Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ю. Хабермас, как известно, предостерегал против применения категории «публичная сфера» к анализу исторических ситуаций, напрямую не связанных с европейским поздним Средневековьем[289]. В самом деле, не всегда возможно говорить о действительно независимом общественном мнении, которое могло бы восприниматься как альтернатива государственной власти и оказывать влияние на развитие России, по крайней мере до конца XIX века. Исследователи активно обсуждают, существовала ли публичная сфера в России, в каком смысле целесообразно о ней говорить, через какие понятия можно ее определять[290].

Понятие «публичная сфера» как аналитическая категория все же, как представляется, применима к истории литературных премий в России в рамках компаративного подхода к их изучению. Функции этих премий были во многом сходны с их аналогами во Франции и Пруссии – странах, где наличие института литературных премий оказалось во многом связано с развитием публичной сферы. Сопоставление российских, французских и немецких премий могло бы свидетельствовать о приложимости к отечественному материалу категорий, используемых для анализа «публичной сферы». В то же время если рассмотреть институт литературных премий в России на западноевропейском фоне, станет возможно отчасти прояснить, в чем специфика публичной сферы в условиях Российской империи второй половины XIX века.

Основная проблема изучения литературных премий раннего периода связана с тем, каким образом в рамках этого института соотносятся государство и общество и насколько вообще можно говорить о независимом от государства функционировании этого института. Как показывают исследования, в зависимости от страны и исторического периода ответы на эти вопросы могли оказываться разными.

Во Франции многочисленные литературные и научные премии стали одной из форм, в которых публичная сфера могла развиваться как альтернатива центральной власти, связанной с именем короля. Впоследствии французский образец повлиял и на другие страны Европы, хотя, разумеется, в ходе трансферов он существенно преображался. В XVII–XVIII веках многочисленные французские академии – преимущественно провинциальные – организовали несколько тысяч конкурсов, в которых приняло участие от 12 до 15 тысяч человек[291]. Награды вручались в самых разных номинациях: за рассуждения на философские темы, научные трактаты, достижения в механике. Разумеется, премировались и авторы литературных произведений[292]. Именно благодаря разного рода наградам создавались новые формы социальной коммуникации – торжественные церемонии награждения, обсуждения конкурсов в печати. В результате премии создавали исключительно демократическое, по меркам французского Старого режима, сообщество литераторов и ученых: в конкурсах принимали участие не только аристократы и представители третьего сословия (хотя они, разумеется, составляли большинство), но и самые разные люди, включая даже крестьян. Своеобразная демократия существовала и в среде экспертов, набор в число которых преимущественно проводился с опорой не на их сословный или имущественный статус, а на основании авторитета в литературном и научном мире[293]. В результате французские награды оказались среди наиболее значительных институтов, обеспечивших становление сети социальных отношений, благодаря которой стало возможно европейское Просвещение. Именно конкурс Дижонской академии открыл путь в литературу Ж.-Ж. Руссо; участие (правда, неудачное) в знаменитых Играх цветов, которые устраивала Тулузская академия, стало поводом к созданию первого значительного произведения Ж. Ф. Мармонтеля и причиной его знакомства с Вольтером. «Просвещенческая» сеть коммуникаций привела к распространению практики различных конкурсов за пределы Франции. Так, знаменитая статья И. Канта «Ответ на вопрос: что такое просвещение?» (1784) была написана в ходе обсуждения, начатого Берлинской академией по инициативе Фридриха II, стремившегося подражать французским практикам того времени.

Деятельность распределявших призы комиссий и экспертов, на мнение которых опирались эти комиссии, в целом не контролировалась королевской властью[294]. Академики сами воспринимали свою деятельность по организации и проведению многочисленных конкурсов как служение именно обществу, а не государству[295]. Более того, постепенно премии стали настолько влиятельным институтом, что сама власть вынуждена была обратиться к этому механизму в поисках наилучшего способа реализовать некоторые свои инициативы. Таким образом, в дореволюционной Франции сформировавшаяся благодаря литературным премиям публичная сфера не противостояла государству, но, напротив, пополняла корпус экспертов по различным вопросам.

Многочисленные конкурсы продолжались во Франции и во время Великой французской революции, однако в этот период их влияние становится намного менее значительным. Это связано в первую очередь с намного более жестким государственным контролем, под воздействием которого свободное обсуждение общественных и политических вопросов стало фактически невозможно[296]. Еще менее заметной стала роль литературных премий в период после революции. Основной причиной этого стали другие формы производства знания, которые быстро распространялись во Франции. Академии, особенно Королевская академия, должны были представлять «науку» вообще, а не специализированные и забюрократизированные группы ученых, которые в этот период набирали вес и влияние в научном поле[297]. Университеты и научная периодика оказались в конечном счете более эффективными формами производства и распространения знания, а появление современной, хорошо образованной и подготовленной бюрократии позволило сделать фактически ненужным обращение к академиям и тем более к широкой публике с вопросами относительно того, каким образом было бы возможно применить вновь полученное знание. В области литературы, впрочем, премии во Франции продолжали существовать и активно развиваться, а также служить предметом для подражания в других странах.

Организаторы Уваровской премии, в том числе сам Уваров, судя по всему, прямо ориентировались именно на типичное литературное состязание во Франции[298]. Сама процедура конкурса была настолько схожа с французской, что практически не остается никаких сомнений в прямом заимствовании. Как и в России, источником средств для французских конкурсов были частные благотворители, которые финансировали награду, но практически не участвовали в организации процесса и распределении призов. Академия объявляла конкурс, оповещая о нем читающую публику через печать. Все претенденты на награду должны были представить свои сочинения, причем возможно (а подчас и обязательно) было участвовать в конкурсе анонимно. В этом случае представленная на конкурс работа обозначалась девизом, а документ с именем автора подавался в конверте, который запечатывался и помечался тем же девизом. Из числа своих членов академики выбирали небольшую комиссию, которая должна была определить победителя. К оценке представленных на конкурс произведений привлекались разнообразные эксперты, преимущественно известные в литературных и научных кругах. Все эти правила, характерные для французских конкурсов[299], использовались и в Уваровской премии[300].

Разумеется, невозможно было скопировать такой специфически французский феномен, как разветвленная сеть провинциальных академий. В российской ситуации академическая деятельность была централизована, что во многом сближало Россию с Францией не XVIII, а XIX века, когда Парижская академия играла более значительную роль в научной жизни. Императорская академия наук в Санкт-Петербурге во многом воспроизводила свой парижский образец даже на организационном уровне. Второму отделению Французского института, занимавшемуся литературой, соответствовало Второе отделение Императорской академии, преобразованное из Академии Российской в 1836 году по распоряжению С. С. Уварова (в честь которого, напомним, была учреждена награда). Во Франции в начале XIX века именно Второе отделение зачастую должно было выдавать призы за литературную деятельность. В качестве примера можно привести конкурс премий за лучшую таблицу, отражавшую достижения французских писателей предыдущего, XVIII столетия[301]. Конкурс, впрочем, окончился принципиальным спором среди академиков, неспособных выработать общее мнение относительно оценки авторов-просветителей. В этом случае параллели с российским учреждением просто не могут быть случайными: академики должны были выдать 1500 франков награды и золотую медаль автору лучшего сочинения; в России награда составляла 1500 рублей, а золотая медаль вручалась автору лучшего экспертного отзыва[302].

Впрочем, аналогий с французскими премиями в случае российской награды недостаточно – для понимания некоторых механизмов, связанных с функционированием Уваровской премии, необходимо сопоставление также с литературными конкурсами в Пруссии и Австрии. Современники, вообще несклонные воспринимать Уваровскую премию в широком контексте, обратили внимание именно на параллели с немецкими наградами. Е. Ф. Розен, дважды не получивший награды и недовольный премией драматург, ставил академикам в пример конкурс трагедий в Мюнхене, проводившийся по случаю открытия местного театра. Ссылаясь на «Аугсбургскую общую газету», Розен особенно акцентировал исключительное внимание, проявленное немецким жюри к пьесам. На конкурс поступило 102 трагедии, по прочтении которых отложили 19 пьес, отличавшихся «прекрасными стихами и живописностью действия», из них девять оказались «достойными тщательного исследования и изучения». Далее специальная комиссия внимательно рассмотрела эти произведения. Розена, судя по всему, особенно раздражало отсутствие публичности: русская комиссия, в отличие от немецкой, отзывов не печатала. В то же время драматургу, видимо, хотелось увидеть в печати похвальный разбор своей пьесы:

О каждой из тех девяти пьес комиссия отдает образцовый отчет, кратко и ясно означая идею, содержание, архитектуру, драматический ход, отличительные свойства и наконец то, чего недостает; но этот недостаток, вызнанный тончайшим чувством критическим, почти исчезает перед классическими, ярко выставленными достоинствами, так, что каждый из этих девяти конкурентов мог принять такую оценку за лестный похвальный отзыв[303].

Интересным образом русский критик не упомянул еще одну существенную особенность конкурса в Мюнхене – значимую роль в этой процедуре государства. Мюнхенский театр, о котором шла речь в статье, – это, вероятно, Резиденцтеатр, придворный театр, существовавший с XVIII века и вновь открытый в 1858 году по повелению короля Баварии Максимилиана Второго.

В описании Розена, однако, немецкое награждение выглядит как триумф автономной литературы, не зависящей ни от какой правительственной власти и связанной с виртуозной работой рационально мыслящих и критически настроенных представителей независимого общества – именно с тем, что Хабермас описывал как «буржуазную публичную сферу». Впрочем, некоторая доля правды в словах Розена была. Награждение в Мюнхене не входило в число регулярных и значимых событий в литературной жизни немецких стран. Оно относилось к очень распространенному в немецких государствах типу специальных конкурсов для драматургов, которые могли проводиться при театрах и без прямой государственной инициативы или поддержки[304]. Эти конкурсы, однако, были быстро заменены более централизованной и как раз прямо правительственной наградой.

Вообще современный справочник указывает лишь две немецкие литературные премии, учрежденные до Уваровской, причем обе они едва ли могли хоть сколько-нибудь сильно повлиять на награду Уварова. Первая из них – это Поэтическая премия города Гальберштадт (Halberstadt), основанная по завещанию писателя Йохана Вильгельма Людвига Глайма (Gleim) в 1803 году и ежегодно вручавшаяся городским магистратом поэту, приславшему лучшие песни на местный праздник. Денежный эквивалент составлял два фридрихсдора, то есть 33 марки. Вторая немецкая награда – Верденская премия, учрежденная в 1844 году в честь тысячелетия немецкой истории королем Фридрихом-Вильгельмом IV. Она контролировалась министром науки, воспитания и образования, который также определял состав комиссии, включая членов академии наук и профессоров университета. Премия вручалась каждые пять лет за лучшую работу по немецкой истории и в денежном отношении составляла 1000 талеров золотом[305].

Серьезный отсчет литературным наградам в немецких странах принято вести с 1859 года, с момента появления в Пруссии премии Шиллера, с которой и целесообразно типологически сопоставлять Уваровские награды[306]. В отличие от подавляющего большинства ранних европейских премий и в полном соответствии с правилами Уваровской награды, премия Шиллера вручалась исключительно за драматические произведения. Награды распределяла Берлинская академия наук, очень престижное ученое заведение. В целом правила конкурса были до некоторой степени близки к французским истокам, однако имелись и очень существенные отличия. Во-первых, единственным учредителем награды был король Пруссии. Во-вторых, никакой общественной церемонии награждения не предполагалось – публичные формы в этом действии не приветствовались. В-третьих, она не предполагала поддержку частной инициативы – оценку произведений только тех драматургов, которые сами подавали свои сочинения на конкурс. Напротив, премия могла быть вручена любому немецкому драматургу, чьи произведения увидели свет. Награда вручалась каждые три года, и предполагалось, что занятые оценкой академики внимательно ознакомятся с каждым немецким драматическим произведением.

Создавая премию Шиллера, прусское государство претендовало на тотальный контроль над всей немецкой драматургией и монопольное право оценки ее произведений, а вместе с тем и на власть над всей национальной литературой. Судя по всему, премия Шиллера была создана в пику писательскому Обществу Шиллера, появившемуся незадолго до нее и отличавшемуся до некоторой степени оппозиционными наклонностями. Неудивительно, что многие немецкие литераторы, такие как К. Гуцков, очень резко выступали против нового учреждения, а ближе к концу XIX века в противовес премии Шиллера была создана частная Народная премия Шиллера. Естественно, в условиях Пруссии учреждение, подобное премии Шиллера, не могло не восприниматься как попытка правительства монополизировать немецкий национальный театр и крепко связать его именно с той версией Германии, которую предлагало прусское государство. Критику вызывало среди прочего и отсутствие в числе членов немецкой комиссии представителей литературного сообщества: журналисты, осуждавшие премию Шиллера в момент ее возникновения, могли идентифицировать как критика только одного из вручавших ее экспертов – Г.-Г. Гервинуса. Среди членов комиссии были известные деятели немецкой науки и культуры, такие как Леопольд Ранке, однако они едва ли могли претендовать на собственно литературное значение.

Именно как одновременно специфически немецкую и специфически прусскую восприняли премию Шиллера в Австрии, где вскоре начали возникать собственные награды, предназначенные преимущественно для австрийских драматургов и призванные подчеркнуть суверенность австрийской национальности и культуры[307]. При этом Венская академия наук не всегда могла справиться с выбором лучшего драматурга и предпочитала вообще никого не награждать. Серьезную поддержку в этом отношении оказывали приглашенные в комиссию представители театров, значительно облегчавшие работу прочих членов. Впрочем, влияния, значения и длительности премии Шиллера австрийские награды не достигли.

Итак, положение Уваровской награды оказывается одновременно и тесно связанным с ситуацией в Западной Европе, и специфичным. Во Франции XVIII века премии были мощным инструментом, позволившим публичной сфере сформироваться в рамках институтов централизованной монархии и даже прямо повлиять на деятельность этой монархии. В Германии, напротив, премии были прямо ориентированы на государственную политику, направленную на строительство национального немецкого государства, и в то же время против растущего влияния публичной сферы. Уваровская награда, с одной стороны, распределялась, как и во Франции веком ранее, посредством правительственного учреждения, которое взаимодействовало преимущественно с частными лицами, финансировавшими его деятельность и формировавшими экспертное сообщество. Премия требовала для своего существования одновременно свободной инициативы драматургов и добровольного участия многочисленных оценивавших пьесы представителей литературного и научного сообщества. С другой же стороны, Уваровские награды были названы в честь государственного идеолога и министра, распределялись одной из наименее открытых научных организаций в России своего времени и вызывали осуждение прессы именно в связи с недостаточной открытостью. Ориентация на строительство нации тоже была не чужда Уваровской премии: «Положение…» о премии прямо требовало, например, чтобы содержание участвующих в конкурсе пьес «было заимствовано из отечественной истории, из жизни наших предков или из современного русского быта»[308]. В сочетании с названием награды это не могло не восприниматься как прямое указание на идею государства как одного из строителей нации, одним из наиболее значительных сторонников которой был С. С. Уваров. Публичная сфера и государство оказались в этом институте сложным образом соединены.

Чтобы понять, каким образом стало возможно такое сочетание разных моделей, необходимо обратиться уже к российскому контексту премий. В России западноевропейские принципы организации награждения стали хорошо известны благодаря Демидовским премиям, которые вручались с 1832 по 1864 год и также явно ориентировались на французский образец. Эти премии хотя и предшествовали Уваровским, однако не вручались за литературные достижения – их получали исключительно ученые, зато в самых разных областях. Краткое сопоставление Уваровских наград с Демидовскими позволит показать, как методы вручения премий, возникшие во Франции XVII века, прилагались к российским условиям.

Демидовские награды были в целом менее похожи на французский образец, чем Уваровские: например, полная премия составляла громадную сумму в 5000 рублей[309] (П. Н. Демидов, учредитель этой награды, ежегодно вносил 20 000 рублей[310] – очевидно, младший Уваров в этом отношении не мог сравниться с одним из богатейших российских предпринимателей). Эта сумма была, видимо, призвана соответствовать особому значению награды, которая рассматривалась как действительно высшая оценка научных достижений. Демидовская награда могла вручаться даже тем авторам, которые сами не подавали своих произведений на конкурс, – предполагалось, что ученые оценят все научные сочинения, выходившие в России. Академия могла не только награждать ученых, но и вручать медали рецензентам – практика, перенятая Уваровской премией. Еще один организационный прием, заимствованный новой организацией у Демидовской премии, – обязательное участие непременного секретаря Академии наук в работе распределявшей награды комиссии, обычно в качестве председателя[311].

Современники могли воспринимать Уваровскую награду в области истории и Демидовскую премию как в целом аналогичные и скорее конкурирующие в пределах одного поля. Даже в «Положении», принятом в 1857 году и определившем порядок распределения Уваровских премий, пришлось специально подчеркнуть, что новая награда не дублирует уже существующую:

Награды графа Уварова не состоят ни в какой связи с Демидовскими премиями. Сочинения, увенчанные сими последними премиями, могут быть представляемы на соискание Уваровских наград, если подходят под условия настоящего Положения. Равномерно не лишаются права представления своих трудов те авторы, которые не получили Демидовских премий[312].

С самого начала своего существования Уваровская награда воспринималась именно на фоне Демидовских премий и казалась современникам намного менее успешной. Так, И. И. Давыдов в годовом отчете по Отделению русского языка и словесности за 1857 год, во главе которого он стоял, утверждал, что литературная премия в принципе не способна быть настолько успешной именно в силу меньшей, с его точки зрения, публичной значимости литературы по сравнению с наукой:

…творения изящной словесности едва заметны среди произведений науки по всем отраслям ведения человеческого. Много ли представлено драматических сочинений на состязание наград графа Уварова? Между тем Демидовские премии, назначенные для увенчания сочинений ученых, постоянно находят достойных соискателей[313].

Демидовская награда изначально задумывалась не просто как выражение объективной оценки научного значения некого исследования. С самого начала предполагалось, что она будет в первую очередь поддерживать развитие русской науки. «Патриотическое» содержание премии особенно подчеркивалось еще в момент ее первого вручения не кем иным, как председателем Академии наук С. С. Уваровым. В торжественной речи в Академии тот определил центральную идею, стоящую за учреждением премии, как создание европейской науки, которая не противоречила бы патриотическим настроениям: «…стяжание европейского просвещения может сливаться с глубоким чувством отечественного достоинства…»[314].

Уваров сосредоточил внимание на том, чтобы награжденные труды были посвящены российской проблематике: согласно его речи, Академия, готовясь к вручению премий, «уважила и те приуготовительные изыскания, к коим сочинители должны были предварительно прибегнуть; она обратила внимание на важность предметов, ими избранных, особенно на их отношение к России, служащее в глазах наших непременным условием всех трудов, на пользу наук предпринимаемых»[315]. Непременный секретарь Академии П. Н. Фусс в своем отчете о первом вручении Демидовских премий прояснил эту идею. Он предложил разделить награждаемые произведения на значимые с точки зрения развития науки вообще и обладающие скорее просветительским значением, – с одной стороны, «творения, которые, будучи плодом собственно ученых изысканий, подвигают вперед самую науку», а с другой стороны, «труды, которые, имея в виду удовлетворить особенным потребностям и степени образования России, хотя не столько посвящены знатокам науки, сколько жаждущему приобретения познаний юношеству, не столько ученому в собственном смысле сего слова, сколько образованной части народа»[316]. Просвещение «образованной части народа» при этом воспринималось как важная государственная деятельность, тесно связанная с высшей государственной властью, – премия была приурочена к дню рождения наследника престола, будущего императора Александра II. Деньги Демидова вносились именно 17 апреля, в день рождения Александра[317].

Однако уже к 1856 году, ко времени воцарения Александра II, сама риторика распределявших награды членов Академии значительно изменилась: теперь «патриотическая» тенденция состояла не в просвещении российского народа, а в научном описании общества и природы России. Предпочтительной тематикой для исследований, по мнению непременного секретаря К. С. Веселовского, стало «все отечественное, как ближайшая цель, которую имел в виду учредитель наград; а именно отечественная история с ее сопредельными ветвями, теория отечественного слова, отечественная лингвистика, путешествия по разным странам России, русская флора и фауна»[318]. Таким образом, исчезло противопоставление «истинной» науки, обладающей международным значением, и популярных работ, полезных России: теперь Россия должна была стать приоритетом и в исследованиях серьезных ученых. Как представляется, здесь сказалась вообще принципиальная для российской науки второй половины XIX века переориентация на «национальную» проблематику: исследователи в таких, например, направлениях, как этнография, пытались воплотить в своей деятельности «стремление всего образованного общества к идеалу самобытности культурных манифестаций, которые – включая науку – вырастают из органического единства с духом нации»[319].

Таким образом, «патриотическая» сторона Демидовской премии к моменту появления ее конкурента – Уваровских наград – стала восприниматься не как отклонение от высокой науки во имя просвещения, а как создание науки специфически русской – если не по методам, то по содержанию. Уваровская награда в целом пошла тем же путем. Очевидно, именно в середине 1850‐х годов возникли условия, способствовавшие причудливой связи публичной сферы и государственной власти в рамках института премии, и условия эти тесно связаны с эволюцией русского национализма: премии неизбежно оказывались привязаны именно к национальной проблематике.

Судя по всему, в рамках схожих категорий рассуждали и распределявшие Уваровские награды академики. Они были склонны не просвещать уже более или менее образованных представителей общества, а участвовать в создании новых, специфически российских науки и искусства совместно с этим обществом. Академики естественным образом должны были оказаться во главе складывавшегося таким образом сообщества экспертов. В то же время поддержка национально значимой, «самобытной» историографии и драматургии оказывалась в русле государственных задач. Таким образом, в рамках проекта премии никакого противоречия между государством и обществом не должно было возникнуть.

Именно такое понимание академиками своих задач можно подтвердить, изучив список тех экспертов, которые приглашались академиками для анализа поступивших на конкурс сочинений[320]. Судя по всему, в первые годы они пытались по возможности доверять рецензирование представителям разных общественных групп, имеющих отношение к анализу: среди приглашенных экспертов были и литераторы (такие как И. А. Гончаров или П. В. Анненков), и ученые (например, Н. С. Тихонравов), и актеры, в числе которых, скажем, П. И. Григорьев. Сами члены академической комиссии, готовя отчет за 1858 год, писали, что рассылали поступившие на конкурс сочинения «разным членам Академии вне С<анкт>-Петербурга, членам-корреспондентам Академии и литераторам, о которых можно было предполагать, что они с готовностию примут вызов Академии содействовать ей в этом патриотическом деле»[321]. Приглашение знатоков драматической литературы воспринималось как принципиальное решение:

Наученная опытом прошлого года, Комиссия в этот раз определила с самого начала поместить в список свой большее число посторонних рецензентов, и между ними, по весьма естественным причинам, также некоторых артистов С<анкт->Петербургского театра, проникнутых истинным призванием драматического искусства и уже давно снискавших себе почетное имя в своей сфере[322].

Наиболее значимым и влиятельным литературным институтом этого периода были «толстые» литературные журналы. Их влияние на развитие публичной коммуникации в Российской империи трудно переоценить. Согласно знаменитой характеристике В. Г. Белинского, данной в статье «Русская литература в 1841 году», именно толстые журналы определяли публичное обсуждение множества вопросов:

В журналах теперь сосредоточилась наша литература, и оригинальная и переводная. ‹…› …наши журналы из всех сил стремятся к многосторонности и всеобъемлемости – не во взгляде, о котором, правду сказать, немногие из них думают, – а в разнообразии входящих в их состав предметов: тут и политика, и история, и философия, и критика, и библиография, и сельское хозяйство, и изящная словесность – чего хочешь, того просишь[323].

Еще больше увеличилась общественная роль журналов в эпоху «Великих реформ», когда и возникла Уваровская премия. Это связано с выросшим авторитетом литературы вообще. Не случайно реформаторы времен Александра II активно пользовались услугами представителей литературного сообщества в самых разных ситуациях. Так, великий князь Константин Николаевич, один из наиболее значимых сторонников реформы, еще в начале 1850‐х годов искал среди писателей кандидата на роль секретаря ответственной дипломатической экспедиции к берегам Японии. Явно опираясь на эту экспедицию, Морское ведомство, которым руководил Константин Николаевич, организовало и отправило к берегам Волги так называемую «литературную экспедицию» в надежде, что писатели окажутся более способны составить точное описание внутренних российских губерний, чем местные чиновники или даже этнографы[324]. К тому же литературное сообщество обладало определенным опытом влияния на публичную культуру, в том числе официальную. Так, широко распространившаяся во второй половине XIX века традиция празднования юбилеев восходит, судя по всему, к юбилею И. А. Крылова, праздновавшемуся в 1838 году[325].

Надежда на возможность продуктивного контакта с литераторами как представителями общества вообще во многом определила принципиальное изменение в государственной политике в отношении печати. В первой половине царствования Александра II все основные ограничения, сдерживавшие развитие литературных институтов, постепенно снимались. Разрешение новых периодических изданий привело к стремительному росту их количества и качества: с появлением таких журналов, как «Русский вестник» и «Русская беседа», росло не только число изданий, но и спектр литературных и идеологических позиций, которые ранее не были представлены в русской литературе.

Академики, однако, были недовольны растущей политизированностью и тенденциозностью журналов. Уже упомянутый выше Никитенко, наиболее активный член академических комиссий, распределявших Уваровские премии, с явным сарказмом писал своему коллеге П. А. Плетневу 15 октября 1856 года:

Ваш и мой любимый «Современник» продолжает отличаться глубокостию и беспристрастием литературной критики. Теперь идет нескончаемая статья о гении и необычайных заслугах Белинского, пред которым значение Пушкина и Гоголя становится ничтожным[326].

Плетнев в те же годы предлагал московскому профессору С. П. Шевыреву, одному из экспертов премии, создать «маленький кружок» людей, независимых от журнальных мнений[327].

Представители прессы, со своей стороны, скептически оценивали право академиков и отобранных ими экспертов выражать мнение публики или тем более возглавлять его. Даже имевшие право рассчитывать на популярность решения академиков встречались в штыки. Так, в опубликованном отчете о награждении «Грозы» А. Н. Островского и «Горькой судьбины» А. Ф. Писемского в 1860 году непременный секретарь Академии и председатель премиальной комиссии К. С. Веселовский рассуждал об относительности эстетического вкуса. Критик Н. Н. Страхов немедленно обвинил его в неуважении к журнальной критике и непонимании, каким образом возможно оценивать литературу:

Законов для вкуса нет; вкус стало быть похож на того дурака, для которого по русской поговорке закон не писан. Осмелимся заметить, однако же, что такие убеждения г. академик напрасно приписывает всей нашей критике[328].

Еще больший скандал произошел в 1866 году, когда Академия в силу технической ошибки отказалась наградить популярную драму А. К. Толстого «Смерть Иоанна Грозного». Один из газетных обозревателей прямо заявлял, что мнение академии оскорбительно для «публики», и вопрошал: «Значит, публика ошиблась? значит, критика была пристрастна, и драма „Смерть Иоанна Грозного“ вовсе не такое замечательное произведение, каким признало ее общественное мнение?..»[329] В те же годы представители русских университетов и большинства журналов обрушились на Академию наук с резкой критикой, обвиняя ее в нежелании служить русскому обществу, консервативности и формализме[330].

Академия наук, таким образом, довольно быстро начала восприниматься не как институт, в рамках которого могло сформироваться общественное мнение, а как бюрократическая организация, противостоящая «публике» и не дающая этой публике высказать свою точку зрения. Тем самым попытка академиков участвовать в построении публичной сферы потерпела крах, который проявился в том числе и в кризисе доверия к этому институту: найти экспертов становилось все труднее и труднее, а после публичного осуждения Академии за неспособность оценить пьесу Толстого все пьесы приходилось рецензировать одному Никитенко.

Таким образом, Уваровская награда для драматургов должна была, согласно замыслу академиков и, вероятно, Уварова, функционировать по образцу французских конкурсов предшествовавших столетий, то есть способствовать формированию публичной сферы внутри государственных институтов. Однако стремительно нараставший в 1860‐е годы конфликт между государством и образованным обществом привел к тому, что в глазах многих современников премия скорее воспринималась как учреждение «прусского» типа – попытка государственной бюрократической организации контролировать искусство, игнорируя свободно сформировавшееся публичное мнение.

Уваровская награда была в итоге отменена в связи с появлением другой награды за лучшую пьесу – Грибоедовской премии, которую учредило совершенно независимое от государства Общество русских драматических писателей и оперных композиторов и которая имела больше шансов восприниматься как институт публичной сферы[331]. В том же 1876 году на Казанской площади произошла первая в России политическая демонстрация, в которой участвовали некоторые революционно настроенные интеллигенты, подвергнутые после правительственным репрессиям. Как кажется, это случайное совпадение в некотором смысле показательно.

Как представляется, история Уваровской награды в целом характерна для некоторых тенденций развития публичной сферы в России второй половины XIX века. Многие государственные организации и общественные институты эпохи «Великих реформ» должны были, согласно желанию их сотрудников, функционировать как своего рода симбиоз развивающейся публичной сферы и государства. Во второй половине 1850‐х годов на службу в цензуру стремились принять как можно больше писателей, которые, по всей видимости, должны были превратить цензуру в своеобразного посредника между государством и литературным сообществом[332]. Подобная эволюция публичной сферы оказалась бы в целом аналогична тому, как она развивалась, например, во Франции XVIII века. Однако быстрая радикализация общественного мнения, с одной стороны, и неготовность правительства ослабить бюрократический контроль над обществом, с другой, привели к резкому антагонизму государства и институтов общественного мнения. В этих условиях никакие гибридные формы, посредующие между бюрократической машиной и публичной сферой, стали невозможны – именно это и предопределило судьбу первой литературной премии в России.

Джон Нельсон

Отмена театральной монополии и ее значение

Как музыка и театр объединились в споре с Николаем II и доктриной официальной народности[333]

Когда мы говорим о публичной сфере и о том, как она влияла на умы, стоит проанализировать роль оперы в России конца XIX века. Ее развитию в значительной мере способствовали московские купцы и предприниматели, преимущественно староверы, выступавшие в роли критиков.

В начале XIX столетия, после поражения Наполеона в 1815 году, цензура во всех европейских странах ужесточилась. Театр и опера вызывали особенно серьезные опасения, потому что оказывали на аудиторию непосредственное эмоциональное воздействие, более сильное, чем печатное слово, которое было почти недоступно неграмотным представителям низших классов. Франц Грильпарцер, австрийский драматург и друг Бетховена, однажды сказал: «Музыкантам повезло – им нет нужды думать о цензорах», – и был прав, за исключением тех случаев, когда к музыке добавлялись слова[334]. Именно слова в операх Николая Римского-Корсакова были причиной его постоянной борьбы с русскими цензорами, в том числе и с главным из них – царем.

Римский-Корсаков, получивший образование в Морском кадетском корпусе, изучавший математику и навигацию, отличался организованным, последовательным и аналитическим мышлением – черта, свойственная ему на протяжении всей жизни. К тому времени, как он завершил свое обучение, он успел много прочитать, и в письмах, которые он писал родным, проскальзывают идеи современных ему русских и европейских либеральных мыслителей. Будучи вдумчивым и либерально настроенным молодым человеком, Римский-Корсаков постепенно занял позицию, идущую вразрез с царским режимом, так как подверг сомнению ключевые положения теории сформулированной в 1833 году «официальной народности», которая утверждала «православие, самодержавие, народность» и способствовала укреплению самодержавия. Римский-Корсаков полагал, что такое понимание русской народности, построенное на представлении о народе, который принимает царя как «помазанника Божия», поддерживаемого и одобряемого государственной церковью, родовой знатью и чиновничьим аппаратом, утратило свою актуальность, потому что страна изменилась. Мнения и устои высших классов общества, представители которых жили в замкнутом, отгороженном от реальности мире, для него не имели ничего общего с русским народом.

Уже в «Псковитянке», своей первой опере, Римский-Корсаков поставил под сомнение такое понимание государства и авторитет царя – и тогда же произошло его первое столкновение с цензурой. Он встретил сопротивление со стороны государственных чиновников – не только цензоров, зачастую дававших тексту произвольные и нелогичные истолкования, но и Дирекции императорских театров, – государство косвенно контролировало музыкальную культуру и неспособно было понять происходящих в обществе перемен. Взгляды композитора были созвучны существовавшему в обществе критическому отношению к политическому режиму в целом, которое разделяли многие писатели, художники, иллюстраторы.

Весной 1882 года в России отменили монополию имперских театров – теперь театры могли быть частными. Этот период брожения умов дал деятелям искусства возможность свободно и открыто выражать свое несогласие с положением дел в стране. Кроме того, примечательно, что центром этого протеста, воплощенного в звуках и красках, стала Москва.

В этой статье мы проследим, как отмена монополии имперских театров открыла дорогу публичному выражению оппозиционных настроений, средоточием которых стали частные театры. Если анализировать политическую обстановку того времени, свидетельствующие о незрелости попытки царских чиновников пресечь развитие либеральных идей и реакцию Римского-Корсакова и московского предпринимателя Саввы Мамонтова, не остается никаких сомнений, что эти настроения были обращены против давления со стороны самодержавного государства, которое пыталось воспрепятствовать справедливой критике режима. Важно отметить, что, когда представилась такая возможность, центром деятельности Римского-Корсакова стали уже не имперские театры, такие как Мариинский, а «народные», где публика была более разнообразной по своему социальному составу, а его критика и слова падали на более благоприятную почву. Таким образом, эта новая публичная сфера в значительной мере подорвала доктрину официальной народности, которая приобрела совершенно новое значение в меняющемся русском обществе, а учитывая распространение в нем радикальных настроений, можно сказать, что эти перемены приблизили события 1917 года.

МОНОПОЛИЯ ИМПЕРСКИХ ТЕАТРОВ

Чтобы понять, какую роль имперские театры играли в политической и социальной обстановке в России, важно помнить, что этот институт был учрежден указом императрицы Елизаветы Петровны, которая в 1756 году распорядилась о создании государственного театра. Дирекция императорских театров была основана десять лет спустя. В 1806 году были учреждены Императорские московские театры, в 1823 году – самостоятельная дирекция в Москве. В 1826 году, сразу же после вступления на престол Николая I, Дирекция императорских театров в Санкт-Петербурге вошла в состав недавно созданного Министерства императорского двора, в ведомство которого в 1842 году перешла и московская Дирекция[335]. Официальной главой его был император, а его служащие служили царской фамилии. В 1843 году в соответствии с «Уставом о предупреждении и пресечении преступлений» Дирекция взяла в свои руки контроль над всеми аспектами театральной жизни в столицах. На этом основании она имела право запретить все «частные увеселения» – что указывает, насколько Николай I был одержим идеей цензуры[336]. До 1882 года монополия была закреплена за императорскими театрами: Александринским, Михайловским, Большим и Мариинским в Петербурге, Большим и Малым в Москве. Хотя некоторые частные увеселения все же дозволялись, Дирекция могла обезопасить себя, взимая с их устроителей 25 процентов от сборов[337].

Александр II относился к театру неоднозначно. В 1857 году был сформирован комитет под руководством Владимира Соллогуба, перед которым стояла задача оценить экономическую состоятельность императорских театров. В своем отчете комитет указывал на то, что театры требуют больших затрат, принося при этом мало прибыли, и рекомендовал разрешить частные театры, чтобы повысить конкуренцию. Но одним из самых ярых противников этой меры был Александр Гедеонов, директор императорских театров, убедивший министра императорского двора, графа Владимира Адлерберга, что частные театры представляют политическую угрозу, потому что стали бы пристанищем для людей, которые стремятся уничтожить существующий порядок вещей; эти слова были переданы царю в секретной докладной записке. Царь написал на ней свою резолюцию, которая гласила, что в российской столице частных театров не будет, – тот же смысл заключался в его вскоре последовавшем официальном ответе[338]. Хотя театры были подведомственны Министерству императорского двора, цензурой оно не занималось. Все сценарии и либретто утверждало Главное управление по делам печати при Министерстве внутренних дел. Решающее слово в вопросах цензуры принадлежало царю, включая одну тему, к которой в свое время обращались и Римский-Корсаков, и Мусоргский. Со времен императрицы Елизаветы существовал указ, почти не дозволявший выводить в спектакле церковнослужителей, – в русских комедиях артистам запрещено было появляться на сцене в черном одеянии или какой-то еще одежде, напоминающей облачение духовных лиц, и это правило было зафиксировано в Своде законов Российской империи, изданном в 1857 году[339]. Александр Гедеонов, директор императорских театров, написал князю Волконскому, который в 1837 году был министром Императорского двора, с вопросом о драме барона Егора Розена «Дочь Иоанна III» и получил ответ, ставивший в затруднительное положение обоих композиторов: «Объявить Гедеонову, что Его Величество позволяет играть драму Розена „Дочь Иоанна III“ и впредь принимать драмы и трагедии, но не оперы, в коих выводили на сцену российских царей до царствования Романовых, исключая также святых, как-то Александр Невский»[340].

С 1872 года это правило было изменено и касалось теперь уже только династии Романовых. В остальном цензоры руководствовались весьма неопределенными критериями – запрещалось, например, изображать в дурном свете Ивана Грозного, как в пьесе А. Н. Островского «Василиса Мелентьева» (1867). В облике царя должны были присутствовать достоинство и добродушие, и Николай II позже разрешил ставить в публичных театрах оперу Альберта Лорцинга «Царь и плотник» (1837), так как в ней была показана любовь Петра Великого к своему народу и России. Последний пример, кроме того, свидетельствует о том, что власти с особой осторожностью относились к представлениям в Народных театрах, созданных после 1882 года, и часто пьесы, одобренные для постановки на публичной сцене, впоследствии запрещали. Если цензору казалось, что та или иная тема может спровоцировать недовольство и мятежные настроения среди широкой публики, бóльшую часть которой составляли рабочие, он накладывал на постановку запрет. Поэтому «Женитьбу Фигаро» Моцарта сочли неподходящей для народной сцены: в ней было показано, насколько сомнительны права, на которые аристократия претендует в отношении своих слуг, а сами слуги изображены умнее хозяев. Главной задачей всегда оставалось насаждать патриотизм и национальную гордость. Когда начались волнения 1905 года, цензура стала еще строже и запретила шиллеровского «Вильгельма Телля», поскольку считалось, что публика не сможет правильно оценить пьесу[341].

ТЕАТР КАК ИСКУССТВО ДЛЯ МНОГИХ, А НЕ ДЛЯ ИЗБРАННЫХ

Отменить театральную монополию посоветовал новый министр Императорского двора Илларион Воронцов-Дашков, назначенный Александром III в 1881 году; он же дал указание Ивану Всеволожскому, директору императорских театров, не взимать с частных лиц сборов за театральные постановки. 24 марта 1882 года царь распорядился в Сенате об отмене привилегий императорских театров[342].

Именно благодаря отмене монополии оказалось возможно ставить пьесы, рассчитанные на зрителей из все более многочисленного среднего класса, людей умственного труда. Эта публика, для которой оперы в имперских театрах были попросту недоступны из‐за системы абонементов и высоких цен, постепенно становилась все более обширной. В 1905 году в статье для «Театральной России» критик Платон Краснов указывал на эту проблему, говоря, что право слушать оперу в имперском театре превратилось в привилегию узкого круга государственных чиновников и состоятельных петербуржцев[343]. В Мариинском театре ставились оперы, созвучные духу императорского двора, представители которого считали себя частью европейской культуры. Поэтому «западные» Вагнер, Мейербер, Россини, Гуно и Верди в основном расценивались как безопасные. Однако оперы, содержавшие хоть малейший намек на радикальные или революционные настроения, как, например, «Дон Карлос» Верди, запрещались. Исключение делалось лишь для опер, в которых видели художественное достоинство или патриотический смысл, таких как «Жизнь за царя» и «Руслан и Людмила» Михаила Глинки, «Борис Годунов» Модеста Мусоргского и «Рогнеда» Александра Серова.

Сотрудничество Римского-Корсакова с Мариинским театром началось благодаря стремлению Мамонтова заполнить серьезный пробел в музыкальной культуре. Композитор постоянно наталкивался на препятствия со стороны императорских театров, неприятие царя и непонимание ограниченного и ориентированного на западное искусство репертуарного комитета Мариинского театра. В своей автобиографии он часто говорит о недостатке организованности, которая позволила бы довести постановку до конца, о нехватке или отсутствии полноценных репетиций, о самонадеянности актеров, невнимании к деталям и неумении сосредоточиться. Но больше всего он досадовал на постоянные сокращения текста: «…никакие слова и запрещения ничему не помогут, если за нарушение условий нельзя притянуть к суду. Дирекцию же императорских театров притянуть к суду нельзя, а потому следует быть смирным и кротким. Задал бы знать всем и каждому в Германии Рихард Вагнер, если бы с ним проделали такую штуку!»[344]

Но в целом, несмотря на все сокращения, которым подверглась его «Снегурочка» в Мариинском театре, он признавал: «…где же в другом месте опера может быть еще поставлена, как не на императорском театре?»[345] Учитывая, сколько огорчений Римскому-Корсакову приносила Дирекция императорских театров, неудивительно, что начиная с «Садко» премьеры большей части его опер стали проходить в Мамонтовской опере в Москве.

Не приходится сомневаться, что Мамонтов и Римский-Корсаков ставили перед собой схожие цели. Оба хотели найти сцену для опер «Могучей кучки»[346], так как в императорских театрах к русским операм в целом относились не очень благосклонно. Само представление Мамонтова о театре как о красочном зрелище основывалось на операх-сказках Римского-Корсакова – ему особенно нравились «Садко» и «Снегурочка». Как и Павел Третьяков, Мамонтов верил в значимость искусства и в то, что оно должно быть независимым. Поскольку широкая публика далеко не всегда могла посещать императорские театры, чтобы открыть ей и молодому поколению доступ к «высокому» искусству, требовалось ввести более низкие цены и, например, дать возможность бесплатно посещать утренние спектакли[347].

Как раз незадолго до отмены монополии императорских театров актриса Анна Бренко из Малого театра и Александр Островский одновременно ходатайствовали о разрешении открыть частный театр. Бренко добилась того, что смогла на полулегальных основаниях вместе с труппой основать Пушкинский театр, не приносивший, однако, стабильных доходов из‐за высокого налога, который ему приходилось платить Дирекции императорских театров[348]. В 1880–1881 годах Островский написал три ключевые критические статьи: «Клубные сцены, частные театры и любительские спектакли», «Записка о положении драматического искусства в России в настоящее время» и «О причинах упадка драматического театра в Москве». Во второй из них он утверждал, что монополия является причиной упадка сценического и драматического искусства в России, потому что императорские театры не интересуются русской драмой и боятся конкуренции. Кроме того, он полагал, что национальный театр нужен, чтобы «возбуждать народный патриотизм», и что московское купечество должно выделять на него средства частным образом. Городу нужен был театр, чтобы «цивилизующее влияние драматического искусства» благотворно сказывалось на его меняющемся населении, отражая его историческое и национальное самосознание[349]. Эти мысли были близки и Римскому-Корсакову.

После отмены государственной театральной монополии возникло три типа театров: частные театры, основанные состоятельными предпринимателями, такими как Мамонтов, коммерческие театры, которые можно сравнить с варьете и/или ночными кабаре, и народные театры. Народные театры, как правило, открывали владельцы фабрик и общества трезвости, которые вели борьбу с пьянством и в то же время пытались предложить какое-то другое времяпрепровождение, поэтому такие театры выполняли важную социальную функцию. Их репертуар при этом тщательно контролировался. В качестве примера можно привести Народный дом императора Николая II, открывшийся в 1900 году и вмещавший три тысячи человек. Вечерами здесь часто давали русские оперы, в том числе «Князя Игоря» и «Снегурочку», чтобы познакомить публику с более серьезными и сложными произведениями, которые вошли в местный репертуар наряду с более легкими постановками. И Римский-Корсаков, и Ястребцев упоминают, что в сентябре 1906 года в Народном доме исполнялась опера «Садко»[350].

РОЛЬ СТАРООБРЯДЧЕСКОГО КУПЕЧЕСТВА

Когда речь идет о русском театре и опере конца XIX века, важно понимать коренные различия между Петербургом и Москвой. Петербург был центром империи, но именно в Москве появились дальновидные предприниматели, которые не только способствовали индустриализации в России, но и оказали существенное влияние на искусство. Среди них можно назвать Козьму Солдатёнкова, который финансировал перевод иностранной литературы на русский язык, семью Бахрушиных, Савву Морозова и Павла Третьякова, деятельность которых была связана с текстильной промышленностью, и Савву Мамонтова, занимавшегося строительством железных дорог. Третьяков и братья Рябушинские, кроме того, были заметными фигурами в банковском деле[351]. Объединяло их то обстоятельство, что в большинстве своем они происходили из старообрядческих семей, между членами которых, что также немаловажно, часто заключались браки[352]. Многие из них путешествовали по разным европейским странам, освоили иностранные языки и узнали не только о новейших промышленных достижениях Запада, но и о западной демократии. К концу 1850‐х годов они достаточно разбогатели, чтобы вести образ жизни, какой прежде могли себе позволить только аристократы и помещики[353]. У староверов часто возникали конфликты с царскими чиновниками из‐за торговых и религиозных вопросов. Морозовы впоследствии активно участвовали в большевистском движении – в частности, финансировали издание политической газеты «Искра». Важно, что Римский-Корсаков выразил свою признательность этим меценатам своей предпоследней оперой «Сказание о невидимом граде Китеже», либретто которой было отчасти основано на романах Мельникова-Печерского о старообрядцах[354].

