Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Кукловод. Кровь Солнца - Александр Валентинович Ледащёв на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:



Александр Валентинович Ледащёв

Кукловод. Кровь Солнца

1

— Ты слишком долго мечтал о запретных вещах. Слишком долго. Чаша весов качнулась, мне приказано явиться к тебе.

Так бьет гром. Среди ясного неба. Голос, негромкий, ровный, совершенно спокойный. Голос в пустой комнате обычного дома в обычном городе. Не в глухую полночь при кровавой луне. В пятнадцать часов тридцать одну минуту. Светлым днем.

Не было ни ритуалов (он не знал ритуалов), не было вызовов (он не знал вызовов), не было жертв (он не умел приносить жертвы, да и не стал бы приносить такую жертву). Просто днем, в пустой квартире раздался негромкий голос. Помнишь, как ты обернулся? Еще бы. Этим тебе впору гордиться. Не вскочил, как ужаленный. Нет. Тебе удалось взять страх, ледяной петлей улегшийся на шею и обернулся ты медленно. Очень.

В кресле сидела серая тень. Достаточно густая и плотная, чтобы быть видимой и тонувшая в легкой дымке, плывшей вокруг нее, чтобы не дать всмотреться. Кажется, кто-то в хламиде с капюшоном, огромным, накрывающим то место, где могло бы быть лицо. Разумеется, самым важным казалось увидеть лицо — но нет.

Капюшон увенчивал колокольчик. Маленький, цвета разлома зеленого обсидиана. Это была единственная деталь, которая не плыла в дымке, легкими хлопьями отделявшейся от хламиды и плывшей вокруг силуэта в кресле. Казалось, колокольчик отталкивает от себя ее, светит сам. Вопреки. Назло. Странная мысль, но другой не было. Эта казалось верной.

— Кто прислал вас? И как прикажете вас величать? — Это ты тоже помнишь, да? Поздороваться ты забыл, но вопросы задал почти спокойно.

— Зови меня Серый Шут. Мне приказал явиться тот, кого не надо называть. Ни всуе, ни в нужде. Ты так долго крутился и тосковал под дверью, что тебя заметили. И это, как полагает тот, кто отдает приказы мне и таким, как я, может оказаться и забавным и… Правильным.

— Таким, как вы? — Серый Шут упрямо звал тебя на «ты», ты же, не менее упрямо, обращался к гостю на «вы». Дистанция. Как в ножевом бою. Что за чертовщина тут происходит, ты еще толком не понимал, но чуял, тем нутряным, ошибочно именуемым «звериным», чутьем, что тут лучше не торопиться. Не соглашаться. Не торговаться.

— Да. Таким, как я. Правда, такой, как я — Серый Шут — всего один. Но посыльных много. Ты хочешь войны. И хочешь прожить как можно дольше. Более того, ты в своем уме и не надеешься победить. Точнее, не надеешься победить быстро. Ты хочешь получить в руки оружие смертных, которое куют не они. И побеждать. Побеждать, пока не сломаешь то, что не дает жить, как ты полагаешь, нормальным людям. Я не знаю, что такое «нормальные люди», не знаю хороших или плохих людей, но тот, кто приказывает, сказал, что ты знаешь. У вас, людей, странные представления о знаниях. Условия просты. Ты получаешь желаемое, я получаю твое слово — навсегда. Торга не будет. Душа.

Слово было сказано.

— Торга не будет. Мой ответ: «Нет». Жаль, что вам пришлось так бесполезно потратить время, Серый Шут.

— Время еще не потрачено. Хочешь поиграть? Прекрасно. Именно потому к таким, как ты, посылают меня, Серого Шута. Ты получишь то, что просишь. Что будет с твоей душой — решать будут потом. Я не возьму с тебя слова о переходе твоей души ко мне.

— И ни к кому иному. Судить, куда ей отправляться, будут после моей смерти, — ты говорил твердо.

— Ладно, — в голосе Серого Шутника проснулся злой азарт, — хорошо! Но и ты получишь не все. Ты не сможешь сразу убивать. И еще. За каждый твой заход ты будешь платить шрамами. На лице. Когда кожа на лице превратиться в сеточку, когда кожа там кончится, решишь — продолжать или нет. Ты будешь платить собственной шкурой и, поверь мне, это не будет внезапно возникший, уже заживший шрам. Более того. Пока он не затянется, ты будешь лишен возможности делать новые ходы.

— На лице располагаются глаза, Серый Шут, — ответил ты.

— А это еще один момент. Если ты рискнешь убить — новая рана на лице ляжет там, где ей покажется нужным. Проще говоря, может получиться так, что убить ты сможешь только дважды, а потом купишь собаку-поводыря.

— А если человек умрет от нескольких заходов? — Ты шел ва-банк.

