Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Воровка фруктов - Петер Хандке на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И тем не менее это заведение, на перекрестке двух региональных дорог и без указания на часы работы, продолжало тайно оставаться вполне «дееспособным», по-прежнему открытым для посетителей и, по мысли хозяина, будет оставаться таковым вплоть до того самого утра, когда тут появятся металлические шары-бабы для сноса здания. Подвал, кухня, комнаты – все было готово принять кого угодно, и дверь в гостиницу не запиралась ни днем ни ночью. Эти двое промокших под дождем странника были у него, признаться, первыми с…, кто появился у него в доме и кто, как и положено гостям, нуждался в его услугах. Хотя нет: был еще кто-то, один, на одну ночь, вчера? позавчера? неделю назад? Может быть, хозяин уже потерял чувство времени? Или жил теперь уже в другом времени?

Так или иначе: в безвременье или в другом времени: весь первый этаж осветился ярким, при этом теплым светом ламп, над столами, небольшими и длинными, и превратился в зал, не слишком большой, и не слишком маленький, в самый раз, и не слишком сверкающий, с подобающими сумеречными уголками и затененными нишами. А в дополнение к этому полыхал, потрескивал, похрустывал, пощелкивал и гудел уже давно приготовленный огонь в опять же не слишком маленьком и не слишком большом, вполне подходящем по своим размерам камине (летом? камин? ну и что?), и стол, хотя и не из черного дерева и не из мрамора, но и не из фанеры и не из пластмассы, был накрыт, хотя на нем красовался не лиможский фарфор и не хрусталь из…, но и не…: все, как бывает только в старых, очень старых историях. «Только»? Означает ли это: в отличие от жизни? от реальности? Нет! И в жизни случалось, бывало, нечто подобное, время от времени, и как раз в самый нужный момент, и в реальности, и только так жизнь стала в дополнение ко всему прочему происшествием, событием, и действительность происходила в действительности и была самой действительной действительностью. По крайней мере, у меня, пытающегося здесь не столько пересказать историю, сколько предсказать ее, для тех, кого это касается, такие события, как те, что происходили в «Auberge de Dieppe», на протяжении моей жизни, правда, не слишком часто, хотя и не слишком редко – в не такие уж редкие благословенные времена – случались и/или преподносились мне снова и снова, вместе с относящимся к этому, предшествовавшим бедственным эпизодом, без грозы и бури, и точно так же они случались, как я определенно читал, у достаточно многих других предсказывателей, со времен Вольфрама фон Эшенбаха до моего, теперешнего времени, от Мигеля де Сервантеса Сааведры до Льва Толстого и, почему бы и нет, Карла Мая, от Рэймонда Чандлера и Жоржа Сименона до, почему бы и нет, Исабель Альенде, Зейна Грейя и Джерри Коттона.

Никто, ни один прохожий, не прошел той дождливой ночью мимо бывшей гостиницы, пристроившейся на треугольном пятачке, к пересечению двух больших магистралей. Но если бы кто-нибудь, какой-нибудь полузаблудившийся человек или просто ночной путник, очутился бы перед этим вытянутым домом, то при виде того, что открылось бы его взору за ярко освещенными окнами, сверкавшими снизу доверху и со всех сторон, у него тут же возникло бы желание зайти сюда.

Оба гостя помогли хозяину приготовить еду, открыть вино и подать все на стол; но поскольку мужчина то и дело, часто на полдороге, посреди коридора, на пути в кухню или обратно в зал, снова впадал в оцепенение, они взяли все в свои руки и заставили его, – не особо церемонясь, но он с удовольствием подчинился, – сесть вместе с ними; а под конец уже не он обслуживал их, а они его. Для них это было, кстати говоря, делом привычным, и он, и она умели справляться с этим, и им доставляло удовольствие обслуживать других. Относительно ужина скажем только: приятным дополнением к нему было то, что́ воровка фруктов и овощей походя насобирала в деревенских садах, хотя ее спутник даже не заметил этого; на некоторых полях обычные для Вексена зерновые, испокон века разводившиеся тут, уступили место появившимся здесь несколько лет тому назад бесконечным рядам зеленой фасоли, гороха и турнепса, в соответствии с директивами или чем-то таким, поступившими от неведомой далекой инстанции фермерам, сажавшим прежде рожь и овес; на гигантской площади, на бороздах, где раньше росли колосья, теперь круглились светлые луковицы, распространяя соответствующий запах, стоявший и над магистралями, а редкие, в основном средневековые фермы, каждая как отдельная деревня, маленькая боевая крепость, не связанная с обычными пикардийскими деревнями, были окружены морем петрушки – мириадами и мириадами пучков петрушки, хотя это только по виду была петрушка – в действительности целые моря кориандра. Для каких таких рынков предназначался этот лук и этот кориандр? Почитать в еженедельной сельскохозяйственной газете.

Остатки ужина унесены. Посуда помыта, вручную. Ночной путник мог бы остановиться теперь перед одним из окон первого этажа и увидеть двух молодых людей, в углу зала, рядом с барной стойкой, играющих в настольный футбол в присутствии хозяина, окончательно вышедшего из состояния оцепенения и наблюдавшего за игрой в качестве зрителя. Несмотря на грохот машин, тут снаружи можно было бы явственно услышать щелканье мячика и крики ликования при попадании в ворота, главным образом ликования, исходившего от девушки. Причин для ликования у нее было больше, чем у ее противника. Она играла не просто несравнимо лучше молодого человека, который не успевал охватить взглядом происходящее на поле, не говоря о том, чтобы отреагировать. Она не оставляла ему никакого шанса, ни малейшего. Может быть, она даст ему забить хотя бы один гол для спасения чести? Нет, даже это было совершенно исключено. И с хозяином, который на следующей игре пришел на помощь молодому человеку и взял на себя оборону, было то же самое. Один гол следовал за другим – легкое, еле заметное движение руки, и мячик уже в воротах противника, из глубины которых доносится звук удара, эхом разлетающийся во все стороны и вырывающийся наружу, к дорогам, и дальше, продолжая звучать среди шума ночного дождя.

А позже, в другом конце зала, запускается музыкальный автомат, переливающийся цветами электрической радуги. На сей раз ни один звук не проникает наружу; там один сплошной гул, по вертикали – от водопада, низвергающегося из небесной черноты, по горизонтали – от легковых автомобилей и грузовиков. Но внутри помещения можно увидеть танцующих перед музыкальным автоматом, сначала двоих, двигавшихся на расстоянии друг от друга, потом троих, при этом женщина, неожиданно совсем молоденькая, втянув в круг мужчину, того, что был постарше, держит теперь его за локти и показывает, как танцевать. Это явно не блюз, под который они потом танцуют, старик, постепенно уловивший ритм, молодой человек, просто переминающийся с ноги на ногу, в роли тихого наблюдателя. Хотя в данном месте это выглядит как продолжение «Дороги Блюза», так сказать, как ее узловая точка. Но ведь блюз, с его, с одной стороны, подчеркнутой, с другой стороны, ненавязчивой, еле проступающей и уж тем более не возвещающей о себе громким топотом, – блюз с его монотонностью ни к кому не обращенных жалоб не годится для танцев, даже если это «Summertime Blues», «Летний Блюз». Или все же годится? Танец из глубины тяжелого сердца, тяжеловесный. А может быть, вообще сидячий танец, танец в положении сидя, сообразно блюзовому пению, которое звучит особенно страстно, когда певец просто сидит, на каком-нибудь колченогом стуле или даже и вовсе на трехногом стуле? Сидячий певец, исполняющий блюз, и соответствующий ему сидячий танцор?

Если судить по молодому человеку, который отошел в сторону, сел на табурет возле барной стойки и сидел там почти неподвижно, только слегка раскачиваясь, вперед-назад, вперед-назад, музыкальный автомат действительно мог играть блюз. А вот девушка, девочка, и мужчина, положив руки на плечи друг другу, танцевали под такую музыку, в такт такой музыке, которая определенно не могла быть жалобно-печальной, определенно не могла быть блюзом. Они танцевали с воодушевлением, в танце этих двоих, свободно перемещавшихся по всему залу, было что-то такое от хоровода, хоровода, в который как будто включены и другие, множество похожих пар, и кажется, будто ты чувствуешь их присутствие, выписывающих такие же круги, спирали, сферы. Но этот парный танец выглядит не только вдохновенным, но и драматичным, и ни один певец не задает этим двоим ни тона, ни ритма, только инструменты, или нет, только один-единственный инструмент, маленький, быстро играющий, – скрипка?

Так и есть: они танцуют под скрипку, потому что они, два члена одной большой семьи, находятся в опасности, а вместе с ними и все семейство, весь клан. Они танцуют под скрипку из фильма Джона Форда «Гроздья гнева», в котором мать и сын, оказавшись в кольце смертельных врагов, точно так же танцуют, чтобы защитить друг друга. И за мать тут танцует девушка? А за сына, – в фильме Генри Фонда, – старый хозяин? Именно так. А девушка тут, которая в этом танце ведет (и как!), защищает, не важно от каких врагов, этого мужчину? Этих мужчин? Так и есть. Так было. Так, наверное, было.

Угрожавшая опасность исходила не извне. Она исходила от молодого человека, который вот только что еще исполнял свой сидячий танец, раскачиваясь на месте, вперед-назад, под музыку своего блюза. Но постепенно он перестал раскачиваться, резко выпрямил спину и начал озираться, всякий раз вертя головой с неподвижными глазами, как вертят головой, озираясь, совы. С чего он начнет? В каком направлении, на кого или на что он бросится, готовый к насилию? На что он накинется в следующую секунду, чтобы уничтожить?

Воровка фруктов знала, что происходит с молодым человеком. Откуда она это знала? Из своих снов, и вообще. Он давно уже хотел расквитаться с миром, с этим миром. И вот теперь настал момент исчезнуть из него навсегда. Удалить себя. Пора мне убираться отсюда. В рай или хотя бы в то светлое место, где Евфрат и Тигр вытекают из рая? Никакого светлого места, ничего, кроме черноты перед глазами и внутри них, – убраться отсюда в вечность, и поскорее, аминь.

А вот чего она еще пока не знала: попытается ли он погубить вместе с собой кого-нибудь еще? Уничтожив себя, уничтожить и ее? ее партнера по хороводу? Всех троих, одним махом? И вот она уже исподволь оглядывает зал в поисках какого-нибудь оружия: на стенах ни сабель, ни мечей, ничего похожего, разве что тени от них в воображении или призраки, угадываемые как в бреду в мерцающих очертаниях языков пламени в камине.

Но потом она поняла: он хотел уйти из этого мира один. Она и хозяин, «гостиничный патрон», они, быть может, еще и существовали где-то, как-то, но не для него. Никто другой больше в счет не шел. Или так: ни на кого другого молодой человек больше рассчитывать не мог. Не было никого, кто был бы за него или против него. Для меня, рядом со мной, у меня под рукой больше никого нет и никогда не было. Где же они все, мне подобные?! так кричал я про себя с давних пор. Куда они подевались, мерзавцы, канальи, трусы, свиньи, висельники, – все мои? Мне скоро исполнится двадцать один – или уже исполнилось? забыл свой собственный возраст… а до меня только сейчас дошло: этих моих, мне подобных, не существует, нигде, – и здесь их нет, даже здесь. Какой я был дурак. Глупый как ночь. Дурак дураком.

И тут она поняла еще кое-что: он медлит. На протяжении еще нескольких взглядов он будет медлить. Он, несомненно, вот-вот совершит задуманное по отношению к себе, после чего навсегда останется лежать тут на полу. Но пока еще он пребывал в нерешительности. В любом случае он не хотел, чтобы все произошло незаметно, где-то в стороне, где-то на улице, под покровом дождливой ночи, ему нужно было, чтобы эта сцена разыгралась здесь, при свете, у всех на глазах, под барабанный бой и звуки труб. И пусть у него будет всего лишь два зрителя: смертоубийство должно было быть явлено миру. Зал «Auberge de Dieppe» тянулся вглубь и упирался в неоштукатуренную стену из крупных каменных глыб – достаточно места для разбега, чтобы проломить себе череп. Или вот еще огонь, полыхающий в камине, можно взять со стола оставленную бутылку с оливковым маслом и облить себя…

И вот уже воровка фруктов сдернула молодого человека с табурета и вовлекла его в танец. Он сам не знал, как это произошло, но когда он заглянул в глаза другим, он все понял. Ему хотелось плакать. Наконец-то ему захотелось именно этого, только этого. Он не заплакал. Ему хватило того, что у него возникло такое желание. Ему захотелось поцеловать даме руку, обе руки. Он не стал целовать эти руки. Ему хватило того, что у него возникло такое желание. Они танцевали теперь втроем, обхватившись, и забыли о том, что только что было, забыли и о промоченных во время прогулки под проливным дождем ногах в башмаках, которые все еще были сырыми.

