Тем не менее пессимистичное, основанное на собственном печальном жизненном опыте замечание писательницы Н. Д. Хвощинской не позволяет переоценить качество интеллектуального ресурса молодых дворянок: «В те времена во всей России смеялись над писательницами, делая исключение для одной гр[афини] Ростопчиной; в провинциях гонение было еще сильнее. Было принято, между женщинами и, в особенности, между девушками – невежество, как теперь приняты кринолины»[405].
В ее представлении девичество как «возраст жизни» – это время, когда дворянка становилась объектом бездумной манипуляции и подчинения и не могла противопоставить этому самостоятельного поведения: «…вы обязаны думать, потому что иначе вы будете насильником самой себе, а это нечестно, да… и неумно. За что же? Что вы себе сделали, чтобы поступать с собой так, как поступают с девицами, никогда не думавши, гувернантки?»[406]
Образ жизни дворянских девушек визуализуется в интерьерной русской живописи через атрибутирование им письма[407], книги[408], фортепиано с нотами[409], альбома[410]. Альбомные стихи, вошедшие в моду в XVIII веке[411] и ставшие неизменными спутниками девичества[412], были дополнены в XIX веке тетрадями со своими[413] или чужими понравившимися[414] стихами. Зачастую девушка, которая «находила одну отраду искренно высказаться на страницах своего дневника»[415], продолжала вести его и после выхода замуж[416]. Взрослые барышни до замужества, живя в доме родителей, обычно много времени и внимания уделяли младшим сестрам и братьям, участвовали в совместных домашних концертах, как писала 23-летняя Анна Лихарева об одном из них, «пели и состовляли оркестр а вся молодежь танцовала»[417].
Одной из традиционных сфер деятельности, позволявшей проконтролировать времяпрепровождение девушки, сделать его подотчетным, было занятие ее рукоделием. Обучение рукоделию дворянок начиналось довольно рано, иногда даже в детском возрасте, до 13 лет[418], то есть еще до начала периода собственно девичества. Среди видов рукоделия девочками, или «младшими барышнями», практиковались вышивка[419], вязание шнурков[420] и плетение кружева[421], «старшими барышнями» – вышивание бисером. Необходимые для рукоделия бисер и канву уездные девушки-дворянки заказывали в столицах. Жившая в Бологом Мария Мельницкая незадолго до свадебного сговора обращалась в письме с просьбой к В. Л. Манзей, отправившейся в Москву навестить родных: «Я осмеливаюсь вас безпокоить, моя родная тетинька купить мне бисеру золотого и серебренаго по шести ниток и голубаго десять ниток, также и канвы; я хочу вышивать такуюже книжку как Пашинька»[422]. Племяннице, постеснявшейся обременить величиной заказа старшую из тетушек, пришла на помощь младшая тетушка, написавшая сестре: «Барашни (Мария Мельницкая и ее родные сестры Софья и Юлия Мельницкие. –
«…мать моя, от всей души меня не любившая, кажется, как нарочно делала все, что могло усилить и утвердить и без того необоримую страсть мою к свободе и военной жизни: она не позволяла мне гулять в саду, не позволяла отлучаться от нее ни на полчаса; я должна была целый день сидеть в ее горнице и плесть кружева; она сама учила меня шить, вязать, и, видя, что я не имею ни охоты, ни способности к этим упражнениям, что все в руках моих и рвется и ломается, она сердилась, выходила из себя и била меня очень больно по рукам»[429].
«…матушка от самой залы до своей спальни вела и драла меня за ухо; приведши к подушке с кружевом, приказала мне работать, не разгибаясь и не поворачивая никуда головы»[430].
«От утра до вечера сидела я за работою, которой, надобно признаться, ничего в свете не могло быть гаже, потому что я не могла, не умела и не хотела уметь делать ее, как другие, но рвала, портила, путала, и передо мною стоял холстинный шар, на котором тянулась полосою отвратительная путаница –
Однако в XVIII – середине XIX века далеко не всякая дворянская девушка, даже не разделявшая привязанности к рукоделию, могла столь же определенно и осмысленно противопоставить «ручную работу»[432] интеллектуальной, как это сделала в своем дневнике за 31 мая 1876 года шестнадцатилетняя Мария Башкирцева (1860–1884): «Нет ничего лучше, как занятый ум; работа все побеждает – особенно умственная работа. Я не понимаю женщин, которые все свободное время проводят за вязаньем и вышиваньем, сидя с занятыми руками и пустой головой…»[433]
Рукоделию дворянских девушек, многие из которых «смолоду» становились, как Е. А. Прончищева, «охотницами до работ»[434], учили и матери[435], и няни[436]. При этом в мотивациях, которые озвучивали няни-крестьянки, прослеживаются не этические, а прагматические соображения – возможность самостоятельного заработка и самообеспечения в случае материальных трудностей. А. Е. Лабзина вспоминала о своей няне: «Когда она учила меня вышивать, то говорила: „Учись, матушка, может быть, труды твои будут в жизни твоей нужны. Ежели угодно будет Богу тебя испытать бедностью, то ты, зная разные рукоделия, не будешь терпеть нужды и будешь доставать хлеб честным образом и еще будешь веселиться“»[437].
Характерно, что из уст недворянки речь не шла о рукоделии как о «занятии, подобающем барышне», о виде деятельности, предписанном в соответствии с полом и социальным положением, что в очередной раз подтверждает социокультурную сконструированность одного из расхожих гендерных стереотипов.
Таким образом, девичество как этап жизненного цикла в дворянской среде XVIII – середины XIX века – либо слишком короткий период при раннем замужестве, либо формально пролонгированный до конца жизни в случае официального безбрачия. При этом девичество было отмечено еще большей неполноценностью, чем детство, поскольку обременялось многочисленными социальными ожиданиями, от осуществления которых зависели в будущем статусы женщины – семейный, социальный, гендерный. Основным содержанием этих социальных ожиданий была «своевременность» реализации дворянской девушкой матримониального и репродуктивного «предназначения». Причем для окружающих юной дворянки девичество не имело самоценности как время ее внутреннего становления и обретения себя, формирования самооценки и начала самореализации.
Итак, в контексте отношений матери и дочери механизм социального конструирования гендера в период девичества явно характеризовался репрессивностью: ограничение доступа к информации (чтению, образованию), в том числе касавшейся взаимоотношений полов; жесткий контроль за акциональным и вербальным поведением и самовыражением; запрет на внепубличную устную и письменную коммуникацию с представителями мужского пола; интериоризация представлений о постыдности телесного и сексуального, вплоть до низведения сексуальных отношений до уровня недочеловеческих («скотская любовь»); предписание требований «строгого воздержания», соблюдения «девичьей драгоценности»; гендерное понимание «чести» и «славы» в отношении девушки.
Особенно важно, что, несмотря на фиксируемые женской автодокументальной традицией переживания дворянками опытов конструирования собственной идентичности, им не удавалось избежать внушаемых стереотипов о жизненном пути как об «участи», в решении которой им самим отводилась пассивная роль, об отождествлении «участи» женщины с замужеством, о «счастьи» девушки как о ее невинности до брака, о предназначении для деторождении. Внутренняя самооценка зачастую определялась внешними требованиями и реализацией социальных ожиданий и культурных предписаний.
Наблюдается явное противоречие между ориентацией девушки на замужество и деторождение и вместе с тем блокированием обретения и осознания ею собственной телесности и сексуальности. В то же время запрет на сексуальное «взросление» легко объясним тем, что сексуальность женщины считалась принадлежностью не ее самой, а мужчины, чьей женой она должна была стать. Речь идет о своего рода «
Как выразилась исходя из анализа антропологических данных Гейл Рубин (Gayle Rubin), «женская сексуальность в идеале должна отзываться на желания других, а не желать самой и не искать самостоятельно объект удовлетворения своей страсти»[439]. В отсутствие ритуала, легитимирующего и вместе с тем облегчающего переход из девичества в зрелый возраст, задача «нормативной» культуры заключалась не в том, чтобы девушка обрела себя, осознала собственную идентичность, а в том, чтобы стала «привлекательным», востребованным «матримониальным продуктом», тем, что Гейл Рубин назвала «предметом обмена»[440].