— Все по-честному. Если ты доконаешь его — просто новый рубец. Если всадишь иглу в сердце или голову — извини. — Серый Шут больше не издевался. Он встал, оказавшись твоего роста, и шагнул к тебе. — Решайся. Больше я не приду никогда, если сейчас ты отступишь. Ты будешь похож на монстра, лицо которого прошло через терку из кожи ската. Узоров и геометрических знаков не обещаю, но все зависит от твоей тонкости, — Серый Шут снова усмехнулся, он дал тебе косточку. Нет. Монетку. В темноте. Золото? Серебро? Медяк? Фальшивка? — Если ты откажешься от войны, дар останется с тобой, обратно не возьму. Но я хотел бы видеть человека, способного носить такое в себе и не пользоваться. Особенно видя вокруг то, что происходит.

— А моя жизнь? Ее будут оберегать? — Если уж и играть, то по-крупному. Проигрывать — тоже.

— Не скажу, — голос Серого Шута стал сух, как песок, — не скажу. Не хочу. Не могу. Не скажу. А то в чем тогда игра и в чем Серая Шутка? Нет, воевать ты будешь сам, как сможешь, на свой страх и риск, на свою голову и своей головой. Знания ты получишь прямо сейчас. Это очень больно. И это — первый шрам на твоем лице. Будет ли он последним — тебе решать. И каждый раз боль будет точно такая же. То, что ты будешь выпускать в мир, будет выходить, раздирая твою плоть. Еще. Если ты вздумаешь лечить свои шрамы у пластических хирургов, использовать обезболивающее в момент захода — можешь сразу забыть, что у тебя был дар. После того, как заход окончен, можешь обрабатывать новые шрамы.

— А если я все же рискну делать новые заходы, пока тонкая кожица не покроет новый шрам? Не на нового человека, а на того же? — Ты уже понял, что один шрам равняется одному человеку.

— Хороший вопрос, — в голосе Серого Шута мелькнуло что-то напоминающее уважение, — но тут простая логика, ответ ты мог бы найти сам. Дальше — больше. Или ты получаешь один шрам за человека, ждешь, пока нарастет новая кожица, и продолжаешь с ним свои игры — тогда шрам просто будет болеть, или же ты рвешься в бой, и тогда скоро начнется резьба по кости. Ты рехнешься от боли, человек.

— А что, после захода тоже нельзя принимать обезболивающие средства? — Ты ждал ответа «нет», но Серый Шут удивил тебя.

— После — можно. Но только растительного происхождения. Можешь хлестать хоть опиум, в растворе или трубке, но не вздумай употреблять его современные производные. Анестетики нового поколения — исключены. Ранозаживляющие средства — тоже только из бабушкиной аптеки.

— Почему-то современная терминология звучала от тени в балахоне совершенно естественно. Ни тебе странных речей, ни трубного гласа, ни скрежещущего голоса, ледяной злобы, издевки, равнодушия — нет. Это все было в другой жизни. Серый Шут был сам по себе. Твои представления о таких сделках — сами по себе. — Еще вопросы есть? Я не тороплю. Думай хоть до утра. Но у меня есть только двадцать три часа с момента моего прихода к тебе до того, как я уйду — сделав тебя тем, кем ты хочешь стать, или получив твой отказ. Душа остается тебе. До суда. Ты получишь своих кукол. Ты получишь самую ужасную маску вместо лица. Первый шрам пройдет от корней волос до нижней челюсти. Слева. До кости. Пока он не затянется, ты не сможешь начать то, что хочешь.

— Я получу своих кукол, Серый Шут? Тех, о которых я так часто думал? — Ты думал о куклах. О настоящих куклах.

— Да. Ты станешь Кукловодом. Ты научишься делать те куклы, что будут тебе нужны. Если ты забыл что-то, из мною сказанного, — напрягись и переспроси сейчас. Больше ты меня не увидишь. До самой смерти. Тогда я приду снова — забрать дар. Хочешь — запиши все на листок. Хочешь — на диктофон. Хочешь — на компьютер.

— Долго будет заживать первый шрам? И надо ли ухаживать за ними, как за обычными ранами? Мыть, бинтовать? Дезинфицировать? — спросил ты.

— Как хочешь. Лучше — да. А еще лучше — сиди дома, пока первый не затянется. Это не просто шрам. Это ворота. Если ты закроешь его слишком быстро — получишь меньше, чем ждал. Я обязан был тебе это сказать. Это месяц, как минимум. — Серый Шут прошелся по комнате, как обычный человек, разве что совершенно бесшумно, посмотрел в окно, посмотрел на картины на стенах, зачем-то открыл платяной шкаф, закрыл, потом бесцельно провел пальцем по корешкам книг и снова опустился в кресло. — Двадцать три часа. Думай.

— Я выбираю войну, Серый Шут. Теперь что? Пергамент, кровь и все прочее? — ты не юродствовал, но почему-то тебе казалось, что все это не понадобится. Но также казалось, что и Серый Шут не поднимет тебя на смех.