Хозяин разрешил обоим самостоятельно выбрать себе комнаты на верхних этажах, а сам удалился. До того он подбросил еще пару полешек в камин. Его постояльцы еще долго сидели у огня, от тепла которого обувь сохла быстрее. Молодой человек спросил воровку фруктов, как она узнала, что с ним было. Она ответила: «Я знала». Он удивился, но не полученному ответу, а тому, как он сейчас осознал, что за все время совместного путешествия у них впервые получилось нечто вроде диалога. Ему нестерпимо хотелось присоединить к своей следующей фразе ее имя, имя, которое она дала себе на прошедший день, но он так устал, что оговорился и вместо «Алексия» сказал «Алисия», она же на это ответила, что если ей понадобится на следующее утро и следующий день имя, то лучшего не найти, оно будто создано для того, чтобы выкрикивать его на просторах.

Ей не стоило особого труда догадаться, что он сирота. Она не просто догадалась, она знала это; поняла с первого взгляда, когда увидела его на скутере, на повороте улицы в Новом городе коммуны Сержи-Понтуаз, с металлическим или алюминиевым ящиком на багажнике, казавшимся по сравнению с ним гигантским и гораздо более тяжелым, чем он сам, будто нависавшим над ним, со всеми этими пиццами, суши или чем там еще, что он развозил. Лишь бы этот чудовищный ящик или сундук не вылетел когда-нибудь из креплений при резком торможении и не ударил бы его со всего размаху в затылок, и не сломал бы ему шею!

То, что он не знал ни матери, ни отца, было для него до недавнего времени его главной бедой. Только во сне он встречался с родителями. Вернее, он и во сне не встречался с ними: он всякий раз только ждал встречи с ними, сон за сном, ночь за ночью. И всегда он стоял на поляне посреди огромного леса, и к нему приходила, неведомым образом, не через слух и совершенно беззвучно, весть, прямо из воздуха, принесенная ветром, весть о том, что вот прямо сейчас из леса выйдут к нему отец и мать, именно к нему, их ребенку. И всякий раз даже указывалось точное место, откуда они выйдут на поляну, из темного пространства между двумя особенно высокими, особенно прямыми, вытянутыми к небу деревьями (по правилам сна это всегда были сосны). Вот так он и стоял, во сне уже давно не ребенок или подросток, но человек без возраста, среди травы по пояс на поляне, воплощенное ожидание. И внутри у него было одно сплошное неслыханное ликование. Сердце готово было выпрыгнуть из груди от радости. Наконец-то они придут и будут тут, вот сейчас, сейчас, сейчас… И по сей день, когда он рассказывает об этом, внутри у него вздымается волной тот образ – образ пространства между соснами, которое всякий раз оставалось пустым.

Впоследствии он постепенно перестал так горевать по родителям. Со временем они перестали существовать и в его снах. Он перестал испытывать горькую жалость, не по отношению к ним, но к себе. Поначалу это доставляло ему страдание. Он чувствовал свою вину за то, что прекратил свои поиски отца и матери, и днем, и ночью, во сне. Потом настал период, когда он чуть ли не гордился тем, что у него нет родителей. Эта гордость превратилась со временем в высокомерие и заносчивость. Не имея родных, молодой человек считал себя избранным, особенным, отличающимся от всех этих миллионов людей, связанных со своими семействами тесными узами, которые душат их как удавки. Разве это может сравниться со свободой, нас, оставшихся без отца и матери, наслаждающихся небывалым ветром свободы, который подхватывает нас под руки, под крылья! Да: он был один на свете, но думал о себе всегда во множественном числе – «мы»: мы, оставшиеся без родителей, еще покажем вам, погодите. Мы, мы составляем мир. Мы будущие короли мира. И там, где сегодня царит несчастье, завтра, благодаря нам, избавленным от отцов и матерей, будет счастье. Мы спасители. Мы призваны – да, у нас есть предназначение – спасти мир, сегодняшний, от загнивания и краха. А вы, другие, мнимые властители мира, уже давно превратившиеся в действительности в рабов: освободите место нам, оставшимся без родителей, единственным еще свободным людям на земле! Дорогу оставшимся без родителей!

Но вот он опять стоял в ожидании на поляне посреди сумрачного леса, не столько во сне, сколько наяву, и те, кого он ждал, столь же страстно как в свое время в детстве, были не его родители, а родные, да, родные, но родные не по крови. Подобно тому, как истощились его детские сны, так истощилось и его более позднее высокомерие. Куда бы оно его завело? Наверное, не туда, где он оказался, начав на своем скутере, на «Vespe», на мопеде марки «Piaggio» (ит.), развозить по всему Новому городу заказанную по телефону еду, хотя и эта работа кое-что стала ему приносить (деньги? эту тему сейчас лучше опустим), прежде всего, как это ни странно, по ночам и зимой, в три этапа, сначала загрузка металлического ящика в ресторане и подготовка его к отправке, потом нередко очень длинные, темные, страшно холодные переезды от одной точки к другой, в специальной шерстяной шапочке, подсмотренной на миниатюре с изображением Людовика Святого, короля, а затем часто совершенно невероятный адрес клиента, причем невероятным оказывался не только адрес. Как назывался его рабочий скутер? «Aujourd’hui», «Сегодня».

А на следующее утро каждый из них пойдет своей дорогой. Так было задумано. Неужели они в последний раз сидят вот так друг против друга? Этот вопрос задавал себе и один, и другой, не испытывая никакой потребности говорить об этом вслух. Нет, они еще увидятся, в не столь отдаленном будущем, может быть, даже скоро, и не в последний раз. Хотя, с другой стороны: как знать, как знать. Какое-то время они еще сидели молча за убранным столом, каждый на своем конце, и слушали, на одной волне, как снаружи идет ночной дождь, шуршание которого с постепенно увеличивавшимися интервалами все больше грубело и одновременно усиливалось от шума транспорта на дороге, и как внутри, в гостинице, наверху, в своих личных покоях, разговаривает хозяин, очень громко, так громко, как некоторые люди разговаривают по телефону? нет, по-другому громко, и только много позже те двое, сидевшие внизу, догадались, что он разговаривал во сне, и этот разговор, во сне, он вел не с кем иным, как с собой.

Этот голос гремел на весь дом, ясный и отчетливый, но разобрать, что говорил спящий, было невозможно. И тем не менее это звучало как совершенно необыкновенная речь, не чужая, не чужеземная, а старая, издавна знакомая речь, если не сказать издревле знакомая. Непонятная? Да. Без смысла? Бессмысленная? Нет. От этого голоса, гремевшего с верхних этажей, безо всякого нажима и напряжения, без специального повышения громкости, исходила авторитетность, принципиально отличная от той, c какой делаются заявления на какой-нибудь центральной площади, и не такой, как звучит в призывах к молитве. Такого рода авторитетность проистекала от того, что казалось, будто на этом языке, звучащем тут теперь среди ночи, разговаривали задолго до появления всех других языков. Вместе с тем в голосе, говорившем на нем, не было никакой властности. Ни этот отдельный голос, ни язык, им водивший, не притязали на то, чтобы властвовать. Не слышно было никаких приказов, никаких предписаний, никаких распоряжений. Смысл, который можно было уловить, складывался скорее из сменявших друг друга деловитости и услужливости: дело в том-то и в том-то, положение такое-то и такое-то, и в соответствии с этим, насколько это будет в моих силах, будут производиться конкретные действия, причем с радостью. Откуда же тогда, звучавший в промежутках, как будто из совсем другого, несравнимо более глубокого и одновременно словно разворачивавшегося параллельно сна, и перебивавший голоса деловитости и услужливости третий голос, порывистый, совершенно невнятный, ни с каким языком не связанный, бормотанье, сквозь которое слышался то лающий смех, то скулеж, то младенческое хныканье, хныканье, которое ничем не унять и которое никогда уже невозможно будет унять?

Они проводили друг друга до дверей своих комнат, сначала он довел ее, потом она его, потом снова он. Тут настало время прощаться. Да: хотя воровка фруктов и развозчик пиццы или чего там еще сошлись только поздним утром этого дня, у каждого из них было одинаковое ощущение, что настало настоящее прощание. И каждый из них испытывал настоятельную потребность подарить что-нибудь другому на прощание. Что-то личное, от меня тебе и от тебя мне! Так ли это было нужно? Нужно! И так опять прошло какое-то время, в течение которого они ничего не делали, кроме того, что стояли друг перед другом в коридоре гостиницы, смотрели друг на друга и каждый, так или иначе, обдумывал про себя возможный подарок. Чего только не выгреб молодой человек из своих карманов: ничего не подходило, ни перочинный ножик, ни шариковая ручка с логотипом ресторана, и т.д., пока она сама не взяла у него из рук обрывок шнурка, бельевую прищепку, штопор, жестяной футлярчик. А что же она? Она попросила его дать ей пиджак, на котором была дырка от колючек из джунглей, и пообещала, что сейчас заштопает ее, а потом повесит пиджак снаружи на ручку двери.

Справившись с этим, Алексия/Алисия еще долго лежала без сна в комнатушке, которую она сама себе выбрала на эту ночь. Выбрала она ее из-за одной особенности: из-за того, что она находилась под лестницей, но не под внутренней лестницей гостиницы, а под внешней, пристроенной снаружи к старому зданию, не из дерева – из камня. Помещение под каменной внешней лестницей использовалось, наверное, когда-то как хлев, но потом было переоборудовано под гостиничный номер, с входом изнутри, запасное помещение на случай, если все прочие номера окажутся занятыми. И вот теперь, когда вся гостиница была практически пуста, она выбрала себе для ночевки именно эту каморку под лестницей. Она уже давно мечтала о том, чтобы провести какое-то время в таком помещении, хотя бы ночь. И вот такая возможность представилась. Теперь или никогда. Чего же она ожидала от этой возможности лежать в тесноте, где почти не повернуться, в комнате с одним окошком не больше крепостной бойницы? Она хотела хотя бы ночь прожить так, как, по легенде, жил Алексий, ее патрон, которому она обязана своим именем и который на протяжении долгих лет обитал в чулане под лестницей в родительском доме, не узнанный родными.

Ее комнатка не была чуланом. Она была, конечно, тесной, но она давала ощущение уюта и защищенности. Пребывание в таком невероятно крошечном помещении, в котором ты, однако, мог ворочаться, как тебе угодно, только усиливало чувство свободы и независимости, и узенькая койка подкрепляла это чувство. Комнатушка излучала чистоту, даже при отсутствии душевой.

Когда она, стоя там перед зеркалом, разглядывала себя – просто долго смотрела себе в глаза, – она осознала, что вопреки обыкновению за целый день ни разу не вспомнила ни о матери, ни об отце, ни о своем брате-подростке, который иногда ей был ближе всех остальных. Она не просто забыла думать о них в течение дня, – эти трое, даже мельком, не возникали у нее в голове. Было такое ощущение, как будто она забыла своих целиком и полностью. Как будто их никогда и не было. Мать, брат, отец выпали у нее из памяти.

И, продолжая смотреть себе в глаза, она подумала: вот и хорошо! Забыв о своих ближних, она сделала им доброе дело, благодаря этому они все почувствуют приток свежего воздуха; и все трое, мать, отец и любимый брат, самый уязвимый, наверное, из них троих, окажутся как по волшебству замкнутыми в более или менее надежный круг, по крайней мере на день, временно. В этом она была уверена. Мысль о том, что она на целый день совершенно избавилась от своих, подействовала на нее успокаивающе и, кроме того, укрепила ее в том, что касалось ее самой. Забыть семью – идея? А что такое идея? Нечто, что действовало и должно было действовать и за пределами одного дня. «Ты еще увидишь! – сказала она вполголоса своему отражению в зеркале. – Мы увидим!»

