Обязанности! Обязанности — это, самое маленькое, восемь часов отбыть в политотделе, — пустяки. Но разве по обязанности посещал он заседания всех партийных ячеек гарнизона? Разве обязанность гонит в каждую красноармейскую часть громадной губернии еще и еще раз проверить политшколы? Разве по обязанности часы сна отдаешь чтению Маркса?

В кармане у Миндлова две бумажки. На одной грозной латынью поименованы шесть болезней Миндлова и мотивирована необходимость четырехмесячного отпуска.

Передавая эту бумажку, доктор сказал:

— Удивляюсь, как это вы еще до сих пор держитесь.

А вторая бумажка — рапорт на имя начальника Политуправления округа о предоставлении двухмесячного отпуска. Два месяца ему хватит. Конечно, рапорт — пустая формальность. В округе знают: раз Миндлов просится в отпуск — значит, ему нужен отпуск. К тому же начальник политуправления Ефим, друг и товарищ по деникинскому подполью, по армейской работе.

Два месяца! Он поправится через месяц, он это чувствует сам! Отдых… И он снова влюбленно вспоминал жену, быстро появляющийся и исчезающий румянец на ее щеках, пепельные волосы, такие же глаза — все точно едва намеченное нежной акварелью.

Они встретились в девятнадцатом году.

Фронт ушел вперед, а комиссара полка Миндлова Иосифа, раненого и в тифу, оставили в маленьком сибирском городке. Тиф громоздил тогда десятки тысяч трупов. Миндлов, узнав, что заболел тифом, последней горячечной мыслью простился с революцией и погрузился в долгий бред. Очнулся он в чистой комнате, в белых простынях, в необыкновенной, снежной тишине. На стенах портреты еврейских стариков в смешных шапочках, и время от времени такой же, как и на портретах, бородатый сутулый старик показывался в комнате и опасливо поглядывал на него. И девушка, не отделимая от чистоты, белизны и тишины вокруг. Ласковая забота, теплая рука, за которую он цеплялся, когда впервые рискнул поднять от подушки свою трясущуюся от слабости голову…

Впоследствии все объяснилось просто. Еврейская община согласилась распределить больных и раненых евреев-красноармейцев по еврейским семьям, — так комиссар Миндлов попал к Якову Соркину, богобоязненному портному. Так нашла своего возлюбленного Лия Соркина, ученица модного магазина, и, после слез, проклятий и благословений, уехала вместе с ним догонять фронт. Она уверена была, что сумеет быть полезной тому делу, о котором Иосиф заговорил, как только стал шевелить языком.

Она стала библиотекаршей. На таратайке в зной и под дождем, на розвальнях в сибирский недвижный мороз, бывало даже и верхом, с вьючными мешками, везла Лия Соркина из подива[7] в полк новые брошюры, газеты, речи Ленина, Сталина, Свердлова, Калинина, последние сводки со всех фронтов, вести о восстающих на западе и востоке народах. Она любила свою работу. Она легко отбросила перегруженную утомительной обрядностью, опостылевшую и непонятную религию дедов. Воинствующая справедливость коммунизма — убеждения ее мужа — стали ее убеждениями, и она вступила в партию. На фронте она простудилась. После плеврита началось воспаление легких, которое оставило злой, сотрясающий все тело кашель. Ее отправили в Крым, в санаторий. Сейчас он, получив отпуск, тоже поедет лечиться в Крым. И он даже ускорил шаг, подходя к белому зданию Пуокра.

Высокая лестница. Знакомые плакаты, знакомый коридор. В кабинете начальника политуправления шло совещание. Увидев Миндлова в дверях, Розов как будто хотел отвернуться, потом, не глядя в его сторону, быстро кивнул ему и продолжал говорить. Миндлов сел поодаль на диван и стал слушать.

Очевидно, здесь совещание начотделов.

