Встреча в Читтагонге
Кочевники-патаны
(Патаны кочуют из пределов Пакистана в Афганистан, доходят до Северного Афганистана, на зиму возвращаются к себе на юг; их сотни тысяч, они воинственны и свободолюбивы. )
Вечер в пути
Дуаб
Ворота Искандера
Огни Термеза
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Последнее, что я видел на фоне багрового смолистого заката, был афганский офицер, молившийся на вершине высокого бархана. Он стоял на коленях на маленьком молитвенном коврике, расстеленном на уже холодном песке. Равномерные взмахи его протянутых рук и все движения его сильного, гибкого тела напоминали несложные гимнастические упражнения. В трех шагах позади него стоял солдат. Перекинув через руку шинель своего начальника, он держал в поводу двух лошадей. Лошади переминались с ноги на ногу, точно им не нравилась эта неожиданная остановка.
Офицер все быстрее отдавал поклоны, и казалось со стороны, что он кланяется наступающей ночи и пустыне, окружающей нас, точно хочет задобрить какие-то дикие силы, которые угрожают нам из ее глубины.
Багровое небо, покрытое смолистыми тяжелыми полосами, темнело так быстро, что скоро офицер стал силуэтом, и этот черный силуэт, когда он поднялся с коврика и пошел к лошади, вдруг растаял в набежавшем, как волна, густом сумраке.
Может быть, комендант маленькой крепостицы Аскер-хана был прав, торопя нас сократить время остановки и отдыха у колодцев; он хотел, чтобы мы прошли барханы пустыни еще засветло. Мы не успели это сделать, и теперь наши небольшие, крепко сбитые тяжелые тележки, называемые гади, ехали, подпрыгивая и кренясь с боку на бок, по темной ночной пустыне, пересекая огромные барханные холмы, встававшие перед нами со всех сторон.
Если вглядываться в густой сумрак, что висел перед глазами, то можно было с трудом различить впадины между барханами и темные волнистые линии надутых ветром песчаных полос на скатах.
Сначала наши проводники искали прохода между барханами, но потом они отказались от дальнейших бесполезных поисков, и мы одолевали с ходу один песчаный холм за другим.
Мы уже не тряслись на тележках, а шли рядом с ними, помогая возницам. Они при виде нового бархана разгоняли тележку, неистово крича на лошадей, и лошади, уходя глубоко в песок невидимыми ногами, взметывали наши гади по песчаной стене и наверху останавливались, чтобы отдышаться и ринуться вниз под печальный и гортанный крик афганцев, а спустившись, снова взлететь на следующий бархан.
Откуда-то из пасти пустыни тянуло промозглым холодом. Издалека доносились какие-то приглушенные песками и пространством стоны, взвизгиванья, крики отчаяния или крики о помощи, точно там, в глубине этих ночных песков, грызлись стаи непонятных зверей — смесь волков и шакалов.
Мы слышали и вой, очень похожий на волчий, и захлебывающийся хохот, истерический плач, похожий на плач шакалов. Иногда голос какой-то птицы резко прорезал это скопление самых разных звуков, вселявших беспокойство в наших лошадей и заставлявших нас настораживаться.
Однообразие этого пути начинало утомлять нас. Песок доходил до колен. Не успев вынуть ногу, ты уже проваливался снова. Песок как будто хватал коней за ноги, держал колеса, а холодная тьма облепляла нас, водила своей холодной лапой по лицу, ложилась на плечи.
Тележки скрежетали всеми болтами и колесами, гремели и тоже стонали так, что готовы были развалиться на куски каждую минуту. Скрип ремней, самодельной сбруи, скрип колес и тяжелый храп лошадей, обливающихся потом, далеко был слышен в неподвижном холодном воздухе.
Час за часом мы кувыркались среди барханов, и казалось, что пустыня не имеет границ, что так будет продолжаться, пока мы, измученные, высунув язык, не сядем на песок рядом с упавшими от усталости лошадьми.
Какая-то безвыходность окружала нас. Мы передвигали ноги автоматически, вползали на бархан и спускались с него, и только в ушах было шуршание сползавшего с нами песка.
Наступил полный мрак, тот мрак, в котором человек подобен жалкой тени, не имеющей никакого значения, мрак угнетающий и угрожающий ловушками. Только перекликавшиеся голоса наших возниц да возникавшие иногда рядом афганцы-верховые, казавшиеся чернее мрака, вселяли в нас уверенность, что мы не разбрелись и идем друг за другом.
Трудно было представить себе, что кто-то в этой кромешной тьме знает дорогу. Ничего не было видно в двух шагах. Я слышал прерывистое, трудное дыхание моего возницы, который, как и я, шагал рядом с тележкой, придерживаясь за нее левой рукой.