— Если хочешь — напишем пергамент. Но мне он не нужен. Мне нужно твое слово. Точнее, два. «Я согласен». После этого твое лицо просто лопнет между ухом и глазом, так что смотри, куда упадешь — не уверен, что ты останешься стоять после такого. А я уйду. Если ты разобьешь себе голову об угол стола — ты просто проиграл, не начав. Потом ты уснешь. Никто не должен тебя будить. Позаботься об этом. Час ты будешь спать, или несколько суток, даже я не скажу, даже Серый Шут. Прерванный сон — потеря знаний. Не смей трогать шрам вообще, до того, как потеряешь сознание. По остальному — на твое усмотрение. Можешь принимать обезболивающее. Но только после того, как потеряешь сознание и придешь в себя. И — чем меньше лечения, а обезболивающее, как ни крути, часть лечения, тем лучше. Ты хотел оружия? Получай. Но наука обращаться с оружием всегда ведет к боли.

Ты прошелся по квартире, выключая все, что могло как-то связать тебя с внешним миром. Телефоны, компьютер, планшет, дверной звонок, нашел и приготовил «беруши». Ты жил один. Время было в твоем распоряжении.

— Я не стану лечить шрам. Да будет война. Я согласен.

Серый Шут оказался прямо перед тобой и кивнул головой. Колокольчик, ты понял это в последний момент, был не просто похож на разлом обсидиана. Он и был обсидиановым. Он издал странный, каменистый щелчок вместо обычного бряканья и в следующий момент от корней волос вниз по лицу медленно и неотвратимо поползла дикая боль.

— Забыл сказать, — Серый Шут точно не издевался, видно было, что и в самом деле, просто забыл сказать, — если ты уже начал заход, то, даже передумав, лишь сохранишь в целости жертву. Но не лицо от нового шрама. Прощай. — И Серый Шут исчез. Без дыма, грохота и серной вони.

Ты шагнул к зеркалу, дикий, животный ужас выворачивал тебя наизнанку, словно краем глаза тебе удалось посмотреть за ту грань, куда смертные, к счастью, не могут заглядывать.

Словно невидимый скальпель медленно распахивал тебе кожу от волос вниз. Медленно. Глубоко. Очень глубоко. Кровь шла ручейками, заливая одежду, руки, падая на трюмо и заливая пол. Скальпель? Нет. Грубый кремневой нож шел, как упрямый, усталый, но неумолимый ледокол, кончиком царапая тебе кость, словно корабль терся килем о каменистое дно.

Серый Шут не обманул тебя. Ты сел на пол, завывая от боли, сжимая и разжимая кулаки, то стиснув зубы, то напротив, жадно хватая воздух. Сознание не уходило.

А жаль. Ты лег на спину и смотрел в потолок, мечтая лишь об одном — чтобы все поскорее кончилось.

Хотя нет. Еще ты мечтал о том, чтобы проснуться с раной на лице, а не в чистой постели с целым кожным покровом и воспоминанием о чудесном сне.

2

Куклы завораживали его. Сколько он себя помнил, куклы привлекали его к себе с какой-то странной, непонятной ему самому, силой. Нет, он был совершенно нормальным мужчиной, в детстве в кукол не играл и не крал маминой помады. Кукол советских, магазинных, он тоже не признавал — убожество и есть убожество. В детстве матушка частенько водила его в театр кукол и там он, как зачарованный, смотрел, как оживает кукла. А несколько раз мама даже свозила его в Москву, где он побывал в театре Образцова. И в музее кукол, который при нем находился. Дел у мамы в Москве бывало обычно на несколько дней, так что он каждый день возвращался в этот музей. Марионетки. Тростевые. Перчаточные. Японские, китайские, немецкие, русские куклы, казалось, хотели ему что-то сказать. Что-то он слышал, что-то нет. Но всегда ему казалось, что между человеком и куклой может существовать какая-то связь. Самая неожиданная. Простые выводы, что весь мир — театр, он постиг очень рано, уточнив для себя, что не просто театр, где актер может и взбрыкнуть, уйти в запой или впасть в депрессию и уехать в Тимбукту, постигать Дзен. Нет. Этот мир, как он понимал, глядя на мир своими разными глазами, был театром марионеток. Главный кукловод был для него загадочен и непостижим, нет, речь шла не о Господе Боге, речь шла о том, что все, кто занят в этом спектакле — марионетки, некоторые из которых сами водят других марионеток, но в спектакле всегда должен быть режиссер. Его мастерство потрясало. В конце концов, он пришел к выводу, что на определенном моменте рост мастерства того или иного кукловода кончается и что кукловод в мире не один, а их несколько, хоть и немного.

Марионетки, что он видел на улицах, порой рвали нитки, но чаще всего вели себя смирно. А многие были и рады тому, что кто-то ведет их по площадке, то и дело нарочито сильно стукая о декорации — войны, инфляции, кризисы, потери, болезни, рост цен, неразбериху и сумятицу.

Он был художник по образованию и профессии. Нет, он не был непризнанным гением, его выставки проходили не только в его небольшом городе. Его работы шли и за рубеж, выставлялись в Третьяковской галерее, он объездил много разных стран, был, что называется, обеспеченным человеком, но жить продолжал все в том же среднем заштатном городе в двухстах верстах от столицы.