Размеренно, мелочь за мелочью, критиковал Розов работу информационного отдела. Миндлов соглашался с каждым его словом, сам он не раз ругал присылаемые из округа непонятно составленные и путающие военкомов формы отчетности. Надо упростить, Ефим прав.

Это все так. Но почему, когда Миндлов вошел, Розов как будто резко отвернулся от двери? И кивнул боком как-то. Не рассказать ли подробно о болезни и потом уже подать рапорт?

«Нет. Официально. Сразу подам рапорт».

Как долго длится совещание!..

— Вот прочти! Здесь обо всем. Политотдел я согласно приказу ликвидировал и… прошу на два месяца.

Розов прочел рапорт и, не поднимая глаз от письменного стола, начал рыться в бумагах. У него чуть-чуть дрожат губы и веки опущенных глаз. Нашел и протянул Иосифу лист бумаги.

— Прочти внизу, пункт четвертый, — сказал он.

Теперь лицо его застыло, глаза смотрят будто сквозь Иосифа.

— Что это? — и тревожный холод прошел по плечам и коленям Миндлова.

— Конец смотри.

— «Товарища Миндлова Иосифа начальником учебно-политической части и заместителем…»

Миндлов непроизвольно встал и еще раз перечел весь приказ.

— Возьми свой рапорт обратно, Иосиф. Мне не хочется писать на нем резолюцию отказа. Кроме тебя, назначить некого…

Глух и невнятен голос Розова, и опять у него задрожали веки и губы. Конечно, ему трудно. Но взять рапорт назад? Признать, что не надо было его подавать?

— Ты знаешь, Ефим, что, если я подаю такой рапорт, значит я иначе не могу.

— Сядь, Иосиф. Сядь. Я не хочу говорить официально. Ведь мы друзья… Коммунисты… И я знаю: была бы война — ты не подал бы рапорта, никогда бы не подал. Умирал бы — не подал. Но если кончилась война, значит мы, коммунисты, можем распустить нервы?.. Ты должен меня понять: такое большое дело. И я… иначе… поступить не могу. Возьми, Иосиф, обратно рапорт, прошу тебя. Обещаю тебе: осенью, после выпуска, мы тебя пошлем лечиться.

— Товарищ Розов, в официальном порядке я требую резолюции на свой рапорт. Официально.

— Официально? Ты требуешь, чтобы я с тобой говорил официально?!

И Розов так повторил это слово, что оно стеклянной стеной стало между ними. Розов перечел рапорт, и лицо его непреклонно застыло, и он перевел свой взгляд на лицо Миндлова.

— Официально? А ты… разве ты не знаешь меня? Думаешь, меня на это не хватит и я из-за дружбы сделаю тебе поблажку?

И, разбрызгивая по рапорту мелкие капли красных чернил, он написал: «Отказать».

— Завтра, товарищ Миндлов, приступайте к вашим обязанностям.

Миндлов одну-другую секунду стоял неподвижно. А когда почувствовал, что лопнули живые нити дружбы, скрепляющие их до этого и осталась только щемящая, обидная боль, он запотевшими пальцами взял рапорт и вышел из кабинета.

Из-за забора виден трехэтажный дом, здание гимназии. Здесь предполагаются курсы. Иосиф открыл калитку, увидел зеленый двор и бледно улыбнулся оттого, что рядом с бурыми, состарившимися бревнами, под трепещущей зеленью тополей, стоит канцелярский стол, а за столом — Арефьев.

За столом — Арефьев, и, как всегда, спокойно его продолговатое, без румянца лицо. Вокруг могут быть стены, диваны и портреты барской квартиры. Галицийская поляна, сибирская степь, белорусская халупа или казачья пыльная станица! Но если за столом сидит Арефьев, значит, здесь штаб, где-то люди ждут его приказов…

А сбоку связист ведет провод полевого телефона.

— Готово, товарищ Арефьев, можете говорить!

Арефьев поднял свои холодные серые глаза. Чуть удивились они Миндлову, и, пожимая его холодную руку, спросил Арефьев:

— Вы здесь?