В правой афганец держал поводья. Я смутно различал тележку и еще хуже — афганца. Если бы я отнял руку и протянул ее снова, я уже не нашел бы тележки и вообще больше никого бы не нашел. И меня бы не нашли. Меня бы растолок в пыль, в песчаную пыль этот черный, гнетущий мрак.
Мы точно провалились в мир прошлого, где нет воспоминаний и нет ничего живого. Автомобиль казался фантастическим видением, а самолет — невозможным дьявольским наваждением, явившимся после хорошей трубки опия или анаши. Мы были в эпохе, когда лошади служили главным средством сообщения. Так передвигались в этих краях и при Александре Македонском. Вот так он пробирался в Балх. Вряд ли! Он ночью предпочитал отдыхать в шатре, а не кувыркаться на барханах. Так рассуждал я, держась упорно за тележку и слушая крики арбакеша, понукающего лошадей перед новым подъемом. Грузно утопая в песке, лошади в который раз вынесли наш измученный экипаж на вершину бархана и тут, на узкой кромке над невидимым обрывом, остановились, потом рванулись вперед, и я услыхал тонкий свист и сначала не понял, что случилось. Но экипаж начал крениться, и если бы мы не поддержали его руками и плечами, он немедленно увлек бы нас куда-то в песчаную пропасть.
Афганец закричал неистовым голосом и остановил рвавшихся вперед лошадей. Как потом оказалось, лопнули ремни, привязывавшие лошадей к дышлу. Афганец, ругаясь, налег на колесо. Я тоже, и мы остановили падение. Одно мгновение мне казалось, что песок не выдержит и мы с тележкой и с лошадьми все-таки слетим в холодную тьму. Тележка дрожала, и лошади дрожали от страха, стараясь найти точку опоры на узком песчаном гребне. Но вот они перестали дрожать, тележка крепко сидела в песке над обрывом.
Афганец начал шарить у себя за поясом, не переставая издавать дикие крики, и я удивлялся, как выдерживает его собственное горло этот крик, призывающий на помощь.
Он достал нож, достал запасной ремень и начал снова связывать порванные крепления. Тут над нами возникла чудовищная тень, но она оказалась фигурой пришедшего откуда-то сверху старосты нашего маленького каравана.
Староста обнаружил наше отсутствие и, остановив всех остальных, пошел на сигнальные крики моего возницы, которому не повезло. Они вместе наклонились над креплениями и, что-то крича друг другу, видя, как кошки, в темноте, сверкая ножами и орудуя быстрыми пальцами, работали так быстро, что можно было только удивляться спокойной ловкости профессионалов пустыни.
Повреждение было исправлено. Староста исчез впереди. Мы потащились снова по холмам песчаного ада. Спотыкаясь и проваливаясь в песок, мы двигались с терпением муравьев, переносящих муравьиное бревно. И вдруг все вокруг посветлело, как будто мы вышли из царства мрака. Мы остановились, еще не понимая, что перед нами и что произошло в природе за эту ночь.
Мы не видели до сих пор никакого горизонта. Впереди нас и вокруг лежал непроницаемый мрак.
Теперь ясно простиралась перед нами барханная пустыня и далеко впереди светлая полоса, делившая небо и землю, и чуть выше этой полосы сверкал, переливаясь всеми жемчужными и золотыми оттенками, длинный пояс огней, над которым выгнулось небо, полное крупных острых звезд, разбросанных повсюду.
Теперь я увидел впереди еще одну нашу тележку и всадника, который вынырнул из-за бархана. Он подъехал к нашей гади. Я узнал Мирзо Турсуна-заде, нашего певца с берегов Пянджа. Он наклонился с седла и сказал, указывая рукой на колдовской пояс, явившийся в пустыне:
— Термез!
— Термез! — закричал он, и мы стояли затаив дыхание и смотрели, и не могли насмотреться. Это явление живых, трепещущих огней ошеломило нас и наполнило радостью. Эти огни означали, что наш долгий путь близок к концу. Нам хотелось как можно скорей дойти до этих огней, таких близких, таких манящих.
В это время все вокруг нас еще раз изменилось, потому что из-за туч вышла большая, какая-то померанцевая, какая-то ненастоящая луна. Барханы стали совсем белыми, как будто их покрыл свежий снег, и там, где они понижались, протянулась полоса такого чистого серебряного блеска, точно этот блеск хотел соперничать с поясом огней. Этот блеск не имел ни конца ни края, и он лежал между нами и Термезом.
Аму-Дарья! Мы узнали ее, и даже афганец, равнодушный к нашему восторгу, проверявший при свете луны крепления своей упряжи, как-то повеселел.
Он пробормотал что-то вроде двустишия и указал своей камчой на экипаж, предлагая садиться. Я, сбив прилипший к брюкам песок, взобрался на свое место, и афганец закричал на лошадей совсем другим голосом, я бы сказал — домашним и даже дружеским.
Лошади взяли рысью, но сам возница не сел в тележку, а побежал опять рядом с ней, погоняя лошадей. Экипаж помчался вниз, и мы выехали через полчаса на твердые холмы, покрытые искривленными коричневыми кустарниками.
Мирзо ускакал вперед. Теперь пошли похожие на занесенную песком дорогу проходы в холмах. На повороте, где эти проходы кончались, в тени холма нас ждали остальные гади и все сопровождавшие нас конные афганцы. Офицер показал камчой направление возницам, и мы углубились в лабиринт кустарников и колючих высоких трав.
Луну закрыли атласные тучи, и наша дорога снова потемнела. Пояс огней Термеза и полоса реки исчезли, и мы, жутко подскакивая на тяжелых поворотах, продолжали наш путь.
Глаза уже привыкли к серому сумраку, и по некоторым признакам можно было сообразить, что мы уже где-то в так называемой культурной полосе. По сторонам вставали деревья на холмах, меж которыми вилась прихотливо изгибавшаяся дорога, пыльная даже в это время года, и по которой привычно передвигаться караванам, а не экипажам даже такой грубой конструкции, как наши гади. Иногда мы улавливали в тенях среди кустов даже стены — дувалы, похожие на наши; они проходили мимо, и снова мы мчались, и только шум гади нарушал безмолвие ночи.
Смешение кустов сменялось камышами, высокими, как деревья, зарослями чая, туранги, тамариска. Тут уже не было той кромешной тьмы, что измучила нас в пустыне.
Луна снова вышла из-за туч, и в ее ровном, равнодушном свете мы чуть не столкнулись с караваном. Верблюды шли связками, равномерно раскачиваясь на ходу, и по бокам их висели длинные ящики, тюки, крепко скрепленные проволокой.
При виде нас они отшатнулись, первая связка спуталась, бубенцы зазвенели, как по тревоге, большие волосатые головы высоко вскинулись, ноздри раздулись, глаза стали почти черными. Надменно, свысока взирали они, прижавшись друг к другу, на наши измызганные тележки, пропуская нас.
Почти сейчас же за местом, где встретили караван, у ручья, на боку лежал большой старый верблюд. Долго, по-видимому, превозмогал он боль, все еще думал, что преодолеет ее и пойдет в дальний путь с караваном, но уже не мог больше терпеть и упал на берегу на мелкие острые камни, не чувствуя ни боли, ни усталости; его голова с раскрытым ртом, обнажавшим почти лошадиные зубы, была высоко поднята, но он не смотрел на людей. Лиловые, расширенные неестественно глаза были направлены на небо. И если у верблюдов есть рай, то он был несомненно обеспечен этому неутомимому труженику, который всю жизнь неисчислимое число раз ходил по караванным дорогам от Аму-Дарьи до Кабула, отмеряя свои верблюжьи километры.
Трое афганцев, бросив на нас нелюбопытный взгляд и задержав его на офицере и солдатах, снова занялись разгрузкой упавшего верблюда.
Теперь в воздухе запахло влажной сыростью. Стало холодно. «Аму-Дарья где-то близко», — подумал я. Холодный ветер промчался над нами.
Наши гади завернули в сторону от темного берега, который угадывался где-то справа. По узкой дороге, задевая деревья, катились наши все вынесшие экипажи, пока навстречу не показались всадники. Сопровождавший нас офицер, бросив своего коня вперед, отрапортовал высшему начальнику о том, что мы доехали благополучно и его миссия кончена. Так, по-видимому, и было на самом деле, потому что, выслушав говорившего, высший начальник сказал в ответ что-то очень короткое и приставил два пальца к козырьку своего кепи. Наш спутник встал сбоку, а новый офицер подъехал к нам.
Он хорошо сидел на коне, был смуглый, важный, имел воинственный вид. Он был осведомлен о нашем прибытии и, когда гади остановились у каких-то освещенных луной глинобитных построек, приказал снимать наши вещи и сказал:
— Вы приехали, как раз когда у нас есть нечто вроде гостиницы.
Зная суровую жизнь афганцев, мы не приняли эту фразу за обещание высшего комфорта, но слово «нечто» все-таки обещало приют под крышей.
Наши вещи несли по галерейке, которую поддерживали тонкие деревянные столбы. Мы шли за носильщиками, и ноги наши гудели, как телеграфные столбы. Носильщики занесли вещи в комнату большую, но темную. Следом за нами внесли лампу на высокой подставке с зеленым абажуром.
Мы думали, что здесь положат наши вещи, но это было помещение, которое должно было заменить нам караван-сарай.
Это и было то «нечто», о чем предупредил нас встречавший. Расплатившись с носильщиками и возницами, поговорив несколько минут с офицером и сдав ему наши паспорта, мы остались одни и стали рассматривать, где же мы находимся.
Это была большая комната с глиняным полом и выбеленными стенами. У одной стены стоял старый венский стул и новый некрашеный табурет. К другой стене была приткнута половина стола. Что случилось со второй половиной — неизвестно. Две ножки давали возможность держаться довольно твердо этому сооружению. На нем стояла лампа.
Единственное окно не имело стекла и было заклеено старым номером кабульской газеты. На полу лежал большой железный лист, и около него — тонкий соломенный мат.
Афганец, храня на лице высокую серьезность, принес вязанку хвороста и возложил ее на железный лист на полу, как на жертвенник. Тут мы почувствовали, что в комнате свежо. Афганец занялся очагом.
Скоро запылал самый настоящий костер, мы расселись, как могли. Айбек и Турсун-заде сели, как дома, на соломенный мат. Секретарь нашей делегации, Александр Сергеевич, присоединился к ним. Я утвердился на венском стуле, а Софронов на табурете. Все мы соединили наши руки над костром, наполнявшим комнату крепким синим дымом.
— Какой у нас год на дворе? — спросил Айбек, и черные пряди отращенных им кудрей упали ему на плечи. Он закурил от костра.
— Тысяча девятьсот сорок девятый, — ответил без тени усмешки Турсун-заде.
— Дохристианской эры, — сказал Айбек, — тут останавливались первые огнепоклонники...
Но продолжить он не успел, потому что афганец внес блюдо, на котором возвышалась гора такого белоснежного, пахучего и нежного плова, что Турсун-заде сказал, засмеявшись:
— Нет, ты не прав, Айбек, я вижу, что я где-то рядом со своим домом и на дворе неподдельный сорок девятый год. Огнепоклонники понятия не имели о таком роскошном плове.
И мы погрузили свои только что вымытые руки в горячее рисовое чудо. Наступило торжественное молчание. После длинного пути через пустыню путники насыщались как следует.
Плов таял во рту.
— Такой плов вам не подадут ни в одном самом роскошном отеле, — сказал, наконец оторвавшись от блюда, Айбек, и все с ним согласились.
Насытившись, все стали вспоминать наш путь через Кабул и перевалы Гиндукуша, Хайбер и Пешевар, дороги и города Пакистана, жизнь в Лахоре, в Карачи, обратную дорогу по знакомым местам, через горы, степи и пустыню, и этих воспоминаний было так много, что мы могли говорить до утра, но глаза наши уже слипались и надо было поспать по-настоящему.
Костер наш дымил, и мы открыли дверь на галерейку, чтобы выгнать дым из комнаты. Мы вышли на свежий воздух немного отдышаться от дыма. Луны не было. Тишина стояла такая звонкая, почти морозная, и в этой тишине слышно было, как где-то рядом кони чуть позвякивают трензельными кольцами. Видимо, какие-то дежурные кони стояли наготове. Ни одного огонька нигде не мог поймать глаз.
Только где-то высоко сверкали звезды.
— Все есть, — сказал наш секретарь, — и кремнистая дорога, и звезда с звездою говорит. Надо спать.
Мы обнаружили, что действительно поздно и надо располагаться на ночлег, расстелили на соломенном мате газеты и легли вповалку, закрывшись своими пальто вместо одеял и положив под голову собственные пиджаки вместо подушек. Мы не уснули, а провалились в сон без сновидений.
Проснулись рано от страшных проклятий на живописном узбекском языке. Айбек, разоспавшись, протянул ногу и положил ее на уголья нашего комнатного костра. Уголья пригрели ногу, и он еще глубже засунул ее в костер. Легкий ветерок, дувший под дверь, снова вернул жизнь уголькам, и жар прожег носок и добрался до пятки Айбека.
Было свежее утро. Помывшись на дворе и позавтракав, напившись чаю вволю, мы огляделись. По-видимому, это был какой-то приречный и очень разбросанный кишлак. Пришел наш знакомый, встретивший нас вечером офицер, и после всех формальностей мы отправились на берег Аму-Дарьи. Сзади нас несли наши чемоданы. На самом берегу, обрывающемся в мутные коричневые воды могучего потока, нам поставили стол и пять стульев. Мы сидели и, как на картине, видели жизнь на советском берегу.
Вокруг нас было ничем не нарушаемое безмолвие и безлюдье, лишь часовой задумчиво шагал взад и вперед вдоль берега.
А там, на советском берегу, бежали хорошо видные грузовики, хлопотливо мчались легковые машины, проезжали велосипедисты и всадники, проходили поезда, гулко посвистывая и выбрасывая белые султаны дыма над полями и камышами. Даже пришедшие пить воду ослы, нагруженные хворостом, были отчетливо видны.