Маменька его, мадам вольного поведения, но при том строгих правил (да, такое тоже бывает), родила его от какого-то заезжего молодца. Заезжего из стран Латинской Америки, вышла за него замуж, и он остался здесь, в холодной русской земле, где его, спустя восемь лет, и зарыли.

Его забили насмерть на глазах восьмилетнего сына, забили за то, что он был нерусским, за то, что он был один, а еще за то, что трудно остановиться, когда никто не мешает и можно выплеснуть свою марионеточную злость. Его папаша был настоящим мужчиной и не побоялся заступиться за незнакомую молодую девицу, которую черт понес через неблагополучный район в вечернее время.

Драка это стояла перед глазами сына всю жизнь, с начала и до конца, во всех подробностях. Главное, что он запомнил — его папаша не отступил. Ни на шаг. Девица благополучно скрылась, мальчишку трогать не стали — это были какие-то заезжие ублюдки, отец его был известной личностью в своем районе и конфликты с ним возникали редко, так как папаша обладал нравом буйным, резким и если и боялся чего — так это уронить свое достоинство.

Не отступать. Драться до последнего. Если бы Хуан Альварес вовремя сдался, он остался бы жив. Но, увы — его папаша был Хуан Альварес, и сдаваться не умел. В ход пошли ножи (папаша тоже, к слову, в долгу не остался) и дело кончилось телом на земле, другим телом, которое убийцы увезли с собой, пятнами крови на асфальте под корявым фонарем и маленьким мальчиком, молча сидевшим над телом своего отчаянного папаши.

В наследство от отца ему досталась темная кожа, того цвета, что принято называть оливковым, черные прямые волосы, нос, больше похожий на острый, хищный клюв, бешеный нрав, который он рано научился сдерживать, памятуя о подвигах папаши и имя — Рамон. Сверстники, приятели и друзья, учителя в школе, следуя неписаным правилам марионеток — не усложнять действо на площадке без нужды, перекрестили его в Романа, а он не спорил. Он знал свое имя. Был он роста чуть ниже среднего, худощав, широкоплеч при осиной талии, узколиц, скуласт, как уже упоминалось, разноглаз, один его глаз был синий, второй карий, войдя в пору возмужания, оброс щетиной, начинавшейся чуть ли не от глаз, в движениях резок, нравом отличался жестким, а порой бывал и жесток, при узком лице его лоб был неожиданно широк и высок, надбровные дуги развиты чрезвычайно, а подбородок его твердо и вызывающе смотрел вперед. С такой внешностью он мог легко сойти за своего среди испанцев, латиноамериканцев, кавказцев, а при желании — и за мулата, что ему впоследствии пригодилось.

В армию Рамон служить не пошел, отговорившись энурезом, окончил художественное училище, как уже упоминалось, был несколько раз женат, ибо, как черкашенин Микаладзе у Салтыкова-Щедрина, отличался, как и папаша, «горячечным стремлением» к бабам, женщинам, девушкам, леди, шлюхам и просто хорошим, добрым теткам.

Он был неплохим скульптором, но никогда не делал больших статуй. Его скульптуры правильнее было бы назвать — «скульптурками». Интересовался он и резьбой по кости, и лепкой. Имел связи с несколькими театрами, разбросанными по миру, которым делал кукол на заказ, но основной профессией это не выбрал.

Семь лет провел он в Испании, откуда было родом его имя и слегка — папаша, потомок майя, о чем он прожужжал жене все уши, на что той, к чести ее будет сказано, было наплевать, ибо она его просто любила. Семь лет он посвятил изучению полотен великих испанских мастеров, страны, ее странной и причудливой истории, заинтригован был деяниями инквизиции, а так как тяготел к истории и мистике, то долго изучал труды по демонологии, был допущен и в библиотеки к той литературе, к которой обычных марионеток не пускают, знал много, молчал еще больше. А заодно все семь лет, каждый день, исключая воскресные, обучался испанскому ножевому бою у старого мастера, из последних, пожалуй. В ножевом бою Рамон не уступил бы и ребятам из спецназа любой армии мира, возможно, слегка спасовал бы перед знатоками филиппинского ножевого боя, но этот пробел, познав его на своей шкуре, подправил, прожив год на этих самых Филиппинах. Смерть папаши научила его внимательно относится к сказанному, сделанному и к ножу. Пару лет он прожил на Гаити, не имея проблем с местными ребятами из-за цвета кожи. Волосы свои он преспокойно заплел в афрокосички и дивно прижился. Настолько дивно, что был даже представлен местному бокору, черному колдуну, хотя порой ортодоксальные приверженцы вуду и не признают бокоров за вудуистов. Нет, нет. Он не постигал тайны черной магии, отнюдь. Но понял, что кукла и человек могут быть связаны так, как и не снилось ни одному смертному. Он легко осваивал новые языки, а потому с людьми быстро начинал говорить на родном для тех языке, порой осваивая даже диалекты, а не основные. Бокор часто молчал, глядя на Рамона, видя в том что-то свое, понятное ему одному. Рамон дарил гаитянину, которого до судорог боялась вся округа, то ром, то сигары, то просто давал немного денег и, не вдаваясь в искусство создания зомби и прочие ужасы, точно понял, как создается кукла вуду. Но ее возможностей для Рамона было маловато.