Тем самым закладывались предпосылки удержания девушки/женщины в подчиненной позиции как основы гендерного контракта, при котором сохранялись ориентация дворянок на получение преимущественно минимума образования; отсутствие профессиональной реализации; маргинализация женщин, предпринимавших внехозяйственную деятельность для обеспечения средств к существованию; осуждение добрачных связей; воспроизводство традиционной модели семейно-брачных отношений со старшинством и главенством, вплоть до «деспотизма», мужа, доходившего подчас до самых крайних негативных проявлений.
Как ни парадоксально, модель отношений «мать – дочь» придавала каркас прочности традиционному дворянскому сообществу. Наличие властной составляющей этих отношений предопределяло неравноправность последующих отношений в браке. Репродуктивное соперничество являлось следствием сравнительно низкого брачного возраста дворянок, воспроизводимого каждым следующим поколением. Находясь сами в подчиненном положении, матери не стремились преодолеть это, выстроив иные внеиерархические отношения со своими взрослыми дочерьми. Напротив, они либо компенсировали на них собственную несвободу, либо пытались сохранить от них с таким трудом обретенную внутреннюю свободу. Дочери усваивали, что статус материнства несет в себе, прежде всего, властную, а не эмоциональную составляющую, и воспроизводили данный опыт отстаивания идентичности в каждом следующем поколении.
От исторического периода, предшествовавшего буржуазной модернизации, практически не сохранилось девичьих дневников с подробными описаниями интимных переживаний. Это может быть связано как с объективными факторами их плохой сохранности (личным записям девушек родственники не придавали значения и уничтожали их за ненадобностью, или они гибли вследствие социальных катаклизмов), так и с субъективным обстоятельством внутреннего стеснения девочек, которым не приходило в голову доверять бумаге сокровенные или пугавшие даже их самих переживания. В первой четверти XIX века личный дневник юные дворянки вели по-французски, местами переходя на русский, и называли «mon journal». Зачастую дневниковые записи давали читать близким родственницам или подругам и даже оформляли в виде обращения к ним. Отсюда – призыв «Ne te moque pas de mon journal!» («Не насмехайся над моим журналом!»)[441].
В дневнике княгини М. Ю. Оболенской, в замужестве графини Толстой, за 1823 год можно обнаружить и скрываемую ею девичью влюбленность, и явное нежелание выходить замуж: «<…> Я совсем замуж не хочу – он сказал – какие пустяки, ты вить не по сердцу говоришь! а сама вить влюблена, вить я все знаю – Moi j’ai commencé à lui voir, quelle folie! [Я начинаю смотреть на него, как на сумасшедшего!] <…> верно он про Мансурова знает, кто бы ему мог сказать!»[442] В свете подобных откровений не стоит исключать и возможность сознательного избавления от «компрометирующих» излияний в преддверии замужества.
По большому счету только альтернатива ухода в монастырь или замужества[443] давала женщине формально полноценный социальный статус, хотя и в монастырь, как и замуж, она могла попасть не по своей воле[444]. Напротив, если желание посвятить себя служению Богу не встречало понимания со стороны родителей, стремившихся выдать дочь замуж, она вынуждена была не только бежать из дома, но и скрываться от их поисков… даже в стенах мужского монастыря и жить под мужским именем, как затворница Китаевской мужской пустыни преподобная Досифея (монах Досифей), по прозванию «Старец-девица» (1721–1776)[445], благословившая будущего преподобного Серафима Саровского чудотворца на спасение в Саровской Успенской пустыни[446] («…и от уст преподобнаго Досифеа повеление приим в пустыню Саровскую путь свой управити…»[447]). Обе жизненные стратегии – «идти в монастырь или замуж» – были связаны с нахождением представительницы женского пола «в браке»: в одном случае, в символическом (в качестве венчаной Христу), в другом – в фактическом (в качестве венчаной земному мужу). Российская дворянская культура XVIII – середины XIX века относилась к разряду тех, в которых брак считался своего рода социальной неизбежностью. Причем эта установка распространялась более жестко на женщин, чем на мужчин. Поэтому любые жизненные стратегии, исключавшие пребывание женщины в браке, не поощрялись, дискурсивно девальвировались и воспринимались как социально нежелательные и неполноценные.
С детства дворянским девочкам внушалась мысль о замужестве как центральном событии в жизни женщины, поскольку именно социокультурная установка на вступление в брак сопрягалась с возможностью реализации нормативного жизненного сценария. Из двух основных потенциальных способов социального существования дворянки – выйти замуж или остаться девицей (в миру или в монастыре) – общественное мнение неизменно отдавало предпочтение первому. Это же выбирали и рефлексирующие матери для своих дочерей. В событиях, связанных с замужеством, парадоксальным образом соединялись подчас противоположные вещи: социальное принуждение и индивидуальные предпочтения, отношения несвободы и свобода выбора, человеческая спонтанность и Божий промысел. Н. Н. Пушкина-Ланская писала мужу о своих старших дочерях – девятнадцатилетней Марии и пятнадцатилетней Наталье Пушкиных: «Что касается того, чтобы пристроить их, выдать замуж, то мы в этом отношении более благоразумны, чем ты думаешь. Я всецело полагаюсь на волю Божию, но разве было бы преступлением с моей стороны думать об их счастье. Нет сомнения, можно быть счастливой и не будучи замужем, но это значило бы пройти мимо своего призвания. Я не могла бы ей (Маше Пушкиной (Мари). –
Вступление дворянки в брак означало для нее принятие на себя новой роли, начало собственной семейной жизни, которую следует рассматривать как условное «поле» социальной и духовной реализации женщины. В православной культурной традиции значение брака для мужчин заключалось в том, что «живущие с женами по закону не погибнут, но получат жизнь вечную»[449]. В социальном плане женитьба делала их полноценными агентами социальной организации.
Замужество для женщин как этап на пути стяжания христианского благочестия на протяжении веков имело целью обуздание женской сексуальности и установление «мужского» контроля над ней. Рассматривая гетеросексуальный брак как институализированную форму «обмена женщинами», Гейл Рубин утверждает, что «асимметрия гендера, то есть разница между участниками и предметами обмена, ведет к подавлению женской сексуальности»[450]. Сексуальное удовлетворение не рассматривалось в качестве цели вступления в брак ни самими дворянками, ни их родственным окружением.
В российской историографии 1990‐х годов применительно к периоду XVIII – начала XIX века изучению подлежали правовые аспекты заключения дворянского брака[451], особенности «дворянской свадьбы» как «сложного ритуального действа»[452], условия замужества дворянки и «ход свадебной церемонии»[453]. По мнению Н. Л. Пушкаревой, «православные постулаты оказали… исключительное влияние на отношение к семье и браку как моральной ценности»[454]. Несмотря на справедливость высказанного ею же суждения о том, что «в XVIII в., а тем более в начале XIX,
Открывавшиеся перед дворянкой от рождения определенные жизненные перспективы, связанные, в частности, с возможностью получения институтского образования и последующего выхода замуж за представителя одного из дворянских родов, более или менее сопоставимого по статусу с родом ее отца, являлись прямым следствием ее социального происхождения. В силу сохранявшихся в XVIII – середине XIX века в дворянской среде элементов родовой организации одним из главных критериев оценки социального происхождения девушки была степень родовитости ее предков. Принадлежность дворянки по рождению к древнему роду могла стать реальным основанием для ее притязаний на брак с дворянином не менее древнего и даже более знатного рода. Поэтому возможность вступить в брак с представительницей определенного дворянского рода являлась одним из традиционных показателей социального статуса дворянина.
Основными критериями оценки невесты начиная с первой половины XVIII века были социальный статус ее отца, происхождение, имущественное положение и внешность[456]. Воспроизведение этих критериев в женских мемуарах свидетельствует об укорененности гендерного стереотипа, в соответствии с которым сами женщины репрезентировали «взгляд» на себя «со стороны», воспринимали себя как объект мужского выбора. Дискурс женщины о потенциальном выборе брачного партнера строился не от первого лица по принципу: «я обладаю такими-то достоинствами», следовательно, «могу претендовать на такого-то жениха, который должен иметь следующие качества», а от третьего – «она обладает такими-то качествами», значит «достойна, чтобы на нее обратили внимание такие-то представители мужского пола». Именно так писала о себе «на выданье» княгиня Н. Б. Долгорукая: «Надеюсь, тогда все обо мне рассуждали: такова великого господина дочь, знатство и богатство, кроме природных достоинств, обратить очи всех знатных женихов на себя, и я по человеческому рассуждению совсем определена к благополучию…»[457] На ментальном уровне дворянскими девушками усваивалось ожидание того, что не они, а их будут оценивать и выбирать.
