— Хорош у тебя зятек будет, — усмехнулся Любим, — если будет, — добавил он мрачно.
Тимофей дернулся, как от удара.
— Отдай дочь!
— Нет. Что хочешь делай, а покуда Ярополка не выведете, Марью не отдам.
— Жена у меня слаба, неровен час помрет, дочь не повидав. Нешто у тебя матери нет? — голос Тимофея дрогнул.
«Про матушку, выходит, правду сказала», — чуть отлегло у Любима.
— Есть у меня мать, а вот брата нету теперь, погиб из-за Ярополка, и племянники сгинули и невестка. Смекаешь? Правильно, не разжалобить меня.
В быстро сгущающихся сумерках Любим все же сумел разглядеть, как погасла робкая надежда в выцветших глазах старика.
— Дай хоть повидаться.
— То можно, — легко согласился Военежич. — Могута, Марью приведи. Да сразу ей скажи, что только повидаться, не отпускаю я ее.
«А то понадеется, а потом слезы и сопли ей утирай».
— Попортил девку мою? — сузил глаза Тимофей, разглядывая Любима.
— Чего ее портить, коли она и так порченная, — не сдержался тот и бросил в лицо посаднику то, о чем собирался молчать. — Не углядел ты за дщерью своей, а может сам свел.
— Врешь, сукин сын! — взревел Тимофей, кидаясь на Любима, но тот невозмутимо стоял скалой и даже не отстранился. Посадник сделал взмах, но не ударил, рука безвольно упала.
— Чего ж мне врать? — с холодным спокойствием продолжил Любим. — Ярополка она полюбовница, по наущению его потраву коням нашим устроить хотела. За тем и поймали.
— По глупости и малолетству то она с холопками сделать хотела, при чем здесь Ярополк! Она и видела его всего пару раз.
— А вот холопки твои иное баяли, — прищурился Любим.
— Я им косы-то повыдергаю! Змеюки! — посадник возмущался, но по едва уловимым приметам, чуть дрогнувшим векам, разжимающимся и поджимающимся пальцам правой руки, Любим понял — Тимофей вспомнил нечто такое, что может подтвердить догадку.
Тут глаза посадника устремились куда-то через плечо владимирского воеводы, Любим оглянулся. Могута с почтением чуть поодаль сопровождал быстро летящую к берегу Марьяшку.
— Бить не позволю, — предупредил Любим.
Тимофей взглянул на него так, словно увидел впервые. Военежичу показалось, что старик заглянул в дальний угол его метущейся души, и от того стало неприятно.
— У тебя, воевода, жена и детки есть? — устало спросил старик.
— Не дал Бог.
— Как появятся, так поймешь, каково оно — отцом быть. Один бродит неизвестно где, может и в живых уж нет, другая Юдифью[43] себя возомнила.
«А я значит Олоферн поганый», — хмыкнул про себя Любим.
— Батюшка! — радостно взвизгнула Марьяша, скатываясь с небольшого обрыва прямо в объятья отца. — Тятя, тятюшка, — зарылась она носом в отцовскую свитку.
— Жива, здорова? — зашептал Тимофей, оглаживая дочь по голове. — Как же так? Как же так, дитя мое неразумное.
— Я помочь хотела, чтобы они убрались, — так же шепотом отозвалась Марьяша.
— Куда ж они без коней-то уберутся, наших лошадок полезли бы отнимать. Неразумная, бедовая ты моя, — отец все гладил и гладил дочь по золотистым волосам.
— Матушка как?
— Спокойна, думает, я тебя от греха подальше к Федосье отправил. Не обижали тебя здесь? — заглянул Тимофей в глаза дочери.
— Обижали, — выпалила она, бросая дерзкий взгляд на Любима.
Любим почувствовал, что краснеет как юнец: «Да ведь не дошло ж, да может я бы и не стал… А я ей даже обуваться помогал, а она отцу сразу жаловаться».
Посадник напрягся, тоже окатив чужака недобрым взглядом.
— Обижали, этот вот курицей меня рязанской обзывал, — выпалила Марьяшка.
— Курица ты и есть, — не удержался Любим, с облегчением выдыхая.
— Больше ничего? — выдохнул и Тимофей.
— Да разве мало? Где это видано, чтобы боярскую дочь, посадникову, курицей кликали, а я ему еще кашу варила, старалась, а этот! — она опять зыркнула на Любима, пылая щеками, как и он.
— Не особо старайся, — к самому уху дочери наклонился отец, но Любим все ж смог услышать, — а то не заметишь, как от старания обрюхатит.
— Вот еще, — фыркнула Марьяшка.
— Про князя Ярополка правда? — кашлянул отец, пряча собой дочь от Военежича.
— Какая правда? — услышал Любим искреннее удивление.
— Что полюбовник твой?
— Врет!!! Врет! Не верь ему! — с шумом запротестовала Марьяшка.
«Вот ведь, курица, так-то искусно врать научилась».