Черт носил его по миру лет десять, но, в конце концов, к шоку знакомых, он снова объявился в своем городишке.

На свете есть города, которые не отпускают человека. В них нет ничего, видимо околдовывающего, но сами они, словно дикой силы магнит, тянут к себе тех, кто когда-то прожил в них несколько лет. Таким был город Рамона. Рамон, или Роман, или Рам, как кликали его близкие и маменька в том числе, не любил свой город и звал его просто: «Этот город».

Этот космополит по внешности и возможностям, при всей своей испано-майянской гордыне и нраве, был настолько русским, насколько это вообще возможно для психически адекватного человека. Маменька Рамона о ту пору уже вышла замуж и укатила куда-то в Смоленск. Почтительный сын слал ей туда деньги, чтобы мать имела возможность жить, а не прозябать, но в гости не ездил. А та и не настаивала — муженек был нрава простого и ее прошлое ей простил, простил в муках и страданиях, хотя она, собственно, в его прощении нуждалась менее всего. Но зачем злить хорошего человека напоминанием о том, что пришлось прощать? Рам не ездил к маме.

Куклы Рамона, которые тот делал для себя, отличались, помимо качества работы, красотой, филигранностью мелкой детали, они стояли рядами на полках на специально отведенной для них стене.

Куклы, куклы, куклы. И кукловоды. Эта идиома раздражала Рамона. Кукловоды вели своих кукол куда-то совсем не туда, куда должны были, хотя бы потому, что были пастырями. Рам ненавидел власть, но не обычной и положенной с рождения любому русскому, ненавистью, а ненавистью личной, тяжкой, яростной. Ненавидел преступления, остававшиеся безнаказанными, ненавидел те откровенные плевки в лицо с голубого экрана. Он часто смотрел в интернете, да и сам немало повидал, как живут марионетки в других странах. Да, они тоже были марионетками, что поделать, если пришил к рукам нитки, не обессудь, но они могли поставить ведро клубники у дороги, оставить весы, ценник и ящичек для денег и уйти домой. И ведро пустело, а ящичек наполнялся. Просто, правда? У нас бы сперли все, как только хозяин скрылся из вида. Рамон не обольщался воспеваемыми чертами русского народа, отнюдь. Острым глазом художника он видел и острым умом понимал он, что жесток этот народ, ленив, упрям, склонен к пьянству и ожиданию небесных кренделей, здравого смысла же в глаза не видел, а заодно являлся невиданным в истории цивилизации чудом — конгломератом одиночек, объединявшихся разве что для резни, будь то во время войн, которые идиоты порой затевали с Россией, или же для русского бунта, бессмысленного и беспощадного, где бессмысленность всегда доминировала, а беспощадность старалась хотя бы не отстать.

Оно любил этот народ. Ленивый. Эгоистичный. Жадный и щедрый всегда не с теми, с кем надо. Завистливый и всепрощающий. За него не жалко было умереть, на что народу, как испокон веков у него принято, было глубоко наплевать.

Преступления… Рамон спокойно, философски относился к порокам и преступлениям, сопутствующим человеку от века — кражам, разбою и прочим обыденным вещам. Но он истово, люто ненавидел торговлю наркотиками, покрываемой с самых верхов, торговлю детьми — полностью, а после употребления — по частям, трансплантаторов, содержателей и создателей сексуальных рабов — с лицами обоих полов, предварительно выдержав тех на героине. На улице можно было продать и купить все. От роскошного содомита до грамма героина. От шестилетней девочки с кукольными огромными глазами, до ее глаз.

Рамон слишком глубоко прошел в своем понимании мира марионеток. На такое они были неспособны. Возможностей и способов раздавить эту мразь у тех, кто был облечен властью для этого и поставлен был для этого, было попросту до черта. Но они продавались. Пока еще с трудом удерживая баланс спроса и потребления.

Рамон мог остаться художником, мастером по изготовлению кукол, мог открыть школу ножевого боя. Но он не хотел этого. Он хотел войны. Война звала его, как звала некогда индейцев майя кидаться на испанские полки с их страшными собаками и как звала самих испанцев завоевать весь мир.

Война был тем притягательнее, что в ней нельзя было победить. В ней можно было сразиться несколько раз, а потом попасть в тюрьму, где через час обзавестись инвалидностью и звучным женским именем, или же быть распиленным старенькой ржавой пилой.