Заключение браков осуществлялось в строгом соответствии с
Одним из последствий подобной матримониальной практики становилось то, что отдельные дворянские роды были связаны между собой посредством отношений свойства в нескольких поколениях. Например, представитель XXIX колена от Рюрика рода князей Путятиных, премьер-майор князь Василий Максимович Путятин (ум. до 1786) состоял в браке с Дарьей Егоровной, урожденной Мозовской (1735 – после 1786)[459]. Его внучка Евдокия Николаевна Путятина, дочь младшего сына Николая Васильевича Путятина (р. 1769)[460], представительница XXXI колена этого рода, вышла замуж также за одного из Мозовских[461]. Отношения свойства могли устанавливаться и между разными ветвями одного и того же дворянского рода. Например, дочь Сергея Васильевича Шереметева (ум. 1834), Анна Сергеевна (1811–1849), была замужем за графом Дмитрием Николаевичем Шереметевым (1813–1871)[462]. Формально ограниченное число дворянских родов выделялось за счет последовательного воспроизводства устанавливавшихся между ними родственных связей.
Характер брачной практики родовитого дворянства определялся тенденцией к эндогамии посредством предотвращения мезальянсов. Представители древних родов часто избегали брать в жены девушек из родов, выслуживших дворянское достоинство. Вместе с тем известны случаи, когда мужчина-дворянин, пренебрегая традициями, мог вступить в мезальянс. Согласно изданной 21 апреля 1785 года Грамоте на права, вольности и преимущества благородного российского дворянства, выходившая замуж за дворянина женщина недворянского происхождения приобретала тем самым права дворянства: «Дворянин сообщает дворянское достоинство жене своей»[463]. В 1801 году граф Николай Петрович Шереметев (1751–1809) женился на крепостной крестьянке, которая после заключения брака стала именоваться графиней Прасковьей Ивановной Шереметевой (1768–1803)[464]. Однако ввиду того что социальное происхождение детей, рождавшихся в «неравных» браках, официально определялось в соответствии с социальным происхождением их отца, мезальянс дворянина в меньшей степени, чем мезальянс дворянки, способствовал разрушению традиционной родовой организации.
Общественное осуждение вызывал брак дворянской девушки с человеком недворянского происхождения или так называемой «свободной» профессии (композитором, артистом, художником). Главным образом по этой причине А. М. Бакунина (1768–1859) не устраивала наметившаяся в 1839–1840 годах перспектива выдать замуж свою дочь Александру (1816–1882) за В. П. Боткина (1810–1869), который был сыном купца[465]. В 1844 году ему предпочли отставного офицера кавалерии, помещика Гавриила Петровича Вульфа[466], принадлежавшего к древнему дворянскому роду, внесенному в I часть родословной книги Тверской губернии[467].
Тем не менее прецеденты мезальянса дворянок все-таки имели место. Более того, при вступлении в «неравный» брак им гарантировалось сохранение прежнего правового статуса: «…благородная Дворянка, вышедши замуж за недворянина, да не лишится своего состояния; но мужу и детям не сообщает она дворянства»[468]. Иногда дело доходило до чрезвычайно экстравагантных ситуаций, спровоцированных, что важно, инициативой, исходящей от женщины. Мемуаристка А. Н. Энгельгардт передавала одну такую историю, которую помнила с институтских времен: «К нашей даме, напр[имер], езжала одна приятельница. Мы самым точным образом знали – не от классной дамы, конечно, которая нам бы этого не сообщила, – что она злая, бьет и дерет за волосы свою горничную и влюблена в своего кучера. Что наши сведения были верны, подтвердилось впоследствии тем, что она вышла замуж за этого кучера»[469].
Разумеется, то, что могла позволить себе взрослая, судя по тексту, экономически самостоятельная женщина, было совершенно недопустимо для молодой девушки, впервые выходившей замуж. Вступление в мезальянс, скорее всего, было обусловлено именно сексуальным влечением.
Мезальянс дворянской женщины осуждался общественным мнением в гораздо большей степени, чем мезальянс мужчины. Графиня Елизавета Сергеевна, урожденная Шереметева (1818–1890), выйдя в 1846 году замуж за итальянского пианиста и композитора Теодора Дёлера, должна была уехать жить за границу, поскольку ее брак не мог быть принят «высшим обществом», к которому она принадлежала в силу своего происхождения. Как писала ее мать, «здесь все будут давать ей [дочери] почувствовать, что отныне она „жена артиста“, и все будут повторять эти слова с удовольствием»[470]. Всеобщего порицания заслуживало также и поведение матери, давшей разрешение на брак и замечавшей с горечью по этому поводу: «…не только родственники, но и все мои знакомые никогда не простят мне моего согласия»[471].
В аристократической среде выбор брачного партнера не только подчинялся влиянию семейного и родственного окружения, но и подлежал контролю со стороны императора. Е. С. Шереметева писала Т. Дёлеру о «вердикте» Николая I по поводу предстоящего замужества: «На бале его величество подошел к моей сестре Аннет и спросил, правда ли, что он слышал о моей помолвке, и неужели она и вся семья не знает, что разрешение на этот брак может дать только он и брака девушки, носящей одну из знатнейших фамилий, с артистом он никогда не разрешит. Пусть сестра передаст матери, что этот брак он запрещает»[472].
К тому же монарх не мог не принимать во внимание различие вероисповеданий обоих претендентов. Брак православной женщины с «Луккским подданным и дворянином, католического вероисповедания»[473], вызывал к себе негативное отношение в российском «высшем» дворянском обществе и не заслуживал императорского поощрения.
Уклонение Е. С. Шереметевой от соблюдения межродового соответствия при выборе будущего супруга ставило в довольно сложное положение ее мать, Варвару Петровну Шереметеву, урожденную Алмазову[474], которая признавалась в письме к великому князю Михаилу Павловичу в том, что ей нелегко было дать свое согласие на замужество дочери, принимая во внимание принадлежность последней к родовитому дворянству и недостаточно высокое по сравнению с этим социальное положение жениха: «…мысль выдать ее за человека не равного с ней состояния, гордость древней фамилии нашей, оскорбленное самолюбие не позволяли мне долго согласиться на это»[475]. Мезальянс представительницы древнего дворянского рода рассматривался как нарушение своеобразной тенденции к эндогамии, поддержание которой являлось одним из проявлений способности дворянского сообщества к самоорганизации. Как видно из письма В. П. Шереметевой, дискурсивно социальная дифференциация акцентировалась и, наоборот, камуфлировалась в этических терминах: «Его императорское величество изъявил негодование свое дочери моей графине Шереметевой [Анне Сергеевне] говоря, что брак этот нанесет срам фамилии, оскорбит общество – происхождение и состояние Дёлера ничего не имеют позорного: семейство его весьма уважаемо в герцогстве Луккском, всегда было приближено ко двору, отец его был воспитателем наследного герцога, и Федор Дёлер, жених моей дочери, только семь лет тому назад решился, с позволения владетельного герцога, употребить свой талант в пользу небогатого своего семейства: причина, побудившая его сделаться артистом, приносит ему честь. Теперь же, имея обеспеченное состояние, он снова возвращается в прежний быт свой, а герцог, узнав, что Дёлер женится на русской дворянке, обещал его самого возвести в дворянское достоинство и сделать, сказал герцог, для него больше, чем он может ожидать»[476].
Разрешение Николая I на вступление в брак было получено Е. С. Шереметевой только после возведения Т. Дёлера герцогом Луккским в наследственное дворянское достоинство, пожалования ему ордена святого Людовика и титула барона, а также после ходатайства великого князя Михаила Павловича, покровительствовавшего В. П. Шереметевой[477]. По настоянию императора Дёлер принимал на себя обязательство «никогда не давать публичных концертов в России со времени совершения брака… с Елисаветою Шереметевой»[478].