Тем не менее она не смогла удержаться от того, чтобы не посмотреть, какие новые сообщения поступили на ее мобильный, на ее «portable». Два сообщения, одно от брата, одно от отца. Брат: «Приезжай! Я должен тебе кое-что рассказать!» Отец писал, что уже поехал вперед, в Пикардию, и ожидает ее, брата и, бог или кто еще даст, их мать вечером следующего дня, он пока еще не знает точно где, потому что место, о котором он думал, уже больше не существует, или он его просто не нашел, как часто бывает с дорогими сердцу местами, или он, настоящий энтузиаст-искатель, на пути туда просто заблудился, как и положено «географу, не ориентирующемуся в пространстве», определение, которое могло бы относиться ко всей его жизни. От матери: ничего. И от подруги с берегов сибирской реки тоже ничего. Какое-нибудь послание от нее, хотя бы одно слово, сейчас было бы очень кстати, но и то, что пришло утром, еще не утратило своей силы, к тому же у нее там на далеком востоке наступил новый день.

На крючке для одежды, единственном на стене комнатушки, что-то висело, что-то из одежды, явно забытое, шарф? Нет, платок, шелковый платок. И по нему было видно, что висит он тут с недавних пор. По чему было видно? Вспомнились разные забытые предметы одежды, висящие на вешалках в барах, отелях, гостиницах: все они, как правило, висели там уже давно, очень давно. Но этот шарф, этот платок: только что забытый, день-два тому назад: забытый? Специально оставленный?

При выключенном ночнике в комнате под лестницей пахнуло вдруг знакомым запахом. Тонкий аромат проникал в ноздри, и шел он не снаружи, не от дождя или пропитанных дождем полей и не от дороги. Духи ее матери, – еле уловимый шлейф, единственный, мимолетный, коснулся ее, поднявшись откуда-то снизу, пахнуло не от кровати, от пола, с широченными половицами, уместными в каком-нибудь просторном салоне, но тут с разбегу сразу упиравшимися в плинтус. Стало быть, мать была здесь. Но не осталась на ночь, ночевала она где-то в другом месте. Для такого человека, как она, такая комнатушка под лестницей не годилась. (Или все же годилась?) И к тому же такая койка для банковской дамы, очень рослой, была явно коротковата. Или, как знать, на один-единственный раз, на одну ночь, особенную, «una notte speciale», в самый раз? Нет. Она только бегло осмотрела помещение во время своего отпуска, устроенного по собственному распоряжению – так велика была материнская власть – и официально объявленного ею «bank holidays»[45] для того, чтобы отправиться в экспедицию по всей стране с целью обследовать все обозначенные в гугле или где еще номера гостиниц и гостевые комнаты, «chambres d’hôtes», под лестницей, «sous un escalier».

Экспедиция по всем помещениям под лестницей – но с какой целью, для чего, для какой такой надобности? Что там изучать в этих каморках, бывших «углах», чуланах, потаенных «схронах» для дезертиров и бойцов Сопротивления, в «арестантских», предназначавшихся для непослушных детей, в камерах смертников, которых на рассвете отправят на казнь? Изучать, что бы то ни было. Изучать, перед лицом всех этих убогих пристанищ под лестницами, исследовать в первую очередь себя.

Вот тут она стояла, высокая, в ее детстве, ночами, казавшаяся огромной, мать, на пороге комнатушки, одна нога в коридоре, снаружи, другая тут, внутри, согнувшись в три погибели, – такая низенькая здесь дверь, – и, окидывая взглядом внутреннее пространство, «el interior de la morada» (что в переводах с испанского текстов Терезы Авильской чаще всего передается как «покои»), одновременно погружается в исследование своего собственного внутреннего пространства, как самого маленького, самого темного, самого укромного и самого потаенного «покоя» из всех «покоев», «moradas», в «castillo», в «замке», который весь целиком образовывал здание ее, и не только ее, души, «el alma». Интересно, предстал ли перед матерью этот «покой» или этот особый уголок ее души во время ее экспедиции в таком же ослепительном лилейно-белом свете, какой, если верить ей, сверкал во всем замке ее души? Ее ребенок, воровка фруктов, ответила на это из глубины темной каморки детским смехом.

При закрытых глазах, за веками, снова потянулась, неспешно, с растяжкой, запись, все еще рукописная, размеренная, неразборчивая, разве что отдельные буквы вспыхивали по временам. У нее было ощущение, что эта запись тянулась так и в течение дня, без перерывов, невидимая при открытых глазах, и воровка фруктов, суеверная, восприняла это как добрый знак для следующего дня. Вот она тут, эта запись, идет, разворачивается, мерцает и вспыхивает, не поддающаяся прочтению, но наличествующая, здесь, совсем рядом, под рукой.

Уже когда она почти заснула, ей показалось, что грохот и гул транспорта на магистралях теперь отдалился. И все равно он был довлеющим в этой каморке, проникая сквозь каменные стены, которые были все в трещинах. Но она, в полусне, улавливала на первом плане нечто другое, несравненно более отчетливо, и у нее было ощущение, что все это гудение моторов составляет лишь звуковой фон, подчеркивающий это. Звук? Да, звук.

Другие шумы, другие звуки, они были потаенными, домашними, это были шумы и звуки сокровенности. И они, подобно возникшим рукописным строчкам за веками, явились в первозданной свежести, сверкая среди этого грохота свежестью как никогда. Они давали о себе знать, раздаваясь в непосредственной близости, только тут, в этой каморке, возле ног засыпающей, где-то сбоку, у головы. Удивительно, а может быть, и нет, что именно те звуки, на которые обычно никто не обращает внимания, равно как и те, которые кажутся ненавистными, обрели теперь особую значимость. Но это ведь не может быть жужжащий у самого уха комар? Нет, не комар. Барабанящий дождь, стекающий по трубам? В этом нет ничего сокровенного. Сокровенными воспринимались в гораздо большей степени те звуки, которые заставляли ее вспомнить свое полудремотное состояние, к примеру, лихое шуршание нитки, которую она вдевала в игольное ушко, когда собралась штопать дырку на пиджаке молодого человека час назад, или когда это было? И такими же сокровенными были для нее обычно оставляемые без внимания и, в сущности, неслышные звуки, производимые древесным жучком, который скребся где-то у самого уха, внутри досок кровати, с равномерными, мелодичными интервалами. Мелодия в поскребывании древесного жучка? Той ночью – да, сокровенная. В дополнение к этому нарастающее и стихающее жужжание новорожденной или умирающей мухи. В дополнение к этому шумное колыхание на ночном ветру шторы, слишком большой для крошечного окошка, а к этому еще потрескивание остывающего походного утюга, которым она полчаса назад, тут, в Пикардии? или полмесяца тому назад в Сибири, как говорили прежде, «утюжила» себе платье на следующий день… а к этому еще… Сокровенности, они раздвигали пространство каморки, и не только его, они разыгрывались перед ней, засыпающей, и своей музыкой погружали ее в сон. Еще и это: то, что сокровенное снова обнаружило себя, зазвучав на исходе дня, она, суеверная, даже находясь на пороге сна, восприняла как еще один добрый знак на следующий день. Ну что же, посмотрим. Посмотрим? Мы? Кто такие эти мы? – Мы.

Она спала, и ей снились сны, всю ночь ей снилось только одно, только она и он. Кто – он? Он. И всю ночь они шли к единению друг с другом. И происходящее между ними было исполнено мощного и в то же время мягкого драматизма. Это был драматизм, внутри которого не происходило ничего резкого или внезапного, равномерный драматизм, постоянное нарастание, развитие, перебрасывание, от одного на другого, от другого обратно. Тут не было не только ничего резкого или внезапного, тут вообще ничего не происходило, ни одного отдельного события, ничего, ровным счетом ничего, абсолютно ничего. Ни она не прикасалась к нему, ни он к ней. Они не шли навстречу друг к другу и не бежали, они не падали вместе на колени, они не бросались друг другу на шею, не ласкались, не ложились рядом или, упаси боже, один на другого. Единственное, что о них можно было сказать: что они – не стояли, не сидели, а были друг против друга, просто были, друг против друга, вместе, и ничего больше. Они были, конечно, предназначены друг для друга, они хотели друг друга, при том, что предназначенность одновременно была желанием, а желание – предназначенностью, но всякое действие, активность, акт совершенно исключались. Нет, неправильно: соединение не требовалось. Или еще более загадочно: обычное соитие между двумя особями разных полов не рассматривалось. Половое соитие любого рода, в том числе, если такое бывает, телепатическое, находилось в данный момент за пределами пространства этих двух.

У них, этих двоих, имелось, стало быть, свое, сугубо личное пространство. Но что такого особенного было в этом пространстве? Это было пространство, в котором она, женщина, и он, мужчина, избавленные от своих таких разных тел, – освобожденные от своих столь различных тел, сохраняли одновременно телесность, растворяясь в чистой телесности, в одной сплошной телесности. Тела их обоих, охваченные желанием, вместе с тем обратились в существо, в одно единое, единственное чистое существо, и это единое существо парило ночь напролет, без конца, бесконечно, перемещаясь туда и сюда, томилось желанием и удовлетворяло его, исполняло желание и снова томилось. Их пространство было вне времени и места, вне понятий «мужчина» и «женщина», но было тем не менее обязано своей силой тому реальному факту, что в нем пребывали мужчина и женщина, тела которых, без каких бы то ни было усилий с их стороны, всю ночь соединялись в одно, дополнительное тело, третье тело, делавшее присутствие двух других ненужным. Как это было нужно двоим, как это было нужно тому единому существу. Бесконечная нужда. Бесконечная сладость. Бесконечно сладостная нужда. Аллилуйя! Богатая ночь, драгоценная ночь. И такое возможно только между мужчиной и женщиной? Только между мужчиной и женщиной! И только во сне? Нет, так быть не должно.

А утром мягкое пробуждение, как в воскресенье. И в самом деле было воскресенье, даже в каморке под лестницей. Можно остаться в постели и растянуть впечатления сна. Такие сны стали большой редкостью. Или это относилось только к ней? И вот уже сон развеялся, утратил то, что составляло его силу, – лежавшее в его основе чувство.

Никогда в ее жизни, даже приблизительно, не будет того, что было между ним и ней, между ней и ним, вот только что во сне, никогда не бывать тому, чем они были друг другу, и не только друг для друга, но и для всего человечества. Для нее, для такой, как она, не было на земле ни одного подходящего, подходящего ей. Или это она, воровка фруктов, не подходила ни одному мужчине, ни одному подходящему мужчине. Она была обречена оставаться наедине со своим сном до последнего смертного часа, аминь.

Но нет, никакого «аминь», никакого «да будет так, да будет так со мной». Никакой молитвы, скрепляющей согласие с мнимой судьбой. Вместо этого ударить кулаком по каменной стене. И ей вспомнилась одна фраза из проповеди одного священника, стоявшего высоко на кафедре, в одной далекой стране, – такие проповеди, читавшиеся с высот, были там еще в ходу: «Бесконечное парение любви между душой и Богом, вот что такое небо!» – Кто сказал, что он, ее мужчина, реальный, из плоти и крови, не отправился к ней уже давным-давно? Кто сказал, что он, ее мужчина, не существует и никогда не будет существовать? Она сама, только она говорила это. Но ведь в то, что она говорила сама себе, про себя, она не обязана верить? Нет, никакого монастыря! Никакого небесного жениха. Будет только земной!