— Ладно, даст Бог, потом разберемся. Здесь пока остаешься, не хочет воевода тебя отпустить.
Любим услышал тяжелый вздох девушки.
— Ты же меня вызволишь, правда? — зашептала она. — Я домой хочу.
— Вызволю, Ярополка ему сумею добыть, так отпустит.
— Нет! — взвилась Марьяша. — Не делай того, не нужно! Я выдержу и неволю, и боль, и позор, я сумею, — быстро зашептала она, — доля моя такая, сама выбрала. Не выдавай, они убьют его! — Марья вцепилась в руку отца.
«А говорила, что не полюбовница, — зло сжал челюсти Любим, — вот и всплыло!»
— Князья друг дружку не убивают, нету у них обычая такого, — попытался успокоить дочь Тимофей, — окаянными прослыть не хотят.
— Ну так в порубе сгноят, то еще хуже — медленно без света Божьего помирать. Не делай этого, он к нам гостем пришел, нам доверился! — в голосе Марьяши звучала отчаянная мольба.
— Да я за тебя десятками таких князей готов сдавать, — вырвал руку из ее цепких объятий Тимофей, — и не жаль мне их, а тебя, дурочку влюбленную, я жалею, и себя виню, что не уберег, не доглядел, — старик задыхался от волнения. — Прости меня, — вдруг попросил он у дочери прощение.
— Что ты?! Что ты?! То я виновата, — оба зарыдали.
— Ладно, прощайтесь! — прикрикнул на них Любим, время поджимало, надо быстрее избавиться от посадника.
Марья уходила медленно, беспрестанно оглядываясь, старик побитым псом смотрел ей вслед.
— Я тут постелить теплое принес, одежу кое-какую, сапожки и припасов, чтоб не голодала, — опомнился Тимофей, — Верша, тащи сюда, — обратился он к отроку, все это время сидевшему тихо в лодке.
Мальчишка кинулся вытаскивать мешки, передавая их Могуте, на Любима он бросал неласковый взгляд волчонка.
— Слово дай, что дочь мою не обидишь, — грозно обратился посадник к владимирскому воеводе, сразу преображаясь в хозяина.
— Она у тебя сама кого хочешь обидит, — скривился в усмешке Любим, — ладно, обещаю, не обижу я девки твоей. Но ежели Ярополка не приведешь, с собой во Владимир-град заберу, не забывай об том.
Спешно шагая про меж костров, Любим на ходу рылся в мешке, что-то выискивая.
— Второй дай, — протянул он руку Могуте, — да где ж они?
— Чего, Любим Военежич, ищешь, — удивился десятник.
— Сапоги он ей передал, найти не могу, — Любим закопошился во втором мешке.
— Так вот они, я их под мышкой несу, — показал Могута сапожки мягкого сафьяна, с вышивкой по краю.
— Сюда дай, — вырвал Любим.
«Припрячу пока, пусть в лаптях походит, как научится без меня обмотки наматывать, тогда отдам», — пальцы еще жгло от воспоминаний о мягких пяточках.
Марьяша сидела у шатра на попоне Военежича, с грустью глядя в строну Онузы.
— Вот, отец передал, — Любим кинул ей под ноги мешки, — спать ступай, нечего здесь рассиживаться. Кашу она для меня старалась варить, — вспомнив, передразнил он, — песок до сих пор на зубах скрепит.
Он ждал, что Марья вступит в перебранку, но девушка молча собрала свое добро и, войдя в шатер, задернула полог. Стало как-то тоскливо. Любим подошел и громко шепнул в щель:
— Да не собирался я тебя лапать, так, пошутил, за кашу хотел припугнуть, чтоб в другой раз неповадно было.
— Как же, не собирался, — приоткрыла полог Марья, — чуть слюной свиту не закапал.
— Больно-то ты мне нужна, курица малолетняя, — как можно презрительней хмыкнул Любим, и тут же заметил расстроенный взгляд. «Вот и пойми их, девок этих, пристаешь — плохо, не пристаешь — еще хуже». — Ну, если захочешь, так я всегда слюбиться готов, — поспешил он добавить.
— Дурень, — Марья со злостью задернула полог перед самым носом незадачливого ухажера.
Сплюнув, Любим отправился собирать дружину.
4
В черной безлунной ночи вороножцы бесшумно крались вдоль донского берега. Лишь легкий шорох камыша выдавал присутствие большого отряда. Любим был возбужден и деловит, все угрызения совести, раздумья отступили сейчас куда-то далеко в тень, уступая место решимости. Надо просто четко и быстро сделать задуманное.
Плоты спустили так же тихо. Часть воев в полном вооружении Любим отправил переправляться вместе с доспехами и оружием, если на том берегу все же ждет засада, эти ратные должны были, первыми выскочив на берег, задержать врага, пока нагие вои будут хватать оружие и натягивать броню.