В известном смысле монарх выступал гарантом нормативного воспроизводства матримониальных стратегий дворянства в соответствии с требованиями обычая. Одним из важнейших требований считалась необходимость формального продолжения дворянского рода, интересами которого в первую очередь мотивировался выбор брачного партнера. Княгиня Е. Р. Дашкова объясняла «снисходительное» отношение к себе родственников свекрови тем, что ее муж «был их общим любимцем и все они сильно желали, чтобы он женился, так как он был последний князь Дашков»[479]. В. П. Шереметева, заступаясь за дочь перед великим князем, уточняла: «Дочери моей 26 лет, она младшая в семействе, старшие обе за Шереметевыми и имеют сыновей, следственно, род наш от этого брака не прекращается»[480]. Действовавшее же в России законодательство (в частности, Жалованная грамота дворянству), допускавшее возможность заключения брака, не санкционированного традиционными нормами, лишь закрепляло юридические статусы в контексте альтернативных матримониальных ситуаций, неизбежно возникавших на практике.
Несанкционированный выход российских дворянок замуж за иностранцев карался так же сурово, как и участие дворян в политических заговорах. Один из репрессивных циркуляров Министерства внутренних дел в отношении некой нарушительницы матримониальных предписаний гласил: «Государь Император, согласно мнению Государственнаго Совета, Высочайше повелеть соизволил: дворянку Эмилию Галецкую, виновную в самовольном оставлении отечества и принятии подданства иностранной державы чрез вступление в брак с иностранцем, подвергнуть вечному из пределов Государства изгнанию, а в случае самовольнаго возвращения в Россию сослать в Сибирь на поселение»[481]. Вместе с тем это свидетельствует о том, что среди дворянок находились такие, которые осмеливались на подобное поведение, несмотря на предостережения и действовавшие запреты.
Для родителей жениха особое значение имело
В письме, датированном 17 октября 1817 года, Иван Евграфович обращался к отцу с просьбой разрешить ему жениться «на благородной девице» Анне Михайловне Романовой и благословить «окончить судбу», вместе с тем сообщая о том, что стоимость принадлежавшей его избраннице 1/14 часть имения составляла 10 тысяч рублей, и напоминая о ранее данном ему принципиальном разрешении на женитьбу[484]. В ответном письме от 16 ноября 1817 года Евграф Васильевич Суворов весьма обстоятельно излагал сыну свою точку зрения на проблему вступления в брак. Общий смысл его рассуждений сводился к тому, что при выборе супруга или супруги должен иметь место некоторый элемент расчета, в брак следует вступать людям примерно равного имущественного положения, а материальный достаток является необходимым условием семейного благополучия: «Я как болезнующеи одетях своих отец, ижелающеи им всякаго блага, хочу сказать тебе о примерах нынешняго времяни может быть частию и тебе известными, что многия партии безращету невравенстве оженившись, неимеют согласнои и покойной жизни, и напаследок понедостаточному состоянию, приобыкнув быть подражателями слепои моды, обременяются разными пригорести без покоиствами; спотерением и самаго даже здаровья. В таком случае, ты должен врешении судьбы твоеи управляться благоразумием…»[485]
Правда, как видно из романа А. С. Пушкина «Дубровский», который, по словам С. М. Петрова, «замечателен прежде всего широкой картиной помещичьего провинциального быта и нравов»[486] 1810‐х годов, в среде мелкопоместного дворянства существовала и иная, как бы противоположная, мотивация стремления к относительному равенству в имущественном отношении будущих супругов, связанная с представлением о том, что жена не должна была быть богаче своего мужа, поскольку это могло лишить его «подобающей мужчине» главенствующей роли в семье: «Бедному дворянину… лучше жениться на бедной дворяночке да быть главою в доме, чем сделаться приказчиком избалованной бабенки»[487]. Понятно, что в анализируемом примере из жизни отца и сына Суворовых речь идет не об этом.
По мнению Е. В. Суворова, имение А. М. Романовой, принимая во внимание «небольшое состояние» его сына, не могло обеспечить им безбедное существование в будущем и, следовательно, молодую супружескую чету ожидало неизбежное разочарование друг в друге: «Ты пишишь, что часть любезнаго тебе предмета стоит десяти тысечь рублей, но, разсуди здраво сам, могутли оныя притвоем небольшом состояни составить благополучие твое, оне, покуда ты сыиграешь свадьбу, изчезнут в кармане твоем как от теплоты воздуха люды, и впоследствии времени будеш невсостояни удовлетворять другу твоему, коего теперь избираешь, в самои даже малости; и тогда заставишь ее некоторым образом роптать натебя, и она будет щитать себя несчасною»[488]. При этом отец убеждал сына в том, что, если бы тот владел бóльшим имением, он не стал бы препятствовать его браку с девушкой еще менее состоятельной, чем Анна Михайловна: «Я неотымая ее достоиств, в окончании последняго щастия твоего; нехотелбы противится тебе когда бы ты придостаточном состоянии своем и збрал себе товарища хотя еще беднея ее…»[489] Далее Е. В. Суворов, повторяя снова данную уже ранее оценку имущественного положения сына как «недостаточного» для содержания семьи, отказывал ему в родительском согласии на женитьбу, оставляя тем не менее за ним свободу выбора: «…зная, что имение твое понынешней вовсем дороговизне для прожитку вашего будет недостаточно, посему самому несымая с тебя воли ибо жить немне с твоею женою, нотебе: однакош позволения моего женится недаю…»[490] По мнению отца, И. Е. Суворов, будучи в возрасте немногим старше двадцати лет (как видно из других источников[491], в 1817 году ему было двадцать пять лет. –
В своих «наставлениях» сыну Е. В. Суворов руководствовался не соображениями корысти, как может показаться на первый взгляд. Судя по дальнейшей переписке, он пытался удержать сына от принятия скоропалительных решений и совершения неразумных поступков, вместе с тем предоставляя ему право самому сделать окончательные выводы: «…атеперь вижу или замечаю пылкость твою искорость вовсем то советую подумать тебе обовсем…»[494] Столь же рациональный подход к жизни был свойственен и отцу А. М. Романовой, Михаилу Романову («…авижу исписма Михаила Романовича, он сомною согласен…»[495]), поскольку для того, чтобы получить согласие на брак с его дочерью, И. Е. Суворову пришлось прибегнуть, вероятно, в устной беседе с ним, к преувеличению подлинных размеров имения своего отца и тем самым заслужить нелестный отзыв о себе последнего («…аты мои друг аблыгаешь что я имею полтораста душ которых нет, ия невижу изетова ума твоего…»[496]).
Недовольство Е. В. Суворова было направлено не против вступления Ивана Евграфовича в брак как таковой и не конкретно против его избранницы, а скорее против его жизненной неустроенности («…идля меня… еще болнее что ты взял два намерения первое вотставку вытти второе всупружество вступить инезнаю начем оснуеся, ая непозволяю ксебе тебе приехать покудова ты берега для жызни своеи ненаидеш…»[497]), несовместимой, по мнению отца, с исполнением обязанностей главы семьи и с той мерой ответственности, которую возлагал на себя мужчина при заключении брака. Отец ориентировал сына на то, что дворянин должен иметь в жизни устойчивое служебное и материальное положение, приобретенное благодаря собственному интеллекту: «…я напоминаю тебе ты видно забыл, вот тогда породуеш меня когда наидеш умом своем пост свои или хлеб назеват, икомне спозволения моего приедешь тогда я приму тебя иодам разуму твоему великую похвалу ипод старость утешусь…»[498] Большая роль в назидании Ивана Евграфовича отводилась Е. В. Суворовым традиционным представлениям о предназначении российского дворянина нести военную государеву службу и о чести как результате воинской доблести: «…служи как должно дворянину, и хорошему афицеру, тогда будет тебе честь, амне слышать отом доставишь удоволствия…»[499]; «…я весма рад что ты пишешь что кусок хлеба наидеш, так идолжно ты воин служы государю…»[500].