Уже тогда Иван Дмитриев выступил с критикой Академии художеств в своей статье на страницах сатирического журнала «Искра», выходившего в 1859–1873 годах, подчеркивая, что «искусство должно быть благом народа, потребностью народа, а этих результатов оно, очевидно, не достигнет своими бесполезными, старинными замашками»[355]. Эта мысль нашла отклик у московских меценатов, в особенности у Третьякова. Воспитанные в старообрядческом духе, они считали своим нравственным долгом заботиться о благосостоянии и образовании своих работников[356].

РИМСКИЙ-КОРСАКОВ И МАМОНТОВ: ДОЛГОЖДАННЫЕ ПЕРЕМЕНЫ

В 1885 году, после отмены театральной монополии, Мамонтов открыл собственный оперный театр – Московскую частную русскую оперу. (Некоторое время располагавшаяся в театре Солодовникова, мамонтовская опера была известна под разными названиями, в том числе как Театр Кроткова в 1885–1887, Театр Винтер в 1896–1899, Товарищество частной русской оперы в 1899–1904 годах.) В первый год было поставлено девятнадцать опер, лишь две из которых принадлежали русским композиторам: «Жизнь за царя» и «Снегурочка». Отдельного упоминания заслуживает тот факт, что над декорациями к большинству постановок работали Виктор Васнецов, Константин Коровин и Василий Поленов. Однако Мамонтову пришлось учесть, что, когда речь идет об опере, музыка по качеству не должна уступать художественному оформлению. В газете «Театр и жизнь» было отмечено, что молодые певцы неопытны, а сцена, хор и оркестр слишком малы. «Правда, что во всем соблюдается гармония… но не знаешь, что происходит перед тобой: сценическое ли представление, разыгрываемое взрослыми людьми, актерами, певцами, либо это детское времяпрепровождение»[357]. В конце концов публика должна была утратить интерес. Театр не приносил прибыли и закрылся в 1887 году после окончания сезона.

Благодаря вмешательству Семена Кругликова, в прошлом ученика Римского-Корсакова, в театре Мамонтова прошла премьера «Садко», что особенно примечательно, если учесть, что царь отверг эту оперу, сказав: «Пусть вместо этой оперы дирекция подыщет что-нибудь повеселее»[358]. Кругликов писал композитору:

Вы ведь знаете, что в Москве есть Савва Иванович Мамонтов – большой поклонник Ваших «Снегурочки» и «Псковитянки», человек с большим вкусом, давно окруженный такими людьми, как Репин, Васнецов, Поленов и т. д. ‹…› Мамонтов просто молится на Вас, Бородина, Мусоргского… мечтает и о Вашей новой опере. Вы будете правы, если отнесетесь с доверием к Мамонтовской опере, к самому Мамонтову. ‹…› Отчего бы Вам не попробовать здесь и «Садко»?[359]

В ответном письме Римский-Корсаков подчеркнул, что в опере главное – музыка: «Он не щадит своих средств на декорации и костюмы… а между тем в опере первое дело музыка…»[360].

Римский-Корсаков заметил, что в мамонтовской опере певцы, постановщики и дирижеры тесно сотрудничали друг с другом. Участники созданного Мамонтовым Абрамцевского художественного кружка взяли на себя функцию оформителей, которые стали играть важную роль в творческом процессе. Публика и пресса встретили «Садко» с восторгом, а Мамонтовская частная опера получила статус полноценного театра, сделавшего первые шаги для популяризации долго остававшихся в тени русских опер. Русские либералы видели в успехе «Садко» торжество частного начинания над государственной бюрократией, то есть, по сути, победу современного капитализма над отжившим феодальным строем, что в каком-то смысле составляло и тему самой оперы[361].

И Мамонтов, и Римский-Корсаков хотели напомнить зрителям о народной русской легенде, поэзии и музыке того времени, и им это удалось. Этот пример показал также, что профессиональная частная опера при правильном управлении и руководстве может успешно конкурировать с императорскими театрами с точки зрения как репертуара, так и популярности у публики. Мамонтовская опера вскоре смогла расширить свой репертуар и отвечала духу времени и запросам своей потенциальной публики. В ноябре 1896 года газеты «Новости дня» и «Новости сезона» отметили как высокое качество постановок мамонтовской оперы, с которой редкий оперный театр в России, частный или даже имперский, мог соперничать[362], так и то, что императорские театры неохотно брались и за русские оперы, и за те из зарубежных опер, которые казались им слишком сложными, предлагая зрителю лишь приевшиеся и тривиальные постановки[363]. Ни один московский или петербургский критик, писавший о премьере «Садко», не смог не заметить, что в Мариинском театре ставить оперу отказались, а Мамонтовская частная опера за два месяца распродала все билеты на пятнадцать спектаклей[364]. В мамонтовской опере было возобновлено и исполнение «Снегурочки»: за сезон 1896–1897 годов этот спектакль здесь прошел большее число раз, чем всего на сцене Большого театра на тот момент[365].

В сентябре 1897 года газета «Новости сезона» опубликовала статью, в которой приветствовался интерес к национальному искусству и в связи с мамонтовской оперой было отмечено, что москвичи наконец перестали слепо восторгаться всем иностранным и что, пусть у некоторых еще остаются сомнения в достижениях русских композиторов, большинство теперь убедилось, насколько прекрасна и многогранна русская опера[366].

А после премьеры «Псковитянки» с Федором Шаляпиным в роли Ивана Грозного Кругликов, писавший теперь критические статьи для «Новостей дня», обрушился на Большой театр с градом насмешек, подчеркнув, что первая опера Римского-Корсакова долго ждала постановки, но ее премьера состоялась не на сцене Большого театра. Кругликов язвительно заметил, что Большому театру не до таких пустяков, поэтому он предоставляет исполнение всяких «Князей Игорей» и «Псковитянок» частным операм[367].

Весной 1898 года Мамонтову удалось организовать гастроли своего театра в Петербург, где он представил «Садко» на сцене Консерватории; репетиции проходили под руководством Римского-Корсакова. Кроме того, были исполнены «Майская ночь» и «Снегурочка».

Огромный успех ждал его и в следующий приезд годом позже, когда были исполнены «Псковитянка», «Боярыня Вера Шелога», «Садко», «Моцарт и Сальери» и «