Терроризм со взрывами и проникновенными письмами в печать не привлек Рамона, хотя он и подумывал об этом. Страдали не те, кто должен. Удары должны быть точечными. И исполнитель должен уходить от ответственности по законам несуществующего государства, под жутким по уродливости названием «Российская Федерация». Несуществующее просто потому, что государство определяет его конституция, неважно, скверная она, или хорошая, она должна быть и работать. Так, как в ней сказано. В России она не работала, а служила дневником, куда порой, по нужде (большой) вносили поправки. Ну, или если требовалось расписать ручку.

Для войны нужны были враги. Информация. Цель. И — оружие. Цель Рамона была дикой в тяжести своей — он задумал вернуть людям верное понимание слова «плохо».

А теперь он получил и оружие. То, о котором мечтал. То, с которым он будет вести бои, оставаясь живым и свободным, как только можно долго. Нельзя победить всю страну, это понятно. Он сломает систему в этом городе. Здесь начнут работать те, кто должен работать, а бояться те, кто должен бояться — суда и тюрьмы.

Он понял, что за оружие он хочет получить.

Кукол.

И Серый Шут пришел к нему.

3

Как и думал Рамон, Серый Шут сказал правду. Вначале Рамон потерял сознание, а когда очнулся, кровь уже перестала идти. Он посмотрелся в зеркало — оттуда на него глянуло его лицо, по всей длине, слева, меж ухом и глазом, выглядевшее, как лопнувшая перезревшая слива. Рамон умел терпеть боль, так что он промыл шрам слабым раствором марганцовки и посмотрел еще раз. Края раны были рваные, неровные, а в глубине белела кость. Когда шрам зарастет, он будет уродливым и бугристым. Он пожал плечами. Быть по сему, что уж там. Он прошел в кухню, сделал себе бутерброд с твердым и соленым сервелатом, заварил чаю, перекусил, крохотными кусочками откусывая колбасу с хлебом и жуя так осторожно, словно Стивен Сигал, разминирующий какое-нибудь адское устройство. Не помогало. Боль рвала лицо, била в лоб, затылок, выжимала слезы, а в довершение дико хотелось спать. Так, словно он не спал несколько суток, при этом не принимая ничего бодрящего. Но с такой болью разве заснешь? Прошел в спальню, задернул там наглухо шторы, вставил, ругаясь на трех языках, «беруши», положил на столик две таблетки «кетанова», собираясь принять перед тем, как улечься, лег и уснул моментально. Упал в сон.

Сон пришел сразу. Он висел в пульсирующем нечто, насквозь пронизанном энергетическими потоками, которые шли хаотично, то несясь лавинами, то вися паутиной, пронизывали это нечто, где совершенно обнаженный теперь пребывал Рам. Они шли сквозь него, лучиками разного цвета, он видел это, но боли не было. Словно он был матерчатой куклой и его прошивали, а может, штопали, разноцветными нитями. А может, ткали? Здесь нельзя было ничего сказать не то, что определенно, но даже приблизительно. Где-то стучали барабаны, африканские или индейские, или и те, и другие, бормотал бубен, слышалось горловое пение, и хор женских голосов, которые нельзя было бы назвать иначе, как ангельскими, соседствовал с тяжкими басами мужского хора. В этом пульсирующем нечто все это ничуть не диссонировало друг с другом, оно, напротив, было неотъемлемо от обстановки. Кокон? Яйцо? Матка изнутри? Рамон развел руки — и понял, что он находится не в коконе и не в яйце, то Нечто, в котором он был заключен, не было пустотелым, он был в комке неведомого ему вещества или субстанции.

Что-то оседало в его мозгу, он чувствовал это, если принять на вооружение земные ассоциации — так в снег входит рассыпанная соль. Боли не было. Не было и экстаза, оргазма, наслаждения, нет, все это — просто было. Ни слова не понимал он из того, что пелось вокруг него, а потом уже — и в нем самом. Он не смог бы даже определить языка, или даже группу, к которым эти языки могли принадлежать. И четко, монотонно, явственно кто-то читал вслух какое-то обращение. Поучение. Наставление. Рамон не знал. Голос чтеца был громок, но не резок, четок, но не нарочито — кто-то вкладывал в Рамона то, что он выпросил.

Он открыл глаза. Посмотрел на часы. Привычка. В век, когда часовщики скоро прикроют свои лавочки, за исключением тех, кто делает статусные часы, Рамон так и не смог отказаться от привычки носить часы. «Роллекс». Настоящий «Роллекс», оставшийся ему от папаши. Перед дракой он сунул их Рамону. Старая модель, теперь уже старая, конечно. Но работающая идеально. Нет, это не был дорогой «Роллекс», разумеется, недорогой по сравнению с их топовыми моделями. Но он был папашин. И он был лучшим «Роллексом».