Военежич, дабы показать пример, первым разделся и погрузился в еще сильно студеную воду. Казалось, в тело воткнулись сотни невидимых игл. Майское солнце успело за день прогреть лишь тонкий верхний пласт. Любим быстро заработал руками, стараясь согреться. Взмах, еще взмах, еще… Постепенно, зарождаясь в груди, мягкое тепло стало разливаться по венам, дыхание выровнялось. Рядом, фыркая как большой пес, разрезал воду Могута. А в лесу опять надрывались соловушки, им не было дела до человеческой возни.
Правый берег оказался пуст. Растирая кожу и отряхиваясь, вои спешили натянуть сухую одежду. Перед отплытием каждому велено было запомнить, где и под чьим приглядом на плоту он разместил свои пожитки, поэтому облачались и вооружались хоть и наощупь, но довольно споро.
Щуча уверенно вел разведанным путем, а поспешать следовало. Изрезанная оврагами равнина была пустынна, лес здесь то ли вырубили, то ли его и не было. Небо стремительно светлело, на востоке уже проглядывала полоска будущего восхода. Если бы не стелящийся над степью туман, отряд оказался бы как на ладони.
Солнце показало огненный бок, когда владимирцы нырнули в присмотренный для засады лог, поросший коряжистыми вербами. По дну полз бойкий ручеек. Стараясь не замочить сапог, дружинники расселись по его берегам в томительном ожидании. Туман рассеялся, и юркий отрок Богша полез на дерево, наблюдать за пробуждающимся посадом.
Серые домишки теснились за плетеным из лозы тыном. Эта «оборонительная» стена не достигала и плеча взрослого мужчины. Другой защиты ремесленного люда не было. Обычно жители при первой угрозе бежали за спасительные стены городни[44]. Задумка владимирцев была проста: выждать, когда на торг стечется как можно больше народа, спешно, пригибаясь, пробраться к тыну, перемахнуть через него со стороны крепости, отсекая возможность бегства в град, и пробиться к торговой площади.
Где-то в вышине над оврагом в пепельно-сером небе быстро летели клочья облаков, подгоняемые настырным ветром. Было что-то напряженно-нервное в этом рваном суетливом движении. Любим ждал, последнее время ему больше приходилось ждать, чем действовать.
Весенний торг — самый важный, город за долгую зиму подъел все припасы, и селяне с донских и вороножских вервей в преддверии лета спешили содрать втридорога за сбереженное жито[45]. Долгими морозными днями, маясь от безделья, местные умельцы смастерили множество затейливых вещиц — отраду для девок и баб. Онузцы хотели насладится зыбким миром, понимая, что это может быть их последний торг перед надвигающейся суздальской бедой.
А охотники все ждали. Наконец, по-кошачьи проворно Богша слетел с дерева и подбежал к воеводе:
— Торг шумит. Можно.
Любим поднял руку. Вои, крестясь, полезли наверх. Разделившись надвое, владимирцы, почти стелясь по земле, устремились к посаду. Военежич вел десный отряд, сильно заворачивая к Дону и отрезая путь к лодкам. Могута перехватывал выход к городским воротам.
Но, несмотря на предосторожности, их заметили раньше, чем удалось достигнуть тына. В посаде началась бестолковая суета. Уже не скрываясь владимирцы кинулись перескакивать через жерди забора. Завязался бой. Бабы с детишками бежали, укрыться в избы, большая группа горожан попыталась прорваться к граду. Но перепуганные вратари[46] затворили тяжелые створы ворот. Толпа оказалась в ловушке, прижатой к пряслу. Онузские вои старались прикрыть своих, отчаянно наскакивая на чужаков. Кровь пролилась. Любим этого не желал, но пробиться к желанным боярским детям не получалось.
— Не до смерти, обухом бейте! — срывая голос, кричал он своим.
Разорвав оборону и похватав три десятка девок, молодых баб и безусых отроков, тех, что были одеты понарядней, владимирцы начали отступать к броду. Онузские вои их преследовали, но выглядело это, как если бы свора собак пыталась задрать медведя-шатуна. На владимирцев кидались и обезумевшие женщины, старясь вырвать своих детей. Чужаки их отшвыривали и продолжали тащить заложников к реке. Визги и отчаянные крики стояли над Доном.
Среди тех, кто наскакивал на владимирцев, Любим приметил и Горяя. Тот, широко размахивая мечом, вдохновлял поредевшие ряды онузвких воев.
— В плечо! — скомандовал владимирский воевода, и между заложниками и онузцами выросла стена из щитов и ощетинившихся мечей.
— Ярополка выдайте, тогда ваших вернем, — крикнул Любим, скрестив взгляд с налитыми яростью глазами Горяя.
— А это видел, — показал ему кукиш онузский боярин.
Любим криво усмехнулся: «Хороша парочка — курица да петушок».
— Отходим! — гаркнул он.
Вороножцы ушли бродом, волоча живую добычу и оставляя за собой растревоженный город.