Кроме того, он апеллировал к ценностным ориентациям родовитого дворянства, связывавшего воедино понятия «честность» и «благородство» и ставившего «честь офицера» превыше его имущественного положения и каких бы то ни было материальных выгод: «…авсотоже итоже скажу что сам приобретаи себе хлеб насущены, безовсяких оманав мои совет благородну быть где цену тебе делают сказать душа чесная втебе дачарскои мундир на тебе ето болше полуторасто душ»[501]. Здесь, правда, вспоминается эпизод, свидетельствующий о своеобразии понимания «чести» в мужской дворянской среде. Дж. Дж. Казанова де Сейнгаль (1725–1798), прибывший в Петербург в декабре 1764 года, сообщал в своих мемуарах о карточной игре «фараон» в доме генерала П. И. Мелиссино (1730–1797), в которой участвовали одни «молодые люди самого лучшего общества»[502]. Знаменитого европейского авантюриста сильно удивило то, как русские дворяне «открыто играют в так называемую фальшивую игру»[503], – проигрывая большие суммы «на слово», не платят по счету. По выражению просветившего его по этому поводу барона Лефорта, «честь не страдает от карточных долгов: таковы, по крайней мере, нравы у нас»[504].
Занятая отцом Суворовым довольно «жесткая» позиция по отношению к сыну, отчасти, объяснялась тем, что на его попечении оставались еще три дочери (Анна, Елизавета и Александра Евграфовны Суворовы[505]), которых нужно было выдать замуж, что при небольших размерах его имения сделать было достаточно трудно: «…анезабываи что уменя три сестры твое я обних пекусь, ипрошу тебя успокоить меня и сестор своих которых ты трогал великою глупосью своею…»[506] Иван Евграфович же был в состоянии сам позаботиться о себе и о своей будущей семье. Пример Суворовых подтверждает, что в семьях провинциальных средне- и мелкопоместных дворян, в которых на момент женитьбы сына оставались незамужние дочери, имущественная состоятельность будущей супруги имела особое значение для родителей жениха. Также в провинции часто соблюдалась
Рекомендации Е. В. Суворова своему намеревавшемуся жениться сыну являются показательными и с точки зрения описания господствовавших в то время представлений о том, каким должен был быть потенциальный брачный партнер и каким критериям ему следовало соответствовать. При этом требования, предъявлявшиеся к жениху родителями дворянской девушки, вступавшей с ним в брак, очевидно, могли быть еще более высокими, чем со стороны его собственных родителей.
Из письма, адресованного 16 апреля 1830 года А. С. Пушкиным генералу от кавалерии А. Х. Бенкендорфу (1783–1844)[507], явствует, что в глазах дворянской девушки и ее матери существенное значение для оценки претендента на роль будущего мужа и зятя имело его материальное положение и лояльность к нему верховной власти: «Я женюсь на м-ль Гончаровой… Я получил ее согласие и согласие ее матери; два возражения были мне высказаны при этом: мое имущественное состояние и мое положение относительно правительства… Г-жа Гончарова боится отдать дочь за человека, который имел бы несчастье быть на дурном счету у государя…»[508].
При этом следует заметить, что в данном случае невеста, Наталья Николаевна, урожденная Гончарова (1812–1863)[509], принадлежала к дворянскому роду, не имевшему, в отличие от рода Пушкиных[510], древнего происхождения[511] и внесенному в III часть родословных книг Калужской и Московской губерний[512], а ее мать, Наталья Ивановна Гончарова, урожденная Загряжская[513] (1785–1848)[514], не располагала достаточными средствами для того, чтобы выдать ее замуж, даже притом, что ей уже было сделано официальное предложение: «Состояние г-жи Гончаровой сильно расстроено и находится отчасти в зависимости от состояния ее свекра. Это является единственным препятствием моему счастию»[515]; «…
Возможно, не вполне безупречное, с точки зрения представителей родовитого дворянства, социальное происхождение как матери, так и дочери заставляло в свое время и ту и другую быть более или менее сдержанными в своих требованиях при выборе брачных партнеров. То обстоятельство, что Наталья Ивановна была внебрачной дочерью генерал-лейтенанта Ивана Александровича Загряжского[517], вероятно, сыграло определенную роль в согласии выйти замуж за Николая Афанасьевича Гончарова, который, принадлежа к роду, происходившему от калужского купца Афанасия Абрамовича Гончарова (1693–1788)[518], обладал дворянским званием всего лишь во втором поколении[519]. При этом в расчет как бы не принимается факт того, что рождение Натальи Ивановны было узаконено, она пользовалась наследственными правами, обладала чрезвычайной красотой, до замужества находилась при дворе, являясь фрейлиной императрицы Елизаветы Алексеевны, а Николай Афанасьевич считался обеспеченным, образованным и красивым молодым человеком[520].
Наталья Николаевна же в силу как своей родовой принадлежности, так и бедственного материального положения должна была считать, безусловно, удачной для себя партией брак с представителем родовитого дворянства невзирая на своеобразие его деятельности. Хотя, скорее всего, в решающей мере на ее выбор повлияли испытывавшиеся ею личные симпатии к поэту[521]. При этом обращает на себя внимание, что А. С. Пушкин, с одной стороны, страстно желавший жениться на Наталье Николаевне, а с другой, «хладнокровно взвесивший выгоды и невыгоды»[522] нового состояния, женившийся «без упоения, без ребяческого очарования»[523], мог вкладывать в понятие «равный брак» не только наличие родового и имущественного соответствия между партнерами, но и проявление ими взаимных чувств и сердечной привязанности друг к другу: «Только привычка и длительная близость могли бы помочь мне заслужить расположение вашей дочери; я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия ее сердца. Но, будучи всегда окружена восхищением, поклонением, соблазнами, надолго ли сохранит она это спокойствие? Ей станут говорить, что лишь несчастная судьба помешала ей заключить другой, более равный, более блестящий, более достойный ее союз; – может быть, эти мнения и будут искренни, но уж ей они безусловно покажутся таковыми»[524].
Важным критерием оценки брачного партнера, с точки зрения дворянской девушки и ее родителей, являлась его
Судя по реплике из повести О. И. Сенковского с дискредитирующим названием «Вся женская жизнь в нескольких часах», в качестве неоспоримого достоинства жениха родителями невесты рассматривалось его высокое служебное положение: «Мы уже приискали для тебя жениха, прекрасного, степенного человека… в генеральском чине!.. со звездою!..»[529] В частности, выход дочери замуж за «генерала» сулил ей, по их мнению, непременное жизненное благополучие и личное счастье, что в действительности далеко не всегда оказывалось так. В последнем убеждают и хрестоматийный литературный пример Татьяны Лариной, ставшей по воле матери женой «важного генерала»[530], и мемуарное свидетельство А. П. Керн о «несчастии в супружестве»[531] с «доблестным генералом»[532] Е. Ф. Керном, за которого, по ее словам, она «решилась выйти… в угождение отцу и матери, которые сильно желали этого»[533]. Очевидно, родители считали собственный выбор, с осуществлением которого, по их мнению, не следовало затягивать, предпочтительнее того, который, руководствуясь личными симпатиями, могла сделать их дочь. Под словами литературного персонажа из повести О. И. Сенковского подписались бы многие тогдашние радетели о судьбах дворянских девушек: «…мы заботимся о твоем счастии. Друг мой!.. когда представляется хорошая партия, никогда не надо пропускать случая… Иная потому, что искала мужа по своему вкусу, навек осталась в девках… На что долго выбирать жениха?.. Ах, душенька!.. Мужчины все одинаковы!..»[534]
Как видно из романа И. С. Тургенева «Дворянское гнездо», потенциального брачного партнера оценивали сразу по нескольким критериям – родовитости, служебной характеристике, интеллекту, социальному статусу: «Он хорошей фамилии, служит прекрасно, умен, ну, камер-юнкер, и если на то будет Воля Божия… я, с своей стороны, как мать, очень буду рада»[535]. Тем не менее, несмотря на большое значение, которое придавалось родителями дворянской девушки имущественному и служебному положению жениха, его моральные качества, в частности честность, могли возобладать в иерархии достоинств:
Мария Логгиновна Манзей, высказывая сестре Вере Логгиновне Манзей в письме от 25 мая 1836 года свои соображения относительно предстоящего замужества их племянницы Марии Ивановны, урожденной Мельницкой, отмечала присущие ее избраннику, князю Арсению Степановичу Путятину (1805–1882)[537],
Наконец, в той мере, в которой выбор брачного партнера или партнерши зависел от самих претендентов на вступление в брак, важным критерием оценки были их
Несмотря на некоторые традиционные ограничения, обусловленные, в частности, недопустимостью мезальянса дворянской девушки и брака ее с человеком, не служившим и имущественно несостоятельным, взаимные чувства молодых людей, желавших быть связанными узами супружества, судя по словам, обращенным В. П. Шереметевой к Т. Дёлеру, могли одержать верх над целым рядом условностей и оказаться решающим фактором в деле заключения брака: «В своем письме ко мне Вы утверждали, что отсутствие титула и большого состояния не дает Вам права на руку моей дочери. Все это не имеет значения, если только люди по-настоящему любят друг друга. Вот почему мне хочется быть уверенной в силе Вашего чувства…»[547].