Без памяти, как он отметил, теряя сознания и придя в себе, он провалялся три часа. А проспал четверо суток. Календарь на часах говорил сам за себя. Дико хотелось пить, есть, в туалет, хотя, судя по некоторым признакам, он это уже сделал, а еще принять душ — он был весь в липком, горячем поту, простыни были мокрыми насквозь. А воздух в спальне был ужасен. Четверо суток в маленькой комнате проспал человек. Рамон залпом выпил стакан воды, стоявший у постели, тот самый, что предназначался для кетанова. Шрам дернул сильной, злой болью. Он сел на край кровати, посидел, дожидаясь, пока кровь пойдет по системе более-менее ровно, осторожно встал и, не торопясь, как ни завывал его мочевой пузырь, прошел в ванную.

Вместо лопнувшей сливы шрам теперь бугрился комками засохшей крови. «Болячка» — усмехнулся Рамон старому детскому определению. Это он сделал зря. Ране, видимо, не понравилось слово «болячка», или же усмешка. Когда в глазах перестали скакать огоньки, Рамон, наконец, приступил к очистительным водным процедурам.

Рану он предусмотрительно прикрыл банальной пищевой пленкой, но когда струйки душа били по ней, помогало слабо. Черт с ним. Боль была из разряда сильных, но сносных.

В кухне он открыл холодильник, вылил в унитаз кастрюлю пятидневного мясного супа, сварил новый, протерев мясо на терке, а овощи порезав настолько мелко, что любой китаец умер бы от зависти. Ходить на улицу с таким украшением явно не стоило, Серый Шут ничего не обещал о возможности занести какую-нибудь дрянь, а заклеивать, решил Рамон, значит, лечить. Ничего. Нынче в сети можно заказать хоть мясо, хоть сигареты, хоть бабу, хоть семена алтайской конопли.

Месяц прошел. Как — Рамон не хотел бы пережить второй такой. Один, как перст, исключая разве что курьеров из самых разных магазинов и фирм доставки, что привозили продукты, напитки, сигареты и со всей страны доставляли нужные ему материалы. Он читал книги, смотрел фильмы, не трогал «болячку», играл в компьютерные игры и много рисовал. Но рисунки его стали иными. В них преобладала жестокая, злая графика и большую часть того, что он нарисовал, графика поделила с офортом. Он не обрабатывал, не забинтовывал, не смазывал целебными мазями свой первый шрам. Он привыкал к мысли, что таких будет много. Забыв спросить у Серого Шута, какого размера будут новые шрамы, он понял сам, что чем сильнее будет заход, тем больше рубец. Ну, что же. Это тоже справедливо. Рамон любил справедливость. Даже если она была обращена против него.

Он сидел в мастерской и делал первую в жизни куклу. Первую в жизни куклу, которая получит имя и которая напрочь сломает судьбу одному ублюдку. Он слышал о таком. Торговец живым товаром, авторитетная личность в известных кругах. Старая схема — покупка запуганной девушки или женщины, или юноши у мужа, кума, брата, свата — можно продать, кого угодно, если знать, кому, тех, фотографиями которых пестрят потом все социальные сети: «Помогите найти! Ставьте класс!», избиения, унижения, насилие и — героин. Все крайне просто. Все довольны. Клиенты, продавцы людей, поставщики героина, аптекари, отпускающие шприцы, животные, получающие деньги за превращение человека в навсегда сломанного раба.

Все, что будет нужно еще — это любое выделение этого человека, или его волосы, или ногти. В дело годится все. Лучше всего была бы кровь, но этот человек охотно ее лил, но, почему-то, всегда чужую кровь. Свою берег.

Куклы вуду, которых Рам насмотрелся на Гаити, тоже сработали бы, но более грубо и результат их действия был предрешен, нет, ему требовалась своя кукла, та, делать которые он научился в своем девяностошестичасовом сне. Работа почти ювелирная. Голова, черты лица, обряд дарования имени, да мало ли, что еще, скажем, включая даже подобие скелета — в этот раз ему был нужен именно скелет того человека. Рамон негромко гудел под нос какую-то песню и возился с первой в жизни куклой, любовно и бережно следуя врезавшимся в его память канонам нового знания. С куклой, выходившей из-под его темных, тонких пальцев, в мир выходил и новый человек.

Кукловод.

4

Так почему, все-таки, война? Война глупая, без шансов на победу в обозримом будущем? Вернуть слово утраченное значение? Чушь. Люди превратили слово «плохо» в мантру, в заклятье. Все они знают, что убивать за деньги плохо, красть у людей их деньги плохо, торговать наркотиками плохо, плохо резать людей на органы, плохо заставлять детей проституировать, плохо продавать людей в рабство, плохо все это покрывать за деньги и на правительственном уровне поощрять ту же торговлю наркотиками — да. Знают. Они говорят: «Плохо!» Чем чаще с экранов телевизоров и компьютеров их оповещают, что мир стал еще более зол, тем с большим равнодушием они произносят: «Плохо». Но в их «плохо» кроется старое, как мир: «Плетью обуха не перешибешь» — сказав «плохо», они выполняют свой гражданский долг. Черт с ним, с гражданским — если нет государства, нет и гражданства. Свой человеческий долг.