Аллилуйя. Утренний свет сквозь щель в каменной стене бил ей в глаза, светло-серый. Дождь уже прекратился, но солнце еще оставалось за облаками. Отодвинуть в сторону длинную, доходящую до самого пола, штору, закрывающую окно-бойницу. На железной решетке оконных ставней поблескивание капель дождя. Распахнуть ставень. Солнечный луч скользнул по полу: она хотела его поднять как пыль. В оконной нише оставленное там с ночи яблоко, черенком вверх, углубление вокруг черенка заполнено дождевой водой. В водосточном желобе на крыше шорканье муравья, ищущего себе материал для муравейника. Утренний блеск, воскресный, на боках яблока – нечто еще не исследованное, нужно немедленно исследовать. Ах, сколько еще можно сделать открытий, вне так называемых мировых открытий. Ах, нарядиться в воскресное платье, только что выглаженное ночью. Украсить себя по случаю этого дня атабаскскими сережками с берегов Юкона на Аляске. Какой прочный по ощущению пол под ногами в этой тесной комнатушке, невероятно, даже при том, что приходится стоять согнувшись, или именно потому. Звон церковных колоколов, неизвестно откуда, хотя уже давно там не услышишь никакой благой вести и, быть может, уже никогда не услышишь. Нет, ничего подобного: это никакие не церковные колокола, призывающие на торжественную мессу. Это башенные часы. Нормальное время. Реальное время. Реальное? Пора спуститься к дороге, к магистрали. Действовать! Действовать! – Дела в воскресный день? – Делать! – Вот только что? – Как бы то ни было: серое небо, с низкими облаками, пробудило в ней желание действовать. И пусть эта серь остается!

Занятие для нее нашлось сразу внизу, в обеденном зале гостиницы. Хозяин, бывший, а по его собственным представлениям и будущий, сидел за столом, она же, гостья, обслуживала его, без лишних вопросов, он же, безо всякого сопротивления, дал себя обслуживать этой молодой незнакомке. Она умела управляться с кофейной машиной, она легко ориентировалась в кухне, как будто проработала там целую вечность, и ей не нужно было спрашивать, где лежат салфетки, где ложечки для яиц, где подставки, где оливковое масло, перечница, солонка (полная свежей соли крупного помола прямо из солеварни). Побрякивание ее сережек во время ее перемещений между кухней и залом, без видимой спешки: еще один уютный сокровенный звук среди гула воскресного движения на дороге, особенно на дороге в направлении Дьеппа, к побережью Атлантики.

Как и прошедшей ночью, когда из комнат наверху раздавался голос хозяина, теперь, в обеденном зале, сидя за длинным столом, хозяин продолжал разговаривать, тише, отчетливее, и, в отличие от ночи, достаточно ясно, внятно произнося слово за словом, фразу за фразой. Только непонятно, с кем он разговаривал, с самим собой? с незнакомкой? Он смотрел при этом прямо перед собой, сидя с прямой спиной, вытянув шею, словно для того, чтобы держать в поле зрения происходящее вдали и одновременно в самом укромном уголке весьма просторной, даже для ресторана, кухни. Против обыкновения, как бывает, когда кто-то сидящий в зале обращается к тому, кто находится в кухне и гремит там посудой, ей не нужно было всякий раз выбегать и переспрашивать; она и так, даже среди грохота тарелок и металлических сковородок, прекрасно слышала каждое слово долетавшей из зала пространной речи.

Хозяин начал с того, что поведал, какой это изнурительный труд – застегивать поутру пуговицы на его специальной воскресной рубашке. Чего стоит только определиться, с какой из трех пуговиц на рукавах, на левом и на правом, начать: с ближней, средней или дальней, последняя при этом обладала тем преимуществом, что именно благодаря ей рукава рубашки как следует натягивались и манжеты плотно прилегали к запястью, прямо как вторая кожа, только более красивая и привлекательная. А потом, когда с этим все решено, следующая проблема: втиснуть выбранную пуговицу в петлю. Да, именно втиснуть, потому что в очередной раз пуговица оказывалась слишком большой для этой петли, или – после стирки в горячей воде рубашка из специальной воскресной материи села – это петля была слишком маленькой? Битых восемь минут – несчастливое число восемь – и несметное количество секунд бился он, в поте лица, над застегиванием рукавов, и всякий раз пуговица выскальзывала, выпрыгивала, вышмыгивала из дырки именно в тот момент, когда он думал, что протолкнул ее. Это точное указание времени относилось, правда, только к более легкой части данной процедуры, к застегиванию правого манжета правого рукава левой рукой. Другая сторона: в два раза больше времени, в два раза больше пота. Или, наоборот, другая сторона была более простой, а первая как раз сущая мука? Он точно уже не мог сказать. А потом открывание всех этих «вакуумных» упаковок, покупаемых на оптовых рынках, масла, в ресторанных порциях, ветчины, сыра. На всех написано: «Ouverture facile» (легко открывается), а потом: сломанный ноготь на большом пальце и что открыл? ничего, ни масло, ни ветчину, ни сыр. У него сразу руки опускаются, и он заранее готов сдаться, причем это не только сейчас, как только он видит, не важно на каком продукте, надпись: «Ouverture facile», или на каком-нибудь устройстве, которое нужно собрать: «Installation facile», «Легкая сборка», или «Montage facile», «Легкий монтаж»; его прямо травматизируют, пардон за это слово, все эти якобы легко открывающиеся и легко монтирующиеся штуки.

Он помолчал какое-то время, а потом снова подал голос: «Я не сдамся, сохраню свое заведение. И первым делом я дам “Auberge de Dieppe” новое название, я его перекрещу, торжественно, устрою по такому случаю праздник для всех, приглашу гостей с разных концов, – устроитель праздника приглашает приходить всех в большом количестве, – переименую в “Auberge de l’Interieur du pays”, “Гостиница в глубине страны”. Уже было название: “Дали у моря”. Но в глубине страны: другие дали. И вот отсюда, возле моей перестроенной гостиницы в глубине страны, она и должна начаться, эта даль, отсюда она должна развернуться, здесь будет ее исходная точка. Как я прикипел душой к этому месту, где когда-то хозяйничал мой отец, а до него мой дед. Слава ему, и слава обеим трассам, ведущим и к океану, и в глубь страны. Как я люблю шум от этих машин, едущих и туда, и туда. И как мне не хватает того, чтобы вы сворачивали оттуда – сюда, к моему караван-сараю. Если бы они знали, какими красивыми они мне все кажутся в своих машинах на пересекающихся дорогах, все до единого, все эти разные профили, лбы, носы, лысины, подбородки, даже совсем скошенные: услышь они, какие они все прекрасные, они бы все, все до единого, стали бы хорошими людьми, настолько хорошими к тому же, что съезжали бы с трассы ко мне, на парковку, и дали бы мне их всех обслужить, этих типов, этих бездельников, этих никчемушников. Пока же довольно и того, что они, сидя в своих машинах, поднимают руку, чтобы поприветствовать меня. Приветствующие силуэты! Да, вот здесь у меня она и начнется, новая даль, и для вас, невнимательные, для вас, неверные, для вас, канальи, для вас, жулики, для вас, неплательщики, для вас, скверные клиенты. Но все, довольно, больше ни слова о вас, вернемся к месту: вон там дрожит на воскресном ветру дождевая лужа. А вон там квитанция по сделанным ставкам ипподрома в Ангене, как она дрожит над мыском между двумя дорогами. А там в придорожной канаве камыш, от которого во все стороны разлетаются споры. А там бывший стенд для осеменения коров, как бык все время сползает с коровьей задницы! Презерватив в кустах. Развалившаяся туалетная будка. Собака, которую выводят по большой нужде на поле, но у нее ничего не получается – как она корчится. Плакат с позапозапрошлой весны, приглашающий в дискотеку «Jules César». Покосившийся крест на могиле американских солдат, погибших в 1944 году, скоро совсем повалится. А теперь: человек в машине, закуривающий сигарету. Женщина, распускающая волосы. Водитель, кричащий вслед другому: “Мудак”. Водитель, сигналящий другому, чтобы тот убирался с дороги. Водитель, подрезающий другого. Ребенок на заднем сиденье, который машет рукой – только вот кому? – ах, как давно я не видел детей… Но вернемся к делу, прошу вас приходить в больших количествах. Нет, я не уйду отсюда. Я не отдам этот треугольный пятачок. Я не сдамся. Я не дам умереть своей гостинице. Я люблю этот треугольный пятачок возле перекрестка больше всего на свете. Здесь, на этом месте, начинается даль, – она здесь, перед моими глазами, на расстоянии вытянутой руки, да что я говорю, на расстоянии локтя, да что я говорю – рукой достать. Этот треугольник тут: он всегда был пристанищем для не имеющих крова. И он снова должен стать таковым и таким остаться».

Только теперь хозяин, смотревший все это время прямо перед собой, повернул голову к ней, стоявшей в дверях кухни, и она впервые увидела его лицо или он впервые показал ей свое лицо: совсем не такое старое, как ей представлялось, почти молодое, нет, детское, в первую очередь глаза. И одновременно это было лицо, на котором играла, как, наверное, может неожиданно заиграть на лице только старого человека, добродушная ярость, яростное добродушие.

Он дал ей знак, и она, последовав его молчаливому приглашению, подсела к нему. «Как мило вы подсели ко мне!» – хотел он воскликнуть, точно такое же восклицание буквально он однажды услышал от одного посетителя, давным-давно, сказавшего это его, хозяина, молодой официантке, подсевшей к нему в порядке любезности, как давно это было, и сделавшей то же самое, что сделала теперь эта красивая молодая чужачка. Он оставил восклицание при себе, как будто говорить такое было чем-то неприличным. Зато последовавшее чуть позже начиналось с восклика. Восклик! Восклицание: только разве что во сне, в глубоком сне, он был в состоянии издать его, то самое восклицание, в котором он был уверен, которое уже давно захватило его целиком, а не только сегодня, и которое было, по его убеждению, наряду с почтительным содроганием лучшей частью человека вообще. Тихое содрогание и громкий восклик.

И вот теперь этот восклик прозвучал – громко, но без нажима, без особой яркости. Едва ли тут было что-то необычное: обширное тело «типичного трактирщика», широкая грудь, толстая шея, большой, круглый череп и жирные щеки, как на старых рекламных щитах, – и одновременно голос, издающий этот восклик теперь, тонкий, тонюсенький, как будто насмехающийся над тем, что он сам восклицает; это я, мол, так, не всерьез: хотел попробовать преподнести совсем другое, прямо противоположное тому, что так необходимо было, судя по всему, выкрикнуть.

Восклицание, которое пропищал голосом первоклассника, в первый раз идущего в школу, старик-хозяин, обитавший на треугольном пятачке у пересечения региональных дорог, звучало так: «Как не хватает мне тут, на этом месте, соседей!» Сколько соседских праздников, и ни одного настоящего, ни одного надежного соседа.

В продолжение его дальнейшей речи, без восклицаний, стало ясно, что он имеет в виду не столько реальных соседей, во плоти, сколько образ соседей, сохранившийся у него со времен детства, из старых книг или еще откуда. Вот были когда-то соседние дома, ни дверей, ни окон, впрочем, было почти не видно, не говоря уже о людях или хотя бы о силуэтах, видны были почти исключительно крыши, а на крышах могла попасться одна черепица из стекла, как украшение, специальное или случайное, а потом линия конька, идущая наверх, одна черепица верхом на другой, впереди идущей или ведущей, и так все черепицы конька друг за дружкой как собранная невидимой упряжью кавалькада, направляющаяся в безымянную сторону света, независимо от флюгера, который показывает на север, юг, восток и запад. Именно благодаря крышам создавались или были созданы уже давно образ и чувство соседства, образ, подобный чувству, образ как чувство, а над крышами, еще более выразительное, чем все остальное, трубы, дымоходы, «les cheminées», или нет, дым, ни с чем не сравнимый настоящий дым из настоящих дымоходов.

Чувство общности и одновременно представление о ней совершенно особого свойства, когда ты стоишь у окна в своем доме и видишь во всей округе – которая только так и складывается в круг – при тихой погоде все эти вертикальные, параллельные столбы дыма, при ветре – такие же параллельные, но ложащиеся уже по диагонали, в бурю – параллельные, но вытягивающиеся по горизонтали, с дымом, вываливающимся повсюду из труб, из «cheminées», и норовящим чуть ли не вихрем разлететься во все стороны, но самое сильное ощущение соседства возникает при ясной, спокойной погоде, когда ты смотришь на эти все почти невидимые столбы дыма и скорее угадываешь их очертания по легким завихрениям воздуха над крышами, при этом чувство общности при виде дыма, хоть поднимающегося столбом, хоть разлетающегося клочками, из небольших труб в сравнении с более крупными, массивными, высокими трубами, было обратно пропорционально внешним параметрам вместительности трубы, объемам ее «содержимого». Порою чуть ли не чувство нежности по отношению к соседней крыше, или даже ко всему дому и, почему бы и нет, к его – неизвестным и остающимся неизвестными обитателям, – возникавшее, стоило обнаружить, что случалось не так уж редко, такую мелкую трубу, узенькую, как печная, и при этом не больше цветочного горшка, – и уж точно не выше какого-нибудь поварского колпака. «Нередко»? Да, часто, очень часто.

И под конец хозяин, помолчав некоторое время, снова издал восклицание все тем же тонким голоском, причем так неожиданно, что сидевшая рядом с ним незнакомая девушка вздрогнула, будто слова его громыхнули громом: «Но в действительности как часто, более чем часто, я, особенно когда видел перед собой поднимающийся к небу, прямой, как свечка, столб дыма, представлял себе того невидимого, находящегося в доме под крышей, Авелем, а себя самого, находящегося здесь, его злым братом, Каином!» Выкрикнув это, он тут же обратился к начатому судоку и начал быстро водить карандашом по полю, как будто перед ним был ткацкий станок. Было такое впечатление, что он готовится написать кому-то письмо! Вот только у него не было никого, кому бы он мог написать.

Воровка фруктов, прежде чем выдвинуться в путь, уединилась на некоторое время в каморке под каменной лестницей. Казалось, будто она может там, именно там, где больше трех шагов не сделаешь и где почти не повернуться, набраться сил для предстоящего. Эта комнатушка, этот укромный уголок, так она считала, так она решила, так требовала история, ее и других, должна была служить ей местом собирания сил. Здесь не понадобятся никакие спортивные снаряды или приспособления, ни гантели, ни беговые дорожки, ни эспандер. И без обычных утренних упражнений ей тоже придется обойтись – никакого замахивания палкой, заменяющей собой воображаемое копье, без последующего броска, никакого ритмичного протягивания и закругления пальцев, тянущихся к воображаемому фрукту на воображаемом дереве. Если в комнате и был специальный снаряд, укрепляющий силы без особых усилий, так это только книга. Укрепляющее силы и, почему бы и нет, дающее новые силы чтение. Как это? Книга как спортивный тренажер? Да, та, которую она теперь читала и читала, определенно да. Эта книга читалась сама по себе, как это бывает со многими книгами? Нет, она не читалась сама по себе; ее читала воровка фруктов. Предстояло принять решение, и это решение должно было быть принято еще сегодня. – Но что такого сегодня должно решиться? – Нет ответа. – И вот разглажена загнутая страница, «закладка»: у нее было ощущение, что страницу загнул кто-то другой.

Она сидела на койке, продолжая читать историю мальчика, почти ребенка, который провел день, ночь и еще один день в другой стране, а когда вернулся домой, то выяснилось, что родные даже его не хватились, и эта история перешла у читательницы в другую, трансформировалась в момент, когда она ненадолго оторвалась от чтения, в новый вариант, которого не было в книге, но который без этой книги не сложился бы. Она читала стоя, как бегунья на старте, выставив вперед одну ногу.

Для начала история превратилась в историю ее брата, который был младше ее на десять лет и который теперь, когда она читала тут, в Вексене, там же, в Пикардии, бросив, несмотря на хорошие отметки, учебу в Лицее имени Анри IV в Париже, осваивал, с конца зимы, ремесло «charpentier», плотника. В том эпизоде, который у нее сам собой придумался во время чтения, брат, находившийся в другой, чужой стране, в отличие от книги, оказался ночью в будке при канатной дороге, которую он взломал, не один. Среди ночи к нему присоединился еще один человек, якобы горный турист, который, по его утверждению, заблудился в альпийских горах и случайно вышел к подъемнику. Растянувшись на голом полу, поскольку в будке не было даже скамеек, не говоря уже о матрацах, эти два незнакомых человека, в темноте, болтали некоторое время, как это обычно бывает в горных приютах, словно старые знакомые.

В какой-то момент незнакомец резко прервал свою болтовню, посреди рассуждений о прогнозе погоды на завтра или о чем-то другом. Может быть, он заснул? Но нет, никакого мерного дыхания, вообще никакого дыхания. Тишина в темной хижине не была мертвой тишиной, скорее такой, какая наступает, когда кто-то задерживает дыхание, собираясь совершить некое действие, определенно недоброе. Герой этого рассказа, ее дорогой любимый брат, почти ребенок, находился в опасности, угрожавшей его жизни. Под рукой никакого оружия, только маленький перочинный ножик, который он пытался раскрыть в кармане брюк – но лезвие застревало.

Прямо рядом в темноте теперь раздалось шуршание, постепенно нараставшее и одновременно неотвратимо приближавшееся, будто откуда-то сверху, к лежащему на полу. Временами шуршание затихало, замирало, полностью исчезало, пока не возобновлялось снова, сильнее, чем до того, значительно ближе, почти уже над самой головой, родной головой, а в недрах шуршания, словно в самой его сердцевине, все более явственный, только что локализованный, грохот, громыхание, который вот-вот вырвется наружу и навалится на него – о чем ребенок в горной хижине без света там, в чужой стране, уже чуть ли не мечтал: такими устрашающе таинственными были все эти предшествующие перерывы, с угрожающими паузами в тишине, настолько пугающими, что от них разрывалось сердце.

Как ее могло занести так далеко от книги в сторону какой-то мистической истории, если не сказать триллера, с собственным братом в роли потерянного, покинутого всеми ребенка? Значит, эта каморка, в которой она сидела и читала, никакой особой, только ей предназначенной, защитной силой не обладала, как это представлялось в воображении?

Назад к книге, к чтению, слово за словом. Там такое же шуршание в темноте, предвестники грохота, оглушительный грохот. Но только то, что свалилось, обрушилось на лежащего мальчика в книге, оказалось при свете фонарика всего-навсего походным рюкзаком, который все это время стоял у него в изголовье на полу, а потом, по неведомой причине, медленно, очень медленно, принял наклонное положение и начал съезжать, пока совсем не свалился с грохотом. Хватит привидений. Довольно ужасов. Мальчик остался цел и невредим и на следующий день благополучно добрался до дома, и целой и невредимой осталась его тайна, которая с этого момента будет сопровождать его всю жизнь. Каморка все же оказалась правильным местом для чтения. Книга и каморка. Главное, что она занялась тут чтением в нужный момент. Получается, что чтение из всех разновидностей ее суеверия самое надежное? Разновидность, которой она больше всего доверяет? Которая кажется ей способной на многое? Разновидность, превосходящая все остальные, выходящая за пределы всех привычных, укоренившихся, слишком укоренившихся разновидностей?

То, что в процессе чтения, через него, погружаясь в него, в силу него и благодаря ему можно было и действительно удавалось защитить его, его, столь важного для нее, – вот в чем заключалась ее вера. Это была ее вера и одновременно уверенность, «уверенность веры», как это называлось когда-то.

Пребывая в такой уверенности, что она своим чтением обеспечила ему, брату, надежную защиту, она тут же позвонила ему. Не поприветствовав его, не пожелав ему доброго утра в этот прекрасный воскресный денек и т.д., а главное – не спросив о его самочувствии, сестра, воровка фруктов, запинаясь, сообщила, что она сейчас собирается к нему. Она не оставила ему времени на то, чтобы вставить хотя бы слово, ведь и так было ясно: у него все прекрасно и иначе быть не могло, ему значительно лучше, чем ночью, а самое прекрасное ждет его еще впереди. Только уже потом, после звонка, она спросила себя, почему он не ответил ей таким же запинающимся лепетом, зайдясь от восторга. Что означало это его шумное дыхание, пробивавшееся сквозь ее лепетание, дыхание, похожее почти на стон? Может быть, он хотел ей что-то рассказать? Рассказ и стон? – Темно-желтое мерцание вместо серого света от дождя сквозь трещины в стене: солнце вернулось. Удивительно, хотя, может быть, и нет: она хотела избавиться от солнца на этот день. Лишь бы не видеть сегодня ни единого солнечного луча. Но солнце осталось, оно светило и светило. Жаль светлой сери.

На прощание, прежде чем уйти из гостиницы между двумя магистралями, – опять прощание – взгляд в комнату, которую покинул на заре ее спутник, сопровождавший ее накануне, вернувшийся в Новый город, чтобы развозить на своем скутере еду, по воскресеньям довольно выгодное дело, некоторые клиенты чуть ли не до вечера встречают заказ в пижаме или в халате. Комната чисто убрана, стол и стул стоят почти в геометрическом порядке, одеяло и белье на кровати без единой складочки: так заправляют постели в армии, в интернате, в детском доме. В одном из уголков, на явно недавно выметенном полу – она была экспертом по этой части – что-то лежало, топорщилось, что-то очень мелкое, кисточка, которая, вероятно, оторвалась от шерстяной шапочки Вальтера (так его снова будут звать в эту минуту). Она бережно подняла кисточку и еще бережнее убрала ее к себе, а потом коснулась пальцем собственного лба и стала жать с такой силой и так долго, что там, посередине, образовалось, продержавшееся до самого вечера, а может быть, и дольше, круглое красное пятно, какое можно увидеть на лбу у женщин из Индии.

Она уже собралась уходить из «Auberge de Dieppe», из будущей «Гостиницы в глубине страны», но хозяин перегораживал ей дорогу на каждом этаже, на каждой лестничной площадке, у каждой колонны в обеденном зале. Это делалось без специального намерения, непроизвольно, по неловкости, которая временно образовалась у него, она же, знакомая по собственному опыту с такими состояниями, приняла это как должное и с преувеличенной осторожностью обходила его, превращая все в игру.

Старик не играл. Он даже не сознавал, что все время стоит на пути этой молодой незнакомки. Недавнее яростное добродушие на его лице с невероятно большими для его возраста глазами сменилось сплошной серьезностью. Горькой? Горестной, умоляющей.

Помимо этого, поскольку она один раз уже поработала у него официанткой или служанкой, он придумывал ей все новые поручения, исполнение которых оттягивало ее уход. Фильтры от кофейной машины нужно не просто отмыть до последней зернинки, но еще и вытереть насухо тряпкой, «нет не той, та оставляет царапины, вон той!» На плите в кухне она не заметила крошку от тоста. А в своей спальне оставила незакрытым окошко, только прикрыла, и штору толком не задернула. И вот еще: воск от свечи на столе в обеденном зале, и провод музыкального автомата не вытащен из розетки!

Когда же дело дошло до расчетов, он надолго исчез в своей бывшей «конторе», чтобы принести ручку и бумагу. Как? он возьмет с нее деньги за эту одну ночевку? Да, она сама ему это предложила, каморка под лестницей оказалась для нее дороже денег, а для хозяина – предприниматель всегда остается предпринимателем – это ее «пожелание» показалось совершенно естественным, или, быть может, он просто делал вид, чтобы выиграть время. А процедуру составления счета он вообще растянул до бесконечности. Он прорисовывал цифры и буквы, буквально рисовал их, каждую цифру расписывал словами, в скобках, даже те, которые относились к дате, день, к которому он добавил «dimanche», воскресенье, потом месяц и год.

Ему понадобилось столько времени на это, что она, в конце концов, подсела к нему, сбоку, и стала наблюдать, как он пишет и рисует, пока он не прорисовал последнее: «Auberge de l’interieur du pays», «Гостиница в глубине страны». После чего он, получив от молодой незнакомки – как ее зовут, он знать не желал, – банкноту (небольшую сумму, но деньги есть деньги), отправился за сдачей и снова долго не появлялся, раза в три дольше, чем до того. И как медленно он плелся обратно, возвращаясь в последний раз, все с той же, вполне возможно, намеренной, сопровождавшей все его предшествующие распоряжения и действия, серьезностью, нисколько не наигранной.

Но вот действительно настало время выбраться из этой старой гостиницы на волю, выйти на просторы, на воздух, и как ей вдруг показалось – самое время. Иначе будет слишком поздно. Что будет слишком поздно? Все. Все будет слишком поздно.

Едва она только, после растянувшегося молчаливого прощания, собралась уже было переступить через порог – высокий, широкий, из другого времени, как он вдруг потемнел. Владелец гостиницы, хозяин, стоял с другой стороны, словно намереваясь помешать ей, его гостье, выйти, точно так же, как он накануне не хотел, как показалось на первый взгляд, впускать ни ее саму, ни ее спутника. Не хватало еще, чтобы он расставил руки, загородив выход. Но нет, его руки висели, как обычно висят руки, что старые, что молодые, что детские (быть может, только у совсем маленьких детей это иначе), и уже в следующее мгновение он отступил в сторону, пропуская ее.