Наибольшую толерантность к эмоциональным привязанностям своих дочерей и к их праву на собственный матримониальный выбор проявляли матери, не находившиеся под мужской суггестией и испытавшие вкус более или менее свободного принятия решений – пребывавшие во вдовстве (как В. П. Шереметева) или состоявшие во втором, более равноправном, браке (как Н. Н. Пушкина-Ланская). В рассуждении Пушкиной-Ланской о замужестве в защиту возможности дочери самой определиться в своих чувствах звучит неприятие патриархатных стандартов общепринятых матримониальных стратегий: «Союз двух сердец – величайшее счастье на земле, а вы хотите, чтобы молодые девушки не позволяли себе мечтать, значит, вы никогда не были молодыми и никогда не любили. Надо быть снисходительным к молодежи. Плохо то, что родители забывают, что они сами когда-то чувствовали, и не прощают детям, когда они думают иначе, чем они сами. Не надо превращать мысль о замужестве в какую-то манию, и даже забывать о достоинстве и приличии, я такого мнения, но предоставьте им невинную надежду устроить свою судьбу – это никому не причинит зла»[548].
В мужском литературном дискурсе, как видно из романа И. С. Тургенева «Дворянское гнездо», некоторым представительницам старшего поколения приписывалось довольно скептическое отношение к «браку по любви»: «…женился он по любви, а из этих из любовных свадеб ничего путного никогда не выходит, – прибавила старушка…»[549]. Однако подобное суждение, если оно и отражало одно из расхожих мнений, можно считать скорее запоздалой реакцией на свершившийся факт, нежели конкретной рекомендацией по вступлению в брак.
Авторитет родителей и влияние родственного круга, формируя определенные предпочтения, не лишали полностью молодых людей свободы в выборе брачного партнера или партнерши. Романтические отношения и любовь все чаще становились главным мотивом брака, играя решающую роль именно тогда, когда родители не соглашались с матримониальным выбором детей. В ряде случаев отстаивание девушками своих эмоциональных предпочтений приводило в конечном счете к получению родительского благословения, если и не сразу, то по прошествии нескольких лет существования супружеского союза.
Таким образом, можно заключить, что в XVIII – середине XIX века в среде родовитого российского дворянства имелись вполне определенные представления о том, какими качествами должны были обладать потенциальный брачный партнер и партнерша. Требования, предъявлявшиеся в этой связи к будущему мужу или к жене, были обусловлены нормами действовавших в дворянском сообществе обычаев (так называемым дворянским этосом) и потому не подлежали юридической регламентации. Вообще, характер матримониальной практики родовитого дворянства определялся тенденцией к соблюдению своеобразной эндогамии посредством предотвращения мезальянсов. В известном смысле, от результатов оценки в каждом конкретном случае претендента или претендентки на роль мужа или жены зависело нормативное воспроизводство дворянской сословной культуры в целом и сохранение родовой организации как ее основного структурного элемента.
Мотивы вступления в брак в разных слоях дворянства в исследуемый период варьировали от материальных соображений до взаимной склонности. Для мужчин матримониальный выбор определялся в большей степени социально значимыми критериями, нежели эмоциональными предпочтениями: в XVIII веке знатность происхождения невесты могла «перевесить» ее богатство, красоту и личные симпатии к ней[550], соотношение же между внешней привлекательностью и состоятельностью избранницы склонялось в пользу последней[551]. Зачастую женитьба воспринималась дворянином как разновидность экономической сделки[552]. Мемуаристки употребляли в таких случаях выражение «брак по расчету»[553], наделяя его негативной коннотацией. В понимании же некоторых мужчин, напротив, «партии, без расчета оженившиеся», представлялись неприемлемыми. Для дворянки более важна была эмоциональная привязанность, однако далеко не каждая могла позволить себе, подобно императрице, обратиться на поиски таковой при неудачном браке: «…Бог видит что не от распутства к которой никакой склонность не имею, и естьлиб я в участь получила с молода мужа которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась, беда та что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви…»[554] Возможно, такие критерии оценки брачного партнера, как его имущественное положение и нравственные качества, отражали бытовой аспект православного представления о браке. В идеале повседневное семейное благополучие как залог счастливого брака не мыслилось российским дворянством, в особенности провинциальным, не только без взаимной любви и уважения супругов друг к другу, но и без определенного материального достатка, гарантировавшего им стабильный размеренный уклад жизни. Однако подобные идеальные конструкции совершенно не исключали разнузданного поведения мужей по отношению к женам, отсутствия с их стороны как любви, так и уважения в каждодневном совместном существовании.
Тем не менее важность замужества в жизни дворянской девушки подчеркивается наличием длительной процедуры, предшествовавшей непосредственному заключению брака во время церковного таинства венчания и имевшей несколько значимых с этнологической точки зрения аспектов. Данную процедуру, по-видимому, следует считать одним из наиболее ярких проявлений действенности российского дворянского этоса, лежавшего в основе системного упорядочения межродовых отношений. Заключение брака являлось не личным делом мужчины и женщины, а делом двух родов, к которым они принадлежали по своему происхождению. На пути к супружеству родителям и другим ближайшим родственникам следовало ограждать молодых людей от эксцессов, способных негативно повлиять на их дальнейшую судьбу. Особенно сильно нарушение предварительных брачных договоренностей могло сказаться на репутации и последующей жизни дворянской девушки, подтверждением чему служит история несостоявшегося замужества Софьи Бахметевой.
Девица Софья Бахметева происходила из древнего дворянского рода, предки которого были известны на Руси со второй половины XV века[555]. Принадлежность к этому роду, внесенному в VI часть родословных книг Пензенской и Саратовской губерний, давала ей среди прочего право на поступление в петербургский Екатерининский институт, в котором она и воспитывалась. В дальнейшем социальное происхождение, институтское воспитание и образование позволяли девушке рассчитывать на удачную «партию» и определенное положение в «свете». Однако события, связанные с замужеством, приняли для нее трагический оборот.
В начале 1840‐х годов Софья Бахметева проживала в Санкт-Петербурге вместе со своей матерью, вдовой поручицей Варварой Петровной Бахметевой и с родными братьями Юрием, Николаем и Петром Бахметевыми[556]. В сентябре 1842 года в их доме впервые появился и затем стал часто бывать один из сослуживцев Юрия Бахметева по лейб-гвардии Преображенскому полку князь Григорий Николаевич Вяземский, начавший вскоре ухаживать за Софьей.
Продолжая оказывать девушке
Важно отметить, что в случае смерти мужа дворянской женщины вопрос о выдаче замуж дочери либо решался ею совместно с другими представителями мужской части семьи[562], например со старшим сыном («…Князь Вяземский… сделал ей (В. П. Бахметевой. –
Через десять дней после того, как князь Вяземский сделал предложение Бахметевой, он представил В. П. Бахметевой письмо, написанное от имени его родителей, князя Николая Григорьевича (1767–1846) и княгини Софьи Григорьевны Вяземских[569], которые выражали как свое согласие на женитьбу сына, так и расположение к его будущей жене и к ее матери[570]. Помимо этого, он пожелал заручиться еще и согласием тетки, графини Марии Григорьевны Разумовской, урожденной княжны Вяземской (1772–1865)[571], проживавшей в то время в Париже[572]. Свое желание князь Г. Н. Вяземский объяснял особым отношением к тетке, которая его «воспитывала и много любила»[573], а также надеждой на получение от нее материальной помощи в настоящем и наследства по духовному завещанию в будущем[574].