Мантра. Если угодно — заклинание, — так думал Рамон, сидя в кресле и покуривая тонкую черную сигару. Но, чтобы заклинание обрело силу, необходимо наличие трех составляющих. Слова, духа и дела. Слово? Да, оно есть. Дух? Ну… Недовольство. Пойдет за дух? Дело? Нет.

В лучшем случае, одна составляющая. Слово. Выхолощенное. Мертвое слово.

Рамон умел и любил думать. Любил и умел уходить в свое прошлое и еще любил звать вещи своими именами. А потому, сидя в своем кресле, он как-то понял, что он не умеет ни беречь, ни созидать. Его семьи распались, дети… Об этом, возможно, еще будет разговор позже, его дом — квартира, его путь…

Он был из тех странных людей, которым женщины очень быстро и легко говорят: «Люблю», чтобы потом ничем не доказать этого. Усталость от постоянного, бессмысленного одиночества, а он все чаще оставался один, ломала ему спину, но он продолжал стоять. У него было дело — он писал картины.

Многим такой удел покажется завидным. Человек наделен талантом, более того, талантом, который признали в этом напрочь чокнутом мире. С этим Рамон не спорил. Он был благодарен Всевышнему за талант и успех. Но — он прекрасно понимал, что это не то, что он хотел бы оставить после себя, раз в том, чтобы сажать деревья и растить детей, равно как и строить дома, ему было отказано.

Он знал, что он никогда не станет первым художником. О чем мечтали многие до него — те, кто этого добился, пусть на какой-то срок или же найдя свой Олимп, штурмовать который было бы потом бессмысленно. «Зажрался!» — скажет возмущенный мир, глядя на жизнь Рамона, его доход в месяц, его мастерскую, моделек, прыгавших в его кровать, его путешествия и его несокрушимое здоровье.

Нет. Он не зажрался. Он чувствовал, что не туда идет данный ему аванс. Если он не умеет беречь и созидать, то следует быть честным до конца — лучше всего ему удавалось в этой жизни разрушение. Его кровь, это яростная река из двух противоборствующих начал — Севера и Юга, Солнца и льда, била порой в его глаза и тогда окружающие его боялись.

Так куда же он мог еще приспособить свои странные таланты и не менее странные порывы? Верно. В войну. С кем? Его не манили ни развязываемые правящими кукловодами локальные конфликты, ни войны за славу и богатство, ни борьба за выживание дикой природы. Это все не имело смысла, так как войны давно уже не велись ради величия имен и народов, слава и богатство слишком преходящи, если являются самоцелью, а на дикую природу всем давно и искренне наплевать.

Усталость, одиночество и любовь — жуткая смесь, помноженная на противоположные полюса крови Рамона. Он вполне мог бы уехать в спокойную страну и забыть о том идиотском месте, оказавшемся при лотерее родов его родиной. Но он не мог. Он любил свою землю и свой ленивый, злой, завистливый, щедрый и жестокий всегда не к тем, к кому надо, верящий в то, во что нельзя верить, народ. Русских. Кровь майя не тянула его на битвы за права вымершего почти полностью народа — он не знал его. А эти лица он видел каждый день. Он видел, что этот народ умело обрекают на вымирание, на деградацию, видел, что его Родина, эта пучеглазая, глупая, упрямая и добрая Буренка, уже давно дает молоко пополам с кровью, видел, что нет ничего святого в том, что навязывают этим поглупевшим еще до рождения, русским, а особенно нет в этом ничего святого для тех, кто имеет власть это навязывать. Он молчал. Ездил по миру, писал картины, делал кукол для театров, его статуэтки уходили подчас в высшие дома высшего света. Но, мотаясь по миру, Рамон всегда видел то самое ведро клубники с весами, ценником и ящичком для денег. Не у себя дома. Не в России. И дело не в природной вороватости русского мужика, дело в том, что его зачастую просто подталкивают к этому. Что этого горделивого где-то внутри русского человека берут на простое «слабо» — если не сделаешь ты, сделает кто-то, он станет умным и богаче тебя на целое ведро клубники. А ты — осел. На следующую мысль, что перестав быть ослом в своих глазах, человек дает сам на себя крючок, за который его так легко подвесить, ума уже не хватало. Кодекс законов поневоле толкал людей на преступления. Небольшие, по сравнению с Пол Потом, но все же годившиеся на роль крюка под жабрами, буде возникнет нужда. Эти законы писали настоящие мастера!

Рыба гниет с головы. Банально. Рыбья голова уже сгнила. Черви, убившие ее мозг, по-прежнему вгрызаясь в его податливую плоть, заставляли рыбу дергаться. Но осмысленными движениями это назвать было уже нельзя.

Пусть террора. Вот и вся немудрящая истина, к которой ночами пришел Рамон, человек, с лицом, похожим на нож. Но он прекрасно понимал, что террорист-одиночка успеет очень мало. А потом будет подан людям, для которых он положил свою жизнь в грязь и смерть, как ублюдок. А если же он вздумает хоть кого-то взять себе в помощники — он обречен на моментальный провал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад