— Вот это кашка, так кашка, — наяривал ложкой Могута, — нет, дед, у тебя так-то никогда не получалось.
— Это да, — поддакнул и Щуча, — как из печи у матушки. Спасибо, хозяюшка.
Марья довольно улыбнулась. Любим опять зачерпнул ложку, ну невозможно есть! Он со вздохом отодвинул миску.
— Спасибо, хозяйка, — неслось от десятников.
«Вот ведь кобели, перед смазливой девкой стелются, что аж песок жрать готовы». К костру подошел полюбопытствовать Якун.
— Каши у вас не осталось, а то у моих безруких после бражки вчерашней погорело все, маются страдальцы? — втянул сотник ноздрями сытный дух.
— Отведай, Якуша, — предвкушая потеху, радушно пригласил Любим.
Щуча уступил свое место у костра, Якун чинно расселся, беззастенчиво разглядывая Марьяшу. Девица так же с почтением подала миску и ему.
— Я к вам теперь есть ходить буду, — зачавкал Якун, довольно улыбаясь, — даже похмелье отошло.
Любим непонимающе перевел взгляд от сотника на Марью, и тут ему все стало ясно. Злая усмешка лишь на миг осветила прекрасное лицо, но этого оказалось достаточно, чтобы Военежич прозрел — песок был только в его миске, и появился он там не случайно.
— Миски и котел пусть эта боярышня сама моет, — наградил Любим шутницу суровым взглядом, — а потом в шатер ступает сидеть, нечего по стану болтаться.
Марья и бровью не повела, с легкой улыбкой собрала посуду в пустой котел и мягкой поступью попляла мыть к реке. Мирошка, как велено, тенью побрел следом. Голодный Любим пошел догоняться от котла простых воев. «Выдрать что ли эту „боярышню“?» — раздумывал он.
Обед был без песка, готовила она и вправду справно, но обида за утро не оставляла, да и не только за песок, Любим чувствовал скрытую враждебность, Марьяшка со всеми была мила и любезна, очень почтительна и скромна, и только по отношению к молодому воеводе позволяла дерзость и высокомерие. «Да что я ей сделал-то плохого? Пожалел, на утеху воям не пустил, пальцем не тронул, а следовало бы выдрать хорошенько, а она нос дерет! От полюбовника своего набралась гордыни, курица!»
— Вот лапотки и онучи, — хмуря брови и не глядя на девчонку, протянул Любим, — из верви принесли.
— А сапог не было? — изумленно уставилась на простую обувку Марьяша.
— Откуда ты наглая такая? Обувай, покуда дают!
Девчонка с кислым видом взяла обувь и ленты обмоток.
— И чего стоишь? Теперь в шатер ступай, — гаркнул на нее Любим. Марьяша легонько фыркнула и, стараясь не прихрамывать, гордо пошла к шатру. «Вот так! С такими построже нужно. Ишь, сапоги ей подавай!» Любим, довольный самим собой, проводил глазами плавную округлость бедер. «Хороша, курица. Любому голову закружит».
3
А девке действительно нечего было сейчас бродить по стану. Вечер быстро приближался, вои перетряхивали броню, чистили оружие; уже началось скрытое движение вдоль берега. Военежич велел на всякий случай прочесать лес поодаль от лагеря и расставить дозорных, чтобы успели предупредить, если из чащи внезапно выдвинутся вороги. Ведь пока основная дружина будет на правом берегу, кони останутся почти без защиты. Создавать присутствие большого войска поручили малочисленному отряду Якуна. Его «соколики» должны были по утру разжечь обычное количество костров и суетиться у берега, шныряя туда — сюда.
Любиму было известно, что на том берегу у брода онузский посадник все же установил скрытый дозор на случай, если владимирцы разведают переправу. Вороножские вои прятались в камышах и менялись раз в полдня, смену дозора удалось приметить не сразу. Хитер посадник, противника нельзя недооценивать. Если подкрасться и перебить сторожей, это вызовет тревогу и к торгу из крепости никто не выйдет. Все усилия окажутся напрасны. Что же делать? Только обмануть онузские дозоры. Любим с Щучей долго ломали над этим голову.
— Даже если ночка совсем темной будет, все равно приметят, больно нас много, — вздыхал Любим.
— А если не через брод, а вплавь, выше по течению, — Щуча, худой и верткий, напоминающий ушлого хорька, сощурил маленькие глазки. — А назад с полонянами уж бродом отступим.
— А броня?
— А броню на плотах переправим.
— Рубите плоты, — согласился, немного поразмыслив, воевода, — только незаметно, с приглядом.
«Туда переправимся, обойдем оврагами Онузу, и к засаде. Вот только выступать нужно не под утро, как собирались, а лишь только стемнеет, а то не успеть».