После того как формальности, связанные с поступлением предложения о браке и подтверждением согласия на него родителей жениха и невесты, считались улаженными, о предстоявшем замужестве дворянской девушки могло быть объявлено публично. Правда, В. П. Бахметева, принимая во внимание просьбу князя Вяземского о том, чтобы не делать этого до получения письменного ответа от графини Разумовской, сочла возможным поставить в известность о происходившем только ближайших родственников и знакомых[575]. С момента
Высказывая опасения по поводу того, что графиня Разумовская могла не получить письма от его родителей и поэтому ответ от нее задерживался, князь Г. Н. Вяземский, якобы для пересылки ей, забрал обратно у В. П. Бахметевой письмо своих родителей[577]. Между тем Юрий и Николай Бахметевы должны были уехать из Санкт-Петербурга: первый – в Гельсингфорс для исполнения служебных обязанностей, а второй – в Пензенскую и Саратовскую губернии для решения неотложных дел, возникших в имениях матери[578]. Все это время князь Г. Н. Вяземский регулярно посещал дом В. П. Бахметевой на правах
Когда все необходимое было уже подготовлено к свадьбе и Варвара Петровна ждала возвращения в Санкт-Петербург своих сыновей, она неожиданно получила письмо, в котором родители князя просили объяснить, почему их сын считается женихом ее дочери, если они не согласны на этот брак[582]. Сначала Варвара Петровна предполагала, что они изменили свое решение под влиянием неизвестных ей обстоятельств, и пыталась узнать, каких именно, чтобы уладить возникшее недоразумение[583]. Однако, как выяснилось впоследствии, родители князя Вяземского никогда не давали согласия на брак сына с Софьей Бахметевой, а письмо, написанное ранее от их имени, было подложным[584]. Более того, они отказывались когда-либо согласиться на этот брак[585].
Узнав обо всем, князь Г. Н. Вяземский обвинял родителей в обмане и уверял Софью и ее мать в необходимости своей поездки в Москву, чтобы уладить отношения с ними[586]. Дворянской девушке, имевшей официального жениха, разрешалось общаться с ним гораздо чаще[587] и более «свободно»[588], чем с любым другим мужчиной: «…Князь Вяземской находясь столь долгое время почти безотлучно в ея доме, и пользуясь свободою, по праву своему, объявленнаго жениха, короткость обхождения своего с ея дочерью… употребил…»[589] Воспользовавшись этим, Г. Н. Вяземский пытался склонить С. Бахметеву к заключению так называемого тайного брака, то есть брака без родительского благословения, решиться на который ей было довольно сложно[590].
В сентябре 1843 года князь, получив отпуск, отправился в Москву[591]. Он писал Софье один раз из Твери, а в другой раз, сообщая о гневе своих родителей и вместе с тем убеждая ее в благоприятном исходе дела, – из Москвы[592]. С течением времени Бахметевым стало известно, что Г. Н. Вяземский, письма от которого перестали приходить, был болен и помещен родителями в военный госпиталь[593]. Беспокоясь о состоянии его здоровья, С. Бахметева просила мать разрешить ей в сопровождении тетки В. Н. Дуровой (ставшей впоследствии коллежской советницей Борковой), поскольку одна девушка в то время не могла перемещаться, также поехать в Москву[594]. Пробыв там три дня, она несколько раз навещала в госпитале князя Вяземского, который в присутствии тетки снова заверил ее в своем стремлении убедить родителей согласиться на их брак[595]. Не сомневаясь в искренности жениха, немного успокоенная его словами, Софья Бахметева вернулась в Петербург, куда вскоре прибыл и он со своей матерью, княгиней С. Г. Вяземской[596].
Однако, вместо того чтобы нанести визит Бахметевым, князь послал Варваре Петровне письмо, в котором сообщал о своем отказе жениться на ее дочери[597]. Одновременно и он, и его мать сделали эту историю достоянием гласности, распространяя порочившие Софью Бахметеву слухи в высших кругах петербургского светского общества[598]. Князь Г. Н. Вяземский публично заявлял о том, что в его намерения входила не женитьба, а всего лишь легкая интрига, которая не должна была повлечь за собой серьезных последствий[599]. По его словам, в доме В. П. Бахметевой он «лишь проводил весело свое время»[600]. Княгиня же С. Г. Вяземская постаралась скомпрометировать Софью Бахметеву даже в глазах императора Николая I и великого князя Михаила Павловича[601].
В результате разразившегося публичного скандала князь Г. Н. Вяземский вынужден был покинуть лейб-гвардии Преображенский полк[602]. Однако, стремясь выставить себя в глазах дворянского общества в выгодном свете, он старался еще больше опорочить девушку и членов ее семьи[603]. Возвратившийся в это время из Гельсингфорса в Петербург Юрий Бахметев, по словам В. П. Бахметевой, «нашел мать и сестру свою убитыми горестию, обезславленными поступками Князя Вяземскаго и гласностию этой истории»[604].
Несколько раз, пытаясь получить объяснения князя Вяземского относительно его поведения, Ю. Бахметев приходил к нему на квартиру, однако княгиня С. Г. Вяземская и другие его родственники не позволяли им видеться[605]. В ответ на письмо Бахметева, продолжавшего настаивать на встрече, Вяземский письменно назначил ему время для визита, который также не увенчался успехом по причине того, что еще накануне князь уехал из Петербурга в Москву[606]. Так и не получив желаемых объяснений, Юрий Бахметев отправился воевать на Кавказ, где отличился храбростью и был представлен к наградам за боевые заслуги[607]. Несмотря на то что на протяжении всего времени несения им воинской службы в письмах к матери он ни разу не упомянул о князе Вяземском, мысль о реабилитации сестры, по-видимому, не давала ему покоя: «Тут узнала она (В. П. Бахметева. –
Возвращаясь с Кавказа в 1845 году после завершения военной экспедиции, Юрий Бахметев заехал в свое саратовское имение и попросил находившегося там брата Николая сопровождать его в Москву, где «потребовал, что бы он был при нем в страшный и тяжелый час, когда он пойдет отдавать жизнь свою за честь сестры и матери!»[609]. На состоявшейся в Москве дуэли с князем Г. Н. Вяземским Ю. Бахметев был убит на глазах у брата, который, как и князь, позднее оказался под следствием[610]. В. П. Бахметева была официально допрашиваема о причинах дуэли ее старшего сына с князем Вяземским[611] и давала показания. В целом сюжет этой истории во многом напоминает известные обстоятельства также приведшего в 1825 году к дуэли конфликта между подпоручиком Семеновского полка Константином Черновым и сделавшим его сестре Екатерине Пахомовне[612] предложение, а потом под давлением матери забравшим его обратно флигель-адъютантом графом Владимиром Новосильцевым[613].
В копии записи допроса В. П. Бахметевой нет сведений о том, как сложились в дальнейшем судьбы главных участников расторгнутой помолвки. Тем не менее по данным генеалогии можно установить, что князь Григорий Николаевич Вяземский позднее был женат на графине Прасковье Петровне Толстой[614]. В отношении же Софьи Бахметевой выяснить что-либо оказалось сложнее. В тексте архивного документа не упоминалось даже ее отчество. Однако в результате сопоставления некоторых данных стало понятно, что героиня этой истории есть не кто иная, как Софья Андреевна Толстая (1827–1892)[615], жена поэта и драматурга графа Алексея Константиновича Толстого (1817–1875). В примечании к одному из писем последнего исследователь его творчества И. Г. Ямпольский со ссылкой на публикацию в дореволюционном издании сообщает «о тяжелых переживаниях Софьи Андреевны до ее встречи с Толстым: романе с кн. Вяземским, из‐за которого один из ее братьев был убит на дуэли с ним»[616]. Замечание другого литературоведа, Г. И. Стафеева, относительно того, что «брат, защищая честь Софьи Андреевны, был убит на дуэли человеком, который ее оставил и которого она любила»[617], не позволяет усомниться в том, что речь идет об истории, изложенной в показаниях В. П. Бахметевой. Г. И. Стафеев приводит также имена еще двух братьев, Петра[618] и Николая[619] Андреевичей Бахметевых и указывает на расположение имений первого в Пензенской и Самарской губерниях[620]. Исследователи отмечают, что в 1851–1852 годах Софья Андреевна жила в принадлежавшем П. А. Бахметеву имении Смальково Саранского уезда Пензенской губернии[621]. Тем не менее за исключением двух процитированных выше беглых упоминаний ни в литературоведческих, ни тем более в исторических исследованиях не встречается сколько-нибудь подробное описание перипетий помолвки Софьи Бахметевой с князем Григорием Вяземским[622]. В популярных биографиях писателей и описаниях их любовных историй в последние годы можно встретить упоминания о рождении у Софьи Бахметевой внебрачной дочери от связи с князем Григорием Вяземским, которая была записана как ее племянница и не воспитывалась ею.