Он предложил взять ее багаж и подержать его у себя хотя бы до вечера. Ведь по свободным просторам лучше ходить со свободными руками. Разве бывает что-нибудь лучше такой свободы, такой неотягощенности, полезной для души? – он, по крайней мере, в своей жизни старался по возможности передвигаться вообще без всякого багажа, максимум с зубной щеткой в кармане. Она ответила, что прекрасно себя чувствует, когда странствует с грузом на плечах. Без приличного груза ей как будто чего-то не хватает. В долгом путешествии, как правило, день для нее начинает считаться, начинает что-то значить, обретать ценность, только с того момента, когда она берет на плечи свою отнюдь не легкую поклажу – только тогда день для нее становится днем, даже если это происходит к вечеру или вовсе на закате. Особенно в походах по чужим землям такому наступлению ее личного дня, при первом шаге с грузом на плечах, предшествует появление дополнительного, особого света. Она ощущает себя тогда надежно вписанной в координаты чужой земли, чего не происходит, когда она перемещается по знакомой, родной земле. Он спросил в связи с этим, является ли Вексенское плато, Пикардия, и в частности департамент Уаза, для нее чужой землей, она ответила: «Да». Он сказал, что заметил у ее спутника, «à la peau matte»[46] (перевести как «с темной кожей» было бы неправильно), и у нее, при всех принципиальных отличиях, одну общую черту, нет, две общих черты: во-первых, кривой пробор, две абсолютно кривые линии, даже не линии, а какие-то дикие зигзаги, которые как две капли воды похожи друг на друга, и во-вторых, точно так же похожие, один в один, венки на висках, у нее на правом виске, и у молодого человека на правом, или наоборот, извилистые, много-много, одна над другой, вплотную, вздувшиеся, хотя, говорят, вздувается только жила на лбу, «артерия гнева», но у вас обоих такие вздувшиеся изначально, и в спокойном состоянии, может быть, от общей усталости, хотя вот и сейчас у нее на виске извивается такая вздувшаяся вена, почти объемная, как встречается обычно на висках у скульптур, да и то только если это мужская голова. Она спросила, что это может значить, он же, оставив ее вопрос без ответа, дал ей на прощание полосатое перо канюка и к этому еще зуб кабана, клык длиной почти с палец, острый и твердый как гранит.

Он проводил ее до тропинки, которая вела в сторону от перекрестка и которую знал только он, местный житель. Она дала себя проводить, как будто это было неотъемлемой частью воскресного похода, и даже разрешила ему, у каменной стенки, отделявшей тропинку от территории, примыкавшей к магистралям, подсадить себя, сделав «лесенку», «как в старые времена», сказали они одновременно, в один голос. При этом вполне можно было обойтись и без всякой «лесенки», стена едва доставала до плеч и вся уже осыпалась. На той стороне, уже одна, она опять некоторое время шла, пятясь назад, даже не разобравшись еще, где она находится и куда ведет эта дорога, ее взгляд целиком и полностью был поглощен этой местностью, которая приютила ее на ночь и потом, до настоящего момента. Местность? Место? Да, там все это и было. Там все это разыгрывалось. Там проглядывает она, бойница в стене каморки под каменной наружной лестницей. Игра продолжается!

Неожиданное острое желание вскочить на лошадь и помчаться вдаль по полям, невзирая на это сугубо личное, «наше» воскресенье; при этом она, считай, никогда и не сидела на лошади. Вместо этого она для начала просто пошла вперед, не поднимая головы, с опущенным взглядом, но смотрела она не на носы ботинок, как советовал ей отец, а скорее целенаправленно на землю, стараясь не видеть ничего, кроме земли под ногами. Сзади и со стороны, издалека, совсем издалека она выглядела тяжеловесно, неуклюже, почти горбуньей со своим мешком на плечах, напоминающим военное снаряжение, и двигалась она, покачиваясь, неуверенной рысцой – невозможно поверить, что это то же самое существо, которое вот только что, в роли служанки, вдохновенно кружилось по всей гостинице.

И снова речь шла о силе: удерживая в поле зрения исключительно землю во время своего движения по тропинке, она надеялась таким образом набраться сил или пополнить снова запас, добыв их из подземелья. И это ей удавалось. Только не сводить взгляд, по крайней мере пока, со светло-песчаной дороги, по которой она шагала буквально походным шагом. Глаза должны фиксировать исключительно землю. Ни в коем случае не поднимать головы, чтобы осмотреться или посмотреть на что-нибудь, не важно на что. И самое главное: избегать взглядов на небо, равно как и взглядов, ищущих горизонт, – иначе сила покинет ее тут же и сразу. Ей было на руку, что на тропе не осталось ни одной лужи от ночного дождя, в которой могли бы отражаться какие-нибудь дали или, не дай бог, небо, высокое летнее небо, и тем самым выбивать ее из ритма собирания силы во время ходьбы. Вексенское плато здесь, в Пикардии, состояло ведь в своей основе из пористой извести и водопоглощающего гипса, и потому весь дождь еще до рассвета утек в подземное царство.

Укрепляло силы и то, что здесь приходилось двигаться, по-прежнему не поднимая глаз, по такой почве, которая в глубинах была вся пронизана бесчисленными пересекающимися и сливающимися ручейками, которые потом, где-то далеко-далеко, у подножия плато, в одной из его частей, выходили на поверхность в виде источников. В какие-то мгновения ей казалось, будто она определенно слышит пробивающийся к ней из-под поверхности земли многотысячный ток, вливающийся в воскресную сельскую тишину, среди которой она продвигалась, шаг за шагом, не сводя глаз с дороги, в своих мыслях, один сплошной, одинаковый шум, журчание из недр плато. А может быть, журчание и бурление исходят скорее от, как говорят об этом желтые треугольники на обочине тропинки, проложенных тут труб, по которым поступает газ из России или еще откуда? Или это журчала нефть в подземном нефтепроводе (не в том, что начинается на краю Арктики, у мыса Барроу, Аляска, – ах, Аляска, ах, Россия)? Даже если вместо журчащей воды журчание газа и нефти: это тоже прибавляло силы; ощущение, как от пружинящих футбольных мячей. Поговорить с сибирской подругой, поприветствовать ее по-воскресному? Сейчас в этом не было никакой нужды; она и так ее как будто приветствовала тем, что шагала, погруженная в мысли, по пикардийскому плоскогорью.

По прошествии некоторого времени она позволила себе остановиться, поднять голову, оторвать взгляд от тропинки, которая, кстати сказать, успела уже расшириться и превратиться в дорогу, помеченную тут и там конским навозом (интересно, в ходу ли еще словосочетание «конские яблоки»?). Первое впечатление от ландшафта, безлесого, с виду ровного – чувствуется плато: ощущение, будто ты находишься в некоей части целой земли, при том что эта часть одновременно символизировала собой целое, являясь его центром. Не может ли подобное ощущение обнаруживаться или, как это сказать, выводиться наружу повсеместно, в определенный, не поддающийся определению момент, при известных или неизвестных обстоятельствах? Не повсеместно, но точно то тут, то там, как, например, здесь и сейчас.

Вся местность, а вместе с ней и вся земля, простиралась до горизонтов словно диск, но не совсем плоский, а, если смотреть с той точки, на которой сейчас находилась воровка фруктов, маркируя собой его центр, немного выпуклый, слегка скругляющийся по краям вдалеке, и у воровки фруктов в следующий момент возникло впечатление, будто она стоит на спине, на самом горбу, кита, вполне определенного, того самого кита, который, по преданию, проглотил докучливого глашатая несчастий, пророка Иону, брошенного в море на съедение рыбам, и в чреве которого, до того как кит его выплюнул на землю, тот провел немало дней и ночей, имея достаточно времени, чтобы подготовить свои грозные пророчества, сулящие беды Ниневии или какому другому древнему городу мира. Вместо журчания и бурления из подземелья, теперь, из чрева кита, бурчливое, мелочное ворчание и сердитые проклятья, посылаемые Ионой ввиду приближающегося конца света.

Но история воровки фруктов и ее ближних не место для всяких разных космических аллюзий. Убирайтесь прочь из этой истории, библейские образы, особенно из Ветхого Завета, те, которые допускают соотнесение с теми или иными актуальными событиями, вроде того возвещающего беды пророка, вроде конца света. Следует избегать любого соприкосновения с древними «историями», которые, как утверждается, якобы «не утратили своей актуальности и по сей день», бежать от них как от чумы или холеры. Если в истории воровки фруктов и могут появляться библейские образы, то в лучшем случае такие, которые ни тогда, ни сейчас не являются актуальными, как, например, картина, проникновенно и вместе с тем монументально изображенная Никола Пуссеном (родом из небольшого городка Лез-Андели, в Нормандии, недалеко от пикардийского Вексена), – встреча на поле во время летней жатвы Руфи и Вооза, ставших впоследствии супругами. До этой картины в данной истории еще дело не дошло и не дойдет до самого конца.

Она шла, обратив лицо к солнцу, дальше на восток, утренним часом, который уже приближался к полудню. Ветер, мягкий после дождя, дул на плоскогорье с запада, с вечерней стороны, где, впрочем, до вечера еще должен пройти целый летний день. Дорога, опять настоящая, плавно изгибалась и на сей раз вела действительно ко дворцу, к одному из многочисленных дворцов тут, в Вексене. В каждой деревне имелся свой дворец, часто спрятавшийся между хозяйственными постройками, такой еще нужно было найти. Этот же дворец стоял в гордом одиночестве, на том же месте возвышался когда-то другой дворец, возведенный Вильгельмом Завоевателем. Но и тут: прочь от истории. И тут должно было действовать правило: касаться всего исторического только издалека. Вот почему воровка фруктов обошла замок Завоевателя стороной, справа или слева, и свернула к уже убранным полям, к бездорожью, к кривящемуся пространству. В отличие от своей матери, она не слишком интересовалась дворцами, разве что только потаенными. Целый год она прожила недалеко от Версальского дворца, не испытывая ни малейшего желания посетить его. Ее отец, который в молодости, как он утверждал, «все» читал, высказался как-то по поводу дворцов и замков, заметив, что до сих пор не понимает, почему землемеру, или кем он там был, в романе Кафки так нужно было проникнуть в замок на горе и почему он вместо этого не остался внизу, в деревенском трактире. Что же касается лично ее, дворцы не привлекали воровку фруктов уже хотя бы потому, что при них, как правило, не было фруктовых садов.

Считается, что История, так называемая, та, которая пишется с прописной буквы, с «И», не может избежать маленьких историй, тех, что пишутся со строчной, с «и», в том смысле, в каком говорит жирный мясник-насильник, обращаясь к невинной девушке в одной знаменитой пьесе: «Тебе не избежать моей любви!»[47] Неужели так и есть? Неужели так было? Неужели так будет вечно? Или нет? Или все же да? Как бы то ни было: первый, кто попался воровке фруктов на воскресном пути через поля, был человек, который буквально искал своего предка, пропавшего без вести тут, в Вексене, в последние дни Второй мировой войны, более чем семь десятилетий тому назад.

Она как раз собиралась пересечь одно из кукурузных полей, которые здесь, на возвышенности, еще оставались неубранными, чуть ли не единственные из всех; убирать их будут только осенью. Кукурузные листья бешено шуршали на ветру, это неистовое шуршание, похожее чуть ли не на рев бури, ни с чем не перепутаешь. Но среди этого буйства можно было уловить другое шуршанье, отдельное, меняющее свое местоположение внутри поля, то приближающееся, то удаляющееся, то перемещающееся в одну сторону, то в другую, то вперед, то назад. Она остановилась на границе поля и приготовилась к встрече с каким-нибудь крупным животным, как тогда с отцом, перед чащей, ожидая увидеть зверя не меньше оленя, такого, каким его рисуют на дорожных знаках на обочинах в сельской местности, в прыжке. Было такое ощущение, что там, сквозь плотный строй кукурузных стеблей, выше человеческого роста, продирается тот же самый человек, вышедший из чащи в свое время, только этот, вместо лесных плодов, держал в руках аккуратно сложенные по порядку кости, берцовые или какие другие, которые он называл как-то иначе.

Но не кости в руках удивляли в этом человеке. Обращал на себя внимание свет, исходивший от него в тот момент, когда он вышел из глубины кукурузного поля, темного внутри, почти по-ночному черного, несмотря на вездесущее солнце вокруг. Эта светлая личность не несла в себе никакой опасности и продолжала излучать свет и тогда, когда мужчина, коротко поприветствовав воровку фруктов, безо всякого перехода, как будто это было совершенно естественно, принялся рассказывать о своих многолетних поисках своего пропавшего без вести отца.

Сын, военный ребенок, уже успел состариться. Но до сих пор отец являлся ему во сне. Раньше, до недавнего времени, сын искал его среди живых. Если верить снам, отец пребывал в добром здравии, вот только жил он где-то в стороне от всего, где точно – неизвестно, но определенно в здешних краях, где его видели таким же августом, как сейчас, более чем семьдесят лет тому назад. С недавних пор, правда, когда отец является во снах, он одновременно предстает другим человеком и указывает вместо конкретной могилы в конкретном месте на всю эту область, Вексен, Пикардию. Сыну казалось, будто он слышал во сне, как отец или тот другой поет низким голосом Джонни Кэша: «Нет такой могилы, которая может сковать мое тело!»

И действительно – как знать: кто возьмется утверждать, что его отца нет в живых? Разве не становится в наши времена все больше и больше тех, кто доживает до ста лет? И разве не он, его сын, которому уже перевалило за семьдесят, опубликовал в местной вексенской газете, оставляющей, перед страницами с сообщениями о забитых насмерть и сгоревших в машинах, отдельную страницу для стихотворного творчества местных жителей, свою поэму, в которой была строчка, в вольном переводе звучащая так: «Невероятное, вставай и оживись!» («Invraisemblable, mets-toi en route et deviens mobile!»[48])?

И в соответствии с этим, после того как он побросал все кости обратно, стоя спиной к кукурузному полю, одну за другой, то через правое плечо, то через левое, словно исполняя какой-то ритуал, он живо вытащил, как делал обыкновенно на протяжении десятилетий, фотографию своего отца, совсем молодого, и сунул ей под нос, в полной уверенности, что уж она-то, – «randonneuse», странница, непременно узнает пропавшего и так. Именно она, и никто другой, поможет ему найти отца. Это непременно нужно сделать. Нельзя допустить, чтобы пропавший без вести до скончания века оставался пропавшим без вести. Нет боли больнее и нет безутешнее безутешности, чем те, которые постигают тебя, горюющего о пропавшем. Горюя о пропавшем, он горевал не об отце, а о его ребенке. И ничто не взывает к небесам так громко, как взывает боль по пропавшему ребенку.

Он видел это по глазам незнакомки: она была его союзницей. Образ его отца по-настоящему запечатлелся в ее памяти. И если сейчас у него польются слезы, у нее они тоже польются. Но он не плакал. Он, правда, тяжело дышал, но это происходило от твердой уверенности (отличной от презираемой им надежды, которую он считал пустышкой). Уже почти развернувшись, чтобы продолжить свои поиски, он обнимает ее, и она принимает его объятия, без обычных в таких случаях, как он не раз с этим сталкивался на собственном опыте и как это можно увидеть по телевидению, когда показывают объятия, похлопывания по плечам, похожие на простукивание, предпринимаемое для того, чтобы выявить что-нибудь, какое-нибудь движение чувства, готового заявить о себе, как в музыкальном зачине, и «отвести» его в сторону.

Какое-то время она потом шла, двигаясь не только на восток, навстречу солнцу, но и отклоняясь в сторону, то вправо, то влево, просто пересекая местность, как получалось, и ничего особенного не происходило, о чем можно было бы рассказать, или, как гласила формула старых историй, «не случалось ничего, достойного отдельного рассказа». И вместе с тем было ясно, что и от этого бессобытийного движения вперед, когда глаз ни за что не цепляется и ничто не привлекает особого внимания, останутся картины и образы, которые отложатся где-то внутри; картины и образы, не имеющие ничего общего с обычными фотографическими снимками или зарисовками, не говоря уже о библейских историях. Это были самые обыкновенные картины местности и мест, которые просто попадались по пути, мест, которые даже толком не воспринимались, а просто проплывали мимо, походя. И то, что относилось к остаточным изображениям, которые не образовывались, если глаз специально фиксировался на ком-то или на чем-то или если что-то становилось предметом специального наблюдения, то же относилось и к образам тех мест на земле, мимо которых ты проходишь, не отмечая никаких особенностей, никаких бросающихся в глаза деталей, никаких «достойных рассказа событий». Образами они становились только потому, что человек не осознал их в текущий момент. Они возникали лишь позже, но, в отличие от остаточных изображений, не сразу, но значительно позже, много-много позже, часто по прошествии нескольких лет или десятилетий, причем не в глазах, за веками, а скорее во всем теле. Идущая сейчас по просторам, не обращающая внимания ни на что вокруг, однажды утром или вечером, скажем, лет через восемь, находясь в какой-то комнате, не важно где, согнет руку в локте и только в этот момент увидит тот железный придорожный крест, мимо которого она как раз проходит в настоящее время, образ из прошлого, настоящего и будущего одновременно. Да, как это ни странно, и образ из будущего. Она выйдет из комнаты на балкон, в доме возле «Порт-д’Орлеан», а из локтевой впадины выпорхнет и заполнит все ее существо образ водонапорной башни в Жипсёй, мимо которой она как раз проходит мимо, мыслями где-то совершенно в другом месте. Стоя на балконе, она сделает шаг вправо, и вот уже та светлая волна, с пенистыми пузырьками на поверхности ручья под названием Ревейон, сразу за деревней Рейи, не доходя деревни Делинкур, увиденная ею только что здесь и сейчас, заискрится потом, захватывая целиком и полностью, в виде образа, явившегося из-под пяток той самой женщины, стоящей там на балконе, или откуда еще. Она опустит голову и увидит уже давно пустой крольчатник в деревушке Тюмбрель, осленка, который топчется в полном одиночестве под каким-то деревом, недалеко от местечка Валангужар, ласточкино гнездо под крышей церкви в Монжаву. Она раскинет руки и увидит бывшую усадьбу Сары Бернар на «Бют де Рон», самой высокой точке Вексенского плато, а через окошко – книжные полки, где среди прочего впоследствии обнаружится томик стихов Антонио Мочадо под названием «Soledades», «Одиночества». Она встанет на цыпочки и заметит прачечную на окраине Шомон-ан-Вексена, все стиральные машины с открытыми дверцами и пустые, кроме одной, в барабане которой бултыхается, слева направо и справа налево, синий ком, явно рабочая одежда, – вращается, вращался, будет вращаться. И подобные образы, остаточные изображения, давних лет и десятилетий, допусти она их только к себе, всякий раз, в отличие от ежечасных и ежедневных остаточных изображений, означали бы: «Продолжать играть дальше. Игра не окончена. Ты в игре, моя дорогая, все еще».

Она шагала по плато не просто наобум, но двигаясь по спирали, кольца которой все расширялись и расширялись, словно повторяли тут на земле круги, которые прочерчивали в небе облетавшие друг друга, одновременно постоянно то удаляясь, то сближаясь, находившиеся в непрерывном движении коршуны. На одной из этих ее спиралей, совпавшей с полевой тропинкой, ее обогнал какой-то велосипедист на желтом велосипеде, который она приняла сначала за почтовый. Но какие могут быть почтовые велосипеды в воскресенье? Оказывается, могут – на велосипеде ехала почтальонша в форменной одежде и фуражке с большим козырьком.

Путница посторонилась и поприветствовала женщину, та же сошла с велосипеда и, отвечая на немой вопрос, рассказала, что ее муж, настоящий «facteur», почтальон, уже неделю как болеет, – ничего серьезного, обычный летний грипп, – и она его замещает, только вот раньше никак собраться не могла, не было времени, так что приходится работать в воскреcенье. Все эти официальные ведомственные послания и формуляры налоговых деклараций, которыми были битком набитые ее две почтовые сумки, висевшие по бокам тяжелым грузом, из-за чего было трудно крутить педали, тем более по колдобистым сельским дорогам, а если еще учесть большие расстояния между деревнями, то и вовсе мука, – можно ли было назвать эти бумаги «письмами» или скорее просто «почтой»? Правда, открытки тоже имелись, немногочисленные, несколько штук, отправлены все здешними, немногочисленными, теми, кто – лето, пора урожая, – могли позволить себе поехать куда-нибудь в отпуск, большинство в таких местах, которые на открытках не встретишь, на открытки ведь попадают все больше туристические места, где-нибудь подальше, а то так просто парижские картинки – Сакре-Кёр, Нотр-Дам, Эйфелева башня, художественные приветы, можно ничего не писать. Почти все открытки были изнутри страны, что огорчало помощницу-почтальоншу, они с мужем собирали марки, исключительно заграничные. С другой стороны, внутрифранцузские открытки часто приходили без штемпелей, так что марки можно было отклеить и снова пустить в ход. Только в три вексенские деревни поступила почта из других стран и даже из других частей света, и во всех трех случаях на открытках яркие марки, не сравнить с французскими, и к тому же раза в три больше, особенно из тех стран, о которых она в жизни не слышала (она обязательно попросит получателей, и от имени своего мужа, отклеить эти марки, осторожно, желательно над паром). Одна, из «Королевства Лесото», была отправлена в Монвиль, вторая, из «Республики Косово», каковая, судя по марке – однотонной, ярко-красной, имевшей форму государственного флага с двуглавым орлом – только что отметила первый год своего существования («с…»), пойдет на хутор Монтерлан, недалеко от замка под названием «Мариво», а третья, с маркой, на которой изображены две схлестнувшиеся команды регбистов, послана с одного из островов Фиджи, недавно обретшего независимость, название написано непонятными буквами (если это вообще буквы), и адресована завсегдатаям бара «Chez Pepone» в Лавильтертре; «Pepone» с одним «p».

Почтальонша продолжила затем свой путь и, обогнав путешественницу, двигалась от деревни к деревне по таким же спиралям, словно показывая незнакомке дорогу. Всякий раз, когда она останавливалась перед каким-нибудь домом, казалось, будто она поджидает путницу; будто она прокладывает для нее маршрут, по кусочкам, один фрагмент спирали за другим. Это впечатление, впрочем, было обманчивым, потому что «factrice», «почтарша», останавливалась лишь для того, чтобы бросить отправления в почтовый ящик, преимущественно ведомственные формуляры, требования, угрозы, предупреждения, – и тут вездесущее государство, отсутствие которого здесь, в сельской местности, столь радовавшее сердце, оказалось иллюзией, – при этом ей меньше всего хотелось столкнуться нос к носу с кем-нибудь из обитателей дома или хутора, кому предназначалась эта почта, доставленная к тому же в воскресенье.

На протяжении всего пути случалось, что чужеземная странница, шедшая пешком, обгоняла здешнюю почтаршу, велосипед который был виден прислоненным то у одного дома, то у другого, потом велосипедистка обгоняла путницу, потом опять путница ее… и так далее, и так далее, от одной деревни, от одной епархии, как говорилось когда-то, к другой. Обе они не обменялись за это время ни словом, ни взглядом. И тем не менее было ясно, что они как-то сплотились в дороге и между ними образовалось некое единство, неведомое доселе ни той ни другой, в каком-то отношении уникальное. Такая общность поднимала настроение, хотя почтальонша, порой с трудом крутившая педали, изрядно злилась на это обманчивое плоскогорье с его многочисленными, еле заметными глазу подъемами, эту «faux plat», «псевдоравнину», которой страшились велосипедисты, даже те, кто участвовал в «Тур де Франс». И тем не менее: она и молодая путница, спираль за спиралью, сплачивались все больше, образуя дуэт. И почтальонше вспомнилось, как она, давным-давно, в молодости, путешествовала автостопом по Шотландии и очутилась однажды ночью в одной из привокзальных гостиниц, – ах, эти привокзальные гостиницы, внедренные в вокзалы! – в Глазго или в каком-то другом месте, где из окон ее комнатушки под крышей было видно станционное почтовое отделение – ах, все эти вокзальные почтовые отделения в больших городах! – и как она много часов подряд наблюдала за происходившим в ярко освещенном среди ночи зале, где целая армия мужчин, пожилых, – она видела, как поблескивают лысины, – в длинных серых халатах, сортировала почту, которая, в этом она была уверена, была совсем не такой, как ее теперешняя почта. А путнице, обогнавшей как раз почтальоншу или, наоборот, отставшей от нее, вспомнился, в свою очередь, тот велосипед, такой же желтый, почтовый велосипед, который уже не меньше года день и ночь стоял притороченным к металлическому ограждению возле входа в метро «Порт-д’Орлеан» и который она видела там еще три дня назад, неужели с тех пор прошло так мало времени? после ее возвращения из Сибири, желтый велосипед, почтовый велосипед, только без заднего колеса, или переднего? – и как он там стоял, этот одноколесный почтово-желтый велосипед, стоял и стоял, со своей красно-зелено-серо-сине-черной проржавевшей цепью, распоротым седлом и заблокированными педалями. Но почему при этом он своим видом так укреплял, сообщая надежную уверенность? Только из-за своего цвета? Из-за неизбывной желтизны?

На прощание – опять очередное прощание – помощница-почтарша спросила незнакомку, нет ли у нее какого письма или хотя бы открытки на отправку; завтра же почта пойдет из Шомон-ан-Вексена. Это прозвучало скорее как просьба, а не как вопрос. И надо же, у путницы оказалось готовое письмо, написанное на ходу, – в минуты остановок, – по ходу дела, с адресом, написанным латиницей и кириллицей, с наклеенной маркой и этикеткой «авиапочта». Провожая взглядом почтаршу, которая в действительности была уже почти старушкой, седоволосой, она представила ее себе в окружении ее детей, все как один малыши, почти новорожденные.

Затем участок пути, на котором в истории воровки фруктов не происходило – как звучала старая формула? – ничего «достойного рассказа» или, во всяком случае, ничего такого, что, происходя, само собой складывалось в рассказ. Но разве до сих пор события рассказывались сами по себе? Нет. А следующие далее события, они будут рассказываться сами по себе? Нет, нет и нет. События, о которых рассказывается здесь в этой истории, становятся таковыми только благодаря рассказчику. Без него не обойтись. Я, читатель, как-нибудь переживу без историй, которые рассказываются сами по себе.

Вот так, двигаясь по расширяющейся спирали, воровка фруктов приблизилась неспешно к северо-восточной окраине плато, у подножия которого, возле крутого склона, располагался Шомон, единственный город в пикардийской части Вексена. На узкой дороге, шедшей по кромке плато, очень мало машин, но зато все они неслись на бешеной скорости, как будто они преследовали кого-то или, наоборот, сами спасались от преследования. Они производили впечатление гораздо более быстрых, чем самолеты в небе, которых при этом было значительно больше и которые стартовали один за другим из находившегося поблизости, если смотреть по прямой, аэропорта в Бове, специализировавшегося на полетах в туристические места и в дальние страны, не охваченные крупными аэропортами и большими авиакомпаниями. На протяжении какого-то времени, между деревней Лианкур-Сен-Пьер и хутором Ле Вивре, взгляду открывалась панорама, к северо-востоку от кромки плато, далеко за пределами Бове с его собором и аэропортом. Она остановилась на обочине, и ей представилось, будто она, через все границы Европы, видит совсем другое пространство, и перед ее взором потом действительно предстал Урал, а за ним вся Сибирь; и ни единого самолета не было там теперь в вышине, только сибирский орел, орлан-белохвост. Никаких металлических крыльев, направляющих корпус вниз или вверх над горизонтом земли, но гигантский размах совсем других крыльев, не сопоставимый ни с каким другим. Приблизившись, орел, однако, снова превратился в самолет, скорее мелкий по своим размерам, но зато пилот, там наверху, явно приметил ее и теперь смотрел на нее, исключительно на нее, молодую женщину, стоявшую внизу и не сводившую глаз с его машины: он помахал ей крыльями, сначала левым, потом правым, и пусть это было опять только в ее воображении.

Какой покатой была эта дорога, шедшая по кромке плато, как и вообще все здешние мелкие дороги. Если не было машин, она шагала посередине, по самому «хребту» покатости, и это напоминало балансирование при ходьбе, если не по канату, то по спортивному буму. Она непроизвольно подумала о старике-отце и представила себе, как он в то же самое время, – недалеко от того места, где находилась она, так ей, по крайней мере, представлялось, – плутает, при этом весьма довольный, по ниве, – любая местность была для него нивой, – спотыкаясь, запинаясь, оступаясь (так ей это виделось). С давних пор она в своем воображении становилась свидетельницей жизни своих ближних, в момент их отсутствия, наблюдая за тем, как они спят, идут или чистят зубы, завязывают шнурки на ботинках, крутят ручку радиоприемника, и чем дальше от нее были мать, отец и брат, чем более недосягаемыми, недоступными для связи по телефону или какой-то иной связи, тем более осязаемым было их присутствие в ее, удаленном от них, представлении, – такая вот непроизвольная игра, которая, впрочем, могла смениться страхами и тревогами за них.

Представляя себе отца, как он идет сейчас по похожей покатой дороге, быть может, даже с еще более крутым «горбом», она увидела, что у него неожиданно закружилась голова, он потерял равновесие, держать которое он и так не особо умел, рухнул и сломал себе шею. Падение вниз на ровной проселочной дороге со смертельным исходом, разве такое возможно? В ее представлении – да, как и многое другое.

Сигнал автомобиля: он повторялся, с большими интервалами, все время с разных сторон, и от этого звучал как мелодия. Сигнал был адресован не ей, но она все равно посчитала, что ей, и тут до нее дошло, что нечто подобное она уже слышала, еще вчера, – хлебовозка на окраине Нового города. И вот она уже мчится на сигнал, который успел удалиться, будто свернул на какую-то боковую дорогу. Она должна, просто обязана, догнать машину, должна увидеть ее в воскресенье, должна купить хлеб или что-то другое. К тому же она снова проголодалась, ведь сегодня утром, занятая исполнением бесчисленных хозяйственных поручений в гостинице, она забыла поесть (опять одна из ее забывчивостей).

Несмотря на то что на этом участке не было никаких домов, машина сигналила и сигналила, как будто булочник приехал сюда только ради нее. И он, – рядом с ним в кабине ребенок, – действительно сразу же остановился и дал ей рассмотреть товар, выложенный на прилавке, устроенном сзади в открытом кузове. Нет нужды расписывать все эти буханки, круглые, овальные, от четырехугольных до восьмиугольных, все эти «палки», толстые, тонкие, совсем тонюсенькие, и превозносить до небес их свежесть, их аромат: достаточно было одного того, что это был просто хлеб как таковой, вещь, вещи, оказавшиеся тут в таком необычном месте, на проселочной дороге среди необитаемой степи с ее степными ветрами: казалось, будто видишь такой хлеб и такие хлеба впервые, хлеб – «хлеб», вещь, образ и имя в одном. И все это, вместе взятое, вызвало к жизни в итоге какой-никакой аромат, хотя сам хлеб, отдельные его сорта не были испечены каким-то непревзойденным мастером-пекарем и вовсе не обязательно вышли из печи лучшего производителя багетов в кантоне Шомон, лучшего производителя «ficelle», тонких багетов, во всем департаменте, лучшего производителя традиционного хлеба во всей Пикардии.

И тем не менее и у этого пекаря было что предложить своего. Другие выпекали хлеб с изюмом, инжиром, киви или просто с грецкими или лесными орехами, он же придумал хлеб, пшеничный, начиненный буковыми орешками. Буковые орешки, а как они выглядят? Обычные орешки, только значительно меньше, чем грецкие или лесные орехи, и отличающиеся от них по форме, не круглые, как яйцо, а ребристые, с несколькими гранями и заостренным одним концом, крошечные пирамидки в тонкой скорлупе, заключенные, в свою очередь, в материнскую оболочку со множеством шипов; прочие детали и фотографии – в интернете. Его буковый хлеб, как сообщил булочник на проселочной дороге в степи, – это абсолютная новинка мирового уровня, хотя еще и не представленная на рынке. Проблема в том, что для изготовления одной буханки требуются сотни, во всяком случае, множество горстей орешков. Только тогда этот хлеб, начиненный сначала отмоченными, а потом обжаренными орешками, приобретает ни с чем не сравнимый вкус, который, – небывалое дело для хлеба, – потом еще несколько дней сохраняется во рту, чего не случается ни с одним видом так называемого «фруктового» хлеба, такое послевкусие дают разве что зерна лучших сортов кофе. Только вот собирать буковые орешки большая работа, многие плоды оказываются пустыми, и пока добудешь сотни орешков, необходимых для изготовления одного-единственного хлеба… Но он уверен в успехе. «Такой хлеб нужно вывести на рынок. Рынок просто плачет без него. Такого хлеба никогда еще не было! Вот, попробуйте сами!» И она попробовала, молча, потом еще разок, и согласилась с пекарем, которому она собралась сообщить об этом, но тот уже давно укатил, и сигналы его машины доносились теперь откуда-то совсем издалека.

Только потом она увидела, что руль в машине пекаря был весь в муке. И точно так же только позже она осознала, что и на руках пекаря была мука, когда он прощался с ней (опять прощание), только теперь она ощутила эту муку на собственных пальцах, «мучнистое» ощущение; значит, пекарь сразу, закончив работу, сел в машину? А руки вымыть? ни к чему. Как много всего передается от одного к другому уже задним числом, но зато какой яркий след оставляют эти неожиданно налетающие роем воодушевляющие впечатления.

Одновременно с тем, однако, она сказала себе: «Какие доверчивые все эти незнакомые люди, которые повстречались мне за те три дня, что я нахожусь в пути! Каждый из них прямо с ходу доверяется мне и распоряжается мной, как будто я олицетворенная доступность, и ничего больше. И ничего, кроме этого, других не интересует – никто от меня ничего не хочет узнать. Никто меня ни о чем не спрашивает, не говоря уже о том, чтобы спросить лично обо мне, – о том, как я живу-поживаю. Откуда я и зачем я шатаюсь по здешним краям с тяжеленным грузом на плечах: ни одного человека это, похоже, не занимает. При этом мне все больше и больше, все сильнее и острее, не хватает вопросов, касающихся меня, и пусть это будет хотя бы один-единственный, касающийся, к примеру, моих серег. А где я их купила. Или мне их кто-то подарил. И, почему бы и нет, во что они обошлись. Обычно, где бы я ни была, меня спрашивали о моем «акценте», в любом регионе, в любой стране, даже в собственной, все сразу обращали внимание на мой, как говорили, «легкий акцент» и интересовались, откуда я родом, потому что этот акцент никогда и никем не воспринимался как местный. Здесь же никто не осведомляется о моем акценте, как будто местным жителям и свой-то акцент кажется чудовищным. Что же, я за три дня, проведенных здесь, превратилась в призрак, хотя и милый, вполне приятный, иначе они бы мне так не доверялись с ходу, но тем не менее призрак, который я уже и сама воспринимаю как фантом? Правда: из поездов, из автобусов во время моего странствия мне нередко приветливо махали, гораздо чаще, чем когда бы то ни было, вспомнить хотя бы того пилота, который мне вот только что помахал из своей кабины, и у меня было такое чувство, что со мной разговаривают, меня признают, меня, вполне определенную, конкретную. Но почему со мной не происходит того же самого, когда я оказываюсь лицом к лицу с другими, а если и происходит, то за прошедшие три дня все реже и реже? Что же, я для других всего лишь “медиум”?»

У подножия Вексенского плато, посреди шомонской степи, по которой течет река Троен, воровка фруктов попала на воскресную литургию под открытым небом. Брату придется подождать ее в своем общежитии. Она знала, или, по крайней мере, думала, что знала, – ожидание, во всяком случае некоторое, не составляет для него большой проблемы, определенное ожидание ему даже в радость. Когда он был маленьким и сестра должна была забирать его из школы, она всегда специально приходила с опозданием, иногда с таким значительным, что он оставался единственным ребенком в классе или на школьном дворе. И тем не менее бывало, что он, с блестящими глазами, спрашивал ее, если не сказать набрасывался на нее с вопросом, почему она «уже» пришла.



Поделиться книгой:

На главную
Назад