Солнце плавно опускалось к окоему. Любим решил немного подремать, кинул попону под шатер, сверху набросил одеяло, принесенное из верви, свое он оставил Марьяше, улегся поудобней и, подложив руки под голову, прикрыл глаза. Все должно пройти как надо. А надо ли? Чтобы сказала мать, узнай, что он собрался безоружных в заложники загрести? Додумать неприятную мысль Любим не успел, ухо уловило сдавленное рыдание — плакали в шатре. «Неужто Марьяшка? Весь день ходила вся такая спокойная, даже веселая и бровью не вела, что в полоне, среди чужих людей, и на тебе — рыдает! Ну и пусть ревет, доля у нее такая, сама виновата», — Любим отвернулся на другой бок. Всхлипы усилились. Тяжело вздохнув, Военежич встал и отодвинул тяжелый полог.
Марьяшка рыдала навзрыд.
— Ну и кто тут решил Дон глубже сделать? — улыбнулся Любим.
Она кинулась торопливо вытирать щеки.
— Чего рыдаешь? — он присел на корточки и снизу вверх заглянул в заплаканные очи.
— Не могу я это обуть… — всхлип, — я и так и эдак — не получается, — Марья в гневе отшвырнула лапоток. — Я лучше босой буду ходить.
И новые рыдания. Любим не знал — сочувствовать страдалице или смеяться.
— Ничего здесь мудреного нет, — поднял он измятые онучи, — берем обмотку, делаем вот так, — Любим коснулся нежной пяточки, девушка вздрогнула и попыталась отдернуть ногу, — чего брыкаешься, я тебе помочь хочу, смотри — показываю.
Военежич, млея от прикосновения к теплой бархатной коже, неспешно приладил грубую обувку на изнеженную ножку боярыньки.
— Теперь вторую, — проворковал он, как маленькой.
Марьяша с серьезным лицом следила за его плавными движениями, уже не стараясь вырваться.
«Вот так бы всегда».
— Откуда умеешь? — робко спросила девушка.
— Так я же «лапоть владимирский», мне положено, — подмигнул Любим. — В походе сапог изодрал, мне вои лапоть сплели, так три седмицы в нем выхаживал, даже в сечу ходил. Поначалу все Кун управлял, а потом я уж и сам приладился. Так вот.
— Благодарствую, — выдохнула Марьяша, разглядывая свои ноги в лапотках.
— Я тебя обул, а ты меня разуть не хочешь? — немного охрипшим голосом прошептал Любим, заглядывая красавице в глаза. Дыхание перехватило.
— Я к матушке хочу, — всхлипнула Марья, по щекам снова покатились крупные капли-жемчужины. Любим понял, что обмотки здесь совсем ни при чем. Дева затосковала по дому. Желание схлынуло, воевода устало уселся на лавку рядом с Марьей.
— Матушка болеет крепко, Борониха, знахарка наша, сказала — весну следующую не встретит, — девушка старательно вытирала слезы, но они все катились и катились, омывая лицо.
— Да откуда ей знать, то же мне, пророчица, — попытался хоть как-то подбодрить Любим.
— Она никогда не ошибается. Страшно мне. И здесь страшно, боюсь я тебя, крепко боюсь, домой хочу.
— Так я тебя к себе не звал, сама пришла, — насупился Любим.
«Боится она, как песок в кашу подсыпала, так не боялась, что подол задеру, да выдеру, а теперь боится. А может и вправду отпустить ее, родные за ней не явились, толку от нее, как от полонянки никакого. Пусть плывет домой, к матушке, — он бросил украдкой взгляд на притихшую Марьяшку. — Ну да, отпущу, а она к Ярополку в объятья побежит, да надо мной, лаптем, еще и насмехаться станут. А про матушку может и враки».
— А к матушке — это куда? Родители твои кто? — сузил он глаза.
Марьяшка отпрыгнула в сторону, словно ее ударили, серые глаза сразу засветились гневом.
— Ну, чего молчишь? Скажешь, чья ты, так может и отпущу.
— Не скажу, — от слез не осталось и следа, только обжигающая злость.
— А коли так, — разозлился и Любим, — то ты теперь моя холопка, будешь мне порты стирать, кашу варить и в лаптях ходить. Поняла?
— Наши челядинки в сапогах ходят, — презрительно фыркнула Марьяша.
— Приласкаешь, так и сапоги тебе будут, — перестал играть в благородство Любим.
Он заметил, как задохнулась от возмущения его полонянка, как сдвинулись к переносице соболиные бровки. Ох, хороша! Любим поднялся, оправляя кушак. Марья отступила еще на два шага и уперлась спиной в полог.
— И сапоги куплю, и гривну витую, и паволоку на убрус[42], — промурлыкал Любим, надвигаясь на нее.
— Мне не надобно, — пискнула девушка, вжимаясь в полог.
— А мне надобно, уж так надобно. Приласкай.
— Не надо, — с мольбой прошептала Марья.
— Чего ж не надо, коли ты уж и так грех познала. Приласкай, на руках носить стану, царицей Цареградской у меня будешь.
Он подошел вплотную, но не спешил хватать девицу, чтобы она чуть попривыкла.
— Не бойся, — мягко шепнул он, поймав ее руку в воздухе и целуя кончики пальцев.
— Я кусаться стану, — предупредила Марья, пытаясь вырваться.
— Да разве курицы кусаться могут, так только, поклевывают, — подмигнул он ей.
«Вот сейчас жарко поцелую, так брыкаться и перестанет». Где-то в глубине души Любим понимал, что делает что-то дурное, но близость девичьего тела дурманила голову, заглушая слабые попытки совести достучаться до разума.
— Любим Военежич, — из-за полога окликнул его бас Могуты. — Там отец Марьи Тимофевны приехал, тебя видеть желает.
Лишь краем глаза Любим заметил, как побледнела Марьяшка, как замерли и без того испуганные серые глазищи. Но воеводе некогда было рассматривать пребывающую в смятении пленницу. «Как не вовремя, нам выступать, а он явился! Ну и, вообще, не вовремя». Любим стрелой вылетел из шатра.
— Где?! Сюда не пустили? — кинул он через плечо Могуте.
— Обижаешь, в лодке на берегу держим, — пробасил десятник.
«Не больно-то торопился отец почтенный, вот возьму — да и не отдам девку, будет знать — как раздумывать!» Досада медленно разъедала душевный покой. Любим замедлил шаг, с достоинством оправляя свиту и мысленно подбирая слова, хорошенько отчитать нерадивого батьку.
— Любим Военежич, — кашлянул за спиной Могута.
— Чего тебе? — не повернул головы воевода.
— Отец полонянки того…
— Чего — того?
— Признал я его… посадник онузский.
— Кто?!! — Любиму показалось, что над ухом бахнул раскатистый майский гром.
— Посадник, — растерянно повторил десятник.
«Слепец! — хлопнул себя по лбу Любим. — Она ж сказалась — Тимофевна, считай призналась! О чем я только думал? Да уж известно, о чем, о пятках розовых. Посадникова дщерь!!!» А ведь он уже считал девку своей законной добычей, любимой потехой, скрашивающей вороножское сидение, уже подбирал к ней ключики, даром, что порченная, чего ж стесняться, грех не велик. Но одно дело — неизвестная полонянка, а совсем другое — дочь самого могущественного здесь, на Дону, человека. «А пусть сначала Ярополка выдаст, а там уж и о дочери толковать станем», — Любим зло сжал кулаки.
Тимофей Нилыч нервно бродил взад — вперед по берегу, рядом в лодке сидел только его крестный сынок Верша, больше никого из онузсцев не было. «Тайком приплыл, не хочет, чтоб в городце про полон дочери прознали», — сразу смекнул Военежич.
— Здрав будь, посадник! — как можно веселее и уверенней окликнул гостя Любим.
Тимофей торопливо вскинул голову — он постарел лет на десять, сгорбился, осунулся, перепахавшие лицо борозды морщин стали еще глубже, в почерневших глазах застыла мука неизвестности. «А дочь-то любимая!»
— Где она! Что ты с ней сделал! — метнулся посадник к Любиму.
— Жива — здорова, — скрестил руки на груди Любим.
— Выведи, погляжу! — прикрикнул Тимофей.
— Не больно-то торопился — поглядеть, — скривил губы владимирский воевода, — мы тебя прошлой ночью ждали.
— Не мог я прошлой ночью, — казалось, подавился горечью старик, — эти дуры только под утро признались. Днем нельзя было, сам понимаешь, ни к чему в граде об этом пока знать.
— Нет, не понимаю, — сделал вид Любим.
— Все ты понимаешь, уж я тебя прознал. Где дочь?!
— Где Ярополк?
— Не могу я тебе Ярополка выдать, не в моей это воле! — с надрывом прокричал Тимофей. — Коли б в моей воле было, так давно б вас с ним выпроводил. Думаешь, я не понимаю, что, ежели не ты, так вся рать Всеволодова все равно сюда доберется, что князь этот беглый у нас как кость в горле?!
— Так отдайте.
— Ты оглох, воевода?! Сказано, нет его у меня, и где прячут, не знаю! — Тимофей нервно отер лоб. — Чувствовал ведь, что на беду этот пройдоха явился. Поманил младых бояр наших новым княжением, мол, поддержите меня, а я у вас князем здесь сяду, от Рязани отойдем, сами править станем. Такие, как зятек мой будущий Горяй, поверили, спрятали его, нам, старикам, не сказывают.
«Вон оно как, петух этот Горяй, стало быть, женишок, а князь в полюбовниках! Хитра, ох хитра!» — Любим раздраженно прикусил губу.
— Горяй-то твой, чай, не отрок безусый, чтоб в нелепицы такие верить, — раздраженно бросил он посаднику, — для вас и я с дружиной — рать великая, а вы от Рязани отходить надумали.
— Ярополк сказывает, что войско скоро его из Ростова пожалует, дескать, уж послал за дружиной своей. Обещает помощь от ростовских бояр.
— Сам-то веришь? — усмехнулся Любим.
— Нет, и не только я. Раскол у нас великий, смятение: одни выдать хотят, другие стеной стоят за Ярополка. Горяй князя схоронил, в том побожиться могу, — Тимофей широко перекрестился и, бережно достав из-за пазухи распятье, поцеловал в знак правды.