Определенный интерес представляет культурный облик С. А. Бахметевой, сформировавшийся во многом в первой половине XIX века, но особую роль для характеристики которого могут сыграть некоторые историко-биографические сведения, известные о ней как о жене графа А. К. Толстого и относящиеся уже ко второй половине XIX века. Современники отмечали «ее необыкновенный ум и образованность»[623], она знала четырнадцать иностранных языков[624], большую часть из которых выучила сама в течение жизни, уже после окончания института. В этой связи интересно замечание графа А. К. Толстого в письме к другу, беллетристу и журналисту Б. М. Маркевичу, от 9 января 1859 года о том, что «Софья Андреевна и Варвара Сергеевна занимаются польским языком, и притом – каждый день»[625]. Софья Андреевна была знакома и общалась с выдающимися деятелями русской культуры XIX века, такими как И. С. Тургенев[626], Я. П. Полонский[627], К. К. Павлова[628], Н. И. Костомаров[629], А. А. Фет[630] и другие. Именно ей, когда она была уже вдовой графа Толстого, А. А. Фет посвятил стихотворение «Где средь иного поколенья…»[631]. Говоря словами А. Тархова, «С. А. Толстую Фет считал одной из самых блестящих и интересных женщин своего времени»[632].
Тем не менее, возможно, как никакую другую женщину, ее всю жизнь сопровождали людские пересуды и кривотолки. Ей приписывали «лживость и расчет»[633], упрекали в том, что «она всегда была неискренна, как будто всегда разыгрывала какую-то роль»[634], «притворялась постоянно и как будто что-то в себе таила»[635], считали, что «ее сердце остается холодным и неспособным к любви, но она прекрасно играет свою роль»[636]. Литературовед Г. И. Стафеев утверждает, что «Софья Андреевна… была женщиной холодного, расчетливого и скептического ума, которая всю жизнь носила маску, соответствующую обстоятельствам, чтобы полнее использовать их в своих интересах; все силы своей актерской души она употребляла на сокрытие того, что действительно находилось в ее душе, причин и сущности ее продуманной игры»[637].
Что же могло послужить причиной для своего рода скандальной известности ее личности в светском обществе XIX века и для столь неодобрительных суждений о ней некоторых знавших ее людей?
Тем не менее история с несостоявшимся замужеством и дуэлью брата с князем Вяземским давала о себе знать на протяжении всей ее жизни в виде тянувшегося за ней шлейфа сплетен. Уже в молодости это сказывалось на ее внутреннем душевном состоянии, приводя к тому, что «даже и в самые лучшие минуты» ее «волновали какая-нибудь неотвязная забота, какое-нибудь предчувствие, какое-нибудь опасение»[660].
Анализ культурного облика Софьи Бахметевой и перипетий помолвки ее с князем Вяземским показывает, насколько важное значение в жизни дворянской девушки XIX века имело все, что касалось ее замужества. То, за кого и как дворянка выходила замуж, какие обстоятельства этому сопутствовали, насколько были соблюдены действовавшие в дворянской среде социально-этические нормы вступления в брак, в решающей мере определяло ее дальнейшую публичную репутацию, игравшую, в свою очередь, на всех этапах ее жизненного пути весьма существенную и даже культурно значимую роль.
Также обращает на себя внимание парадоксальное обстоятельство, что и С. А. Бахметева, по первому мужу Миллер, и князь Г. Н. Вяземский впоследствии связали свои судьбы с представителями рода графов Толстых[661]. Кроме того, тетка князя Вяземского, графиня М. Г. Разумовская, урожденная княжна Вяземская, была женой графа Льва Кирилловича Разумовского, который приходился дядей Алексею Алексеевичу Перовскому[662] (известному под писательским псевдонимом Антоний Погорельский), а тот, в свою очередь, – родным дядей графу Алексею Константиновичу Толстому[663], мужу Софьи Бахметевой. Все это еще раз подтверждает высказанную выше мысль о замкнутом характере воспроизводства родственных связей в российском дворянском сообществе[664].
Таким образом, процедура, предшествовавшая непосредственному заключению брака во время церковного таинства венчания, способствовала достижению своего рода социального соглашения между родителями жениха и невесты как представителями определенных дворянских родов. Роль в этой процедуре девушки, для которой замужество означало формальный переход из рода отца в род мужа, представляется весьма условной. Несмотря на то что ее активное участие в достижении брачных договоренностей сводилось к минимуму, соблюдение противоположной стороной обязательств по отношению к ней являлось своеобразным критерием нормативности заключения брака. В случае если поведение дворянина вело к нарушению предварительного брачного соглашения, оно считалось не соответствовавшим нормам дворянского поведения вообще: «…она (В. П. Бахметева. –
Воспроизводству межродовых матримониальных практик способствовали действовавшие в дворянской среде, как и в крестьянской,
Если в крестьянской среде функции свах и акушерок часто выполняли одни и те же женщины, то в дворянской – они были разделены.
История несостоявшегося замужества Софьи Бахметевой демонстрирует в большей степени светский аспект процедуры, предшествовавшей вступлению дворянской девушки в брак. Однако эта процедура, особенно в провинциальной дворянской среде, имела выраженную религиозную коннотацию.
Выход замуж мыслился дворянской девушкой как своего рода рубеж, причем не просто отделявший друг от друга два разных этапа ее жизни, а обозначавший момент, с которого ее социальное существование обретало подлинную полноту и она как бы вступала на «предопределенный» ей жизненный путь. Девушки-невесты писали о себе: «Участь моя теперь решена и; благодаря Господа, я совершенно счастлива»[671]; «Теперь от Тетиньки Марьи Логиновны вы знаете что участь моя решена…»[672].
Замужество означало для них принципиально иную повседневность, связанную с исполнением новых обязанностей: «Это время для меня было очень тяжелое, теперь по немногу начинаю привыкать к новому образу жизни. Маминька благословила нас в Вознесение, и я с Божиею помощию буду старатся исполнять долг свой»[673].
Православное мировосприятие дворянских девушек делало необходимым
Родители благословляли дочерей на вступление в брак святыми иконами, обширные перечни которых обычно включались в тексты приданых росписей и могли предваряться формулой: «…а во благословение за ней дочерью своей даю вначале Божие Милосердие святые образа да приданого…»[682] Княжна Наталья Петровна Черкасская, выданная 10 мая 1760 года замуж за прапорщика лейб-гвардии Преображенского полка Степана Степановича Загряжского, получила в знак благословения от отца, генерал-лейтенанта, а позднее генерал-аншефа, и премьер-майора лейб-гвардии Конного полка князя Петра Борисовича Черкасского, образа Иверской иконы Божией Матери, Казанской иконы Божией Матери, Рождества Пресвятой богородицы, иконы Божией Матери, именуемой «Троеручица», святителя Димитрия Ростовского, мучеников и исповедников Гурия, Самона и Авива, мучеников Ермила и Стратоника, мучеников Адриана и Наталии[683]. Кашинский помещик титулярный советник Василий Борисович Суворов благословил свою дочь Наталью Васильевну, урожденную Суворову, вступившую 5 мая 1760 года в брак с кашинским помещиком капитаном Никитой Павловичем Каржядиным[684], «Образом Умиления Богоматери Образом Николая Чудотворца… Образом Макария Калязинскаго Чудотворца»[685]. При этом в приданой росписи отмечалось, что она получила благословение обоих родителей: «Благословение вкупе отчее и матернее дочери вашей Наталье Васильевне Суворовои…»[686] Другую свою дочь, Агафью Васильевну, В. Б. Суворов выдал замуж за кашинского помещика сержанта Григория Федоровича Карачинского[687] и, как видно из составленной 20 апреля 1770 года «росписи приданому», благословил «образом Знамения Богоматери… образом Тифинския (Тихвинской. –
«Позвали Наденьку; она вошла бледная, неловкая. Отец вышел и вынес образа Николая Чудотворца и Казанской Богоматери. Нас благословили»[689].