— Вот… Прислали в ваше распоряжение.

Арефьев неторопливо прочел рапорт Миндлова, резолюцию Розова, покачал головой и взял трубку полевого телефона.

— Ну, зачем, Георгий Павлович, не надо…

Но Арефьев уже вызвал номер.

— Алло! Кабинет начпо… Товарищ Розов? Да, Арефьев. Относительно Миндлова. Этак можно заездить лучших работников… Да, но я не согласен.

Долго и громко стрекотала телефонная трубка.

— Найдите, — настойчиво и спокойно ответил Арефьев. — Я могу подождать. Во всяком случае, я не согласен.

Размеренную речь его прерывает короткий и резко слышный стрекот. Арефьев, быстро встав, вынул руку из кармана и вытянул ее по шву.

— Слушаю, — проговорил он и положил трубку. — Все, что мог, сделал, — сказал он, обернувшись к Миндлову. — Но Розова вы знаете. «Приказываю», — тут возражения, понятно, кончаются. Я тоже собирался в академию. Однако, как видите, вышло иначе…

Он коротко вздохнул. В глазах его еще теплело сочувствие, но руки уже стали ворошить бумаги, и через секунду глаза его, как всегда, холодны и зорки.

— Ну, сегодня начнут съезжаться. А нет ни помещения, ни кроватей, ни обеда. Придется вам сейчас же принять учполитчасть. Вот это — схема или там… план. Вон в том сарае можете выбрать себе стол, нужен также примерный список штата учебной части.

Арефьев склонился над столом. То, что Миндлов болен, что он сам только что хлопотал за него, сейчас для Арефьева уже не существовало. Нет ни слушателей, ни помещения, ни канцелярии, ни лекторов. Но приказ по округу есть. Но начкурсов Арефьев есть, он — точка приложения сил, он — важная пружина грандиозной армейской машины, и надо собирать вокруг себя людей, командовать ими, строить еще одну новую часть армейского здания.

Миндлов еще раз перечел пункт приказа об организации курсов:

«Укрепить военную дисциплину… Заложить фундамент политического и военного образования. За шесть месяцев определить ценность каждого политработника, переквалифицировать всех в соответствии с новыми задачами».

Коротко и сухо, но отчетливо и ясно.

Розов составлял.

Стол качается, корень дерева попал под ножку стола. Около возятся куры и квохчут, но Миндлову уже ничто не может помешать. Он зарыл одну руку в волосы, а другой быстро пишет:

«Истмат — 48 часов.

Политэкономия — 40 часов».

А над столом Арефьева навис длинным туловищем понурый человек в поношенной синей форме министерства народного просвещения и монотонно бубнит свое.

— Вот что, дорогой товарищ, — прерывает его Арефьев. — Вы… вы бросьте со мной заводить тяжбу. Здание это передано военному ведомству. Вот уже два года, как занятий вы не ведете.

— А музей… гм, гм… посещаемый экскурсиями… гм… являющийся некоторым образом… гм, гм… культурным центром края… гм!

— Музей мы перевезем, и… вы бросьте мне глаза отводить: у вас даже объявления не повешено, когда он открыт.

Арефьев на секунду смолк, как бы для того, чтобы дать ответить учителю. Тот медленно задвигал губами, точно пережевывал собиравшиеся слова возражения. И Арефьев, не дождавшись ответа, заговорил, словно нажимал каждым своим словом какую-то невидимую педаль:

— Товарищ! В двенадцать часов придут… красноармейцы. Они поступят в ваше… распоряжение! Они вынесут все эти музейные коллекции куда вы укажете! За сегодня очищена будет половина помещения!

— Я не могу, — забормотал преподаватель. — Говорите с наробразом… И притом здесь… гм… находится библиотека.

— Библиотека?.. Ее перевозить не надо. А с наробразом я буду говорить завтра. Сегодня слушатели курсов должны спать под крышей. В двенадцать придут красноармейцы… и раз вы не хотите принимать участия в переноске ваших музейных ценностей… мы перенесем их сами… но можем нарушить вашу классификацию…

Задребезжал телефон.

— Да, Арефьев слушает. В двенадцать, как вчера условлено. Очень хорошо. А в четыре — кровати. Как не дают? Напишите мандат на мое имя, и я сам достану. Заеду через час. Желаю здравствовать.

Педагог повернулся и понуро пошел к зданию, в запаутиненные комнаты музея, дожидаться красноармейцев.

ГЛАВА ВТОРАЯ

«Село Брынское.

Матушка и Груня!

Я еду учиться. Писать мне погодите до нового адреса. Спасибо за вашу заботу обо мне. Но только больше не присылайте, потому что вам, верно, труднее, чем мне. Напишите, как засеяли и была ли помощь как семье красноармейца. А приехать я не могу, хотя и надо бы. Осенью, может, приеду.

Дяде Трофиму — зачем он, старый черт, тебя мутит всякими вредными разговорами? Ты покажи письмо, что я его понимаю, старого черта! И зачем ты ему веришь? Его побои мне нипочем, прошли, но я не забыл его тиранства над тетей Машей и ребятами. Видел Яшку. Он у нас в гарнизоне хороший красноармеец и подал в партию. Про старого черта поминает только недобрым словом.

Можешь, матушка, судить, когда родной сын об отце отзывается самым скверным словом, то какая цена словам такого человека? А ты слушаешь его мутные сплетни…

Еще, дядя Трофим, я тебе скажу, что как мы в Октябре вишу эсеровскую шайку на заводе разогнали, то не думай, что в деревне уцелеете. Доберемся и выловим.

Яшка говорит, что завод пустили, вернулся бы ты с повинной, по твоей квалификации, как мастера, тебя бы взяли. Лучше, чем баб да мужиков путать.

А Груне — ты замуж не иди, матушку не слушай, поступай по своей воле. Тебе восемнадцать, пойдут ребята да хозяйство, и прощай тогда ученье и вообще жизнь…

А матушке — ты ее не уговаривай. Сама мытарилась с семнадцати и дочке того ж? Я знаю, ты не по злу, а по неразумению.

Но ты, Груша, не слушай. Подожди лета — осенью поедешь ко мне в город. Ты себя цени, что ты свободная гражданка. Свободная гражданка! Это значит, что ежели у крестьянки (которую, заметь, не так давно земский начальник мог выпороть) есть воля и ум, то ей полный свободный ход к учению и ко всякой работе и ко всему, что женщина никогда не имела.

Этого еще на свете не было, чтобы была такая свобода. Это ты все пойми. Ты думай об этом. В церкву не ходи, читай книги, которые я послал. Верно, на школу или исполком у вас газета идет. Ты ходи читай и понимай, разъясняй матушке и другим, от этого сама лучше поймешь…

Еще напишите мне, есть ли в волости комсомол (это обозначает: коммунистический союз молодежи). Если есть, то напишите: кто известный мне туда входит? И ты, Груня, попросись на их заседания. А замуж не ходи. Матушку не слушай. Это успеется, когда поучишься, найдешь сама свое дело и, как самостоятельная, полюбишь, кого захочешь.

Вот мой наказ. Остаюсь ваш сын,

Григорий Лобачев».

Кончил и вздохнул.

Разве письмом научишь? Надо съездить туда, вмешаться во все это и переделать, примером показать.

И какое это неразбери-поймешь… дядя Трофим…

Все-таки большое счастье, что двенадцати лет взял его этот дядя Трофим на завод. Пусть учил он и боем и криком, пусть десятичасовая работа наливала тело усталостью, пусть и много еще было плохого, но ведь завод — завод, сплетающий воедино тридцать тысяч рабочих, служащих и инженеров и создавший хотя жесткий и несправедливый, но стройный порядок, в котором каждая машина и человек делали свою работу, ведь этот громкоголосый завод очистил и обработал его, как первый жесткий резец обдирает покрытый дикой окалиной металл.

Однако пора. Перед тем как уйти, он оглядел комнату. По полу разбросаны старые газеты, тезисы и черновики его приказов по посевной — шелуха остывшей работы… Он ворошил этот хлам, на котором остались следы его почерка, нервного почерка бессонных ночей. Ему стало приятно и немного грустно. Вдруг он нагнулся и поднял одну из старых газет, всю испещренную ярко-красными расплывающимися чернильными подчеркиваниями, прорвавшуюся и залохматившуюся на сгибах, — номер «Правды» времен Десятого съезда с докладом Ленина о продналоге.

Да, посевную провел он хорошо. Соответствующее постановление записано в протоколах укома. А все потому, что на трезвый, но узкий расчет крестьян сумел он ответить не менее трезвым, но всемирно широким расчетом, выраженным на этом вот газетном листе. Ленин указал ему путь в крестьянскую душу.

Гвоздей! Лопат! Сох! В деревнях был голод на железо, — это здесь, у хребта, где целые горы железной руды! И Лобачев чертыхался и злился, злился и недоумевал, припоминая громыхающие металлом стихи поэтов Пролеткульта, которые еще недавно так ему нравились. Сейчас бы настоящего железа в деревню! Лобачев брал тем, что обещал железо, и ему, победителю в шлеме с красной звездой, верили, но верили, запоминая каждое его слово, верили потому, что чувствовали в словах его трезвый и честный практический расчет. Он почувствовал, как его точно берут на зуб, — нет, он был свой, и его слушали, даже когда, совсем осмелев, он рассказывал о замечательной машине, работающей на бензине, он-де сам видел, как здорово она работает (врал, — он никогда не видел трактора, а только читал о нем). Крестьяне слушали, скептически посмеиваясь, но крепко запоминали.

— Мы тебя любим, Григорий Игнатьевич. Главное, что полуграмоты от тебя не слышно, — сказал Лобачеву один из многочисленных его деревенских новых приятелей.

— Какой полуграмоты? — удивился Лобачев.

Собеседник в ответ засмеялся, увел разговор в сторону, и только позже сообразил Лобачев, что речь шла о политграмоте.

Это смешно, это было очень забавно и зло и точно выражало мысли самого Лобачева, когда он, вернувшись в колею традиционной политпросветработы, почувствовал недостаточность своих пропагандистских знаний. Именно — полуграмота!

В гарнизоне шли митинги по текущему моменту, в красноармейских школах проходили строение вселенной, происхождение видов по Дарвину, смену экономических форм от первобытного коммунизма до коммунизма научного. История революционного движения, большевизм и Ленин — все это красноармейцы воспринимали с жадностью и верой.

Молодые крестьянские парни в шинелях различных цветов и фасонов, отбитых у десятка вражеских армий, нахлынувших на страну, отвоеванных так же, как отвоевана была вся земля, они жадно слушали каждого мечтателя. Воздух новой революционной справедливости хлынул по стране, люди впервые глянули вперед, туда, куда идет человечество, и старыми словами, старыми понятиями даже трудно стало измерить это наступающее счастье. Но ведь кончится срок службы, крестьянские парни вернутся домой. Слов нет, они узнали много. Их научили грамоте. Им показали вселенную. Им внушили идеи нового, справедливого порядка.

Но в армейской политграмоте — это чувствовал Лобачев — после конца гражданской войны появилось что-то усыпительное, не зацепляющее самого главного, жизненного в сознании красноармейца. И Лобачев готов был хоть сейчас ломать и перестраивать существующую систему политработы. Но как приступить к этому делу? Он знал, что надо все приблизить к жизни. Но когда он садился за письменный стол с целью переработать программу школ политграмоты, он через некоторое время с грохотом отодвигал стул и уходил куда глаза глядят.



Поделиться книгой:

На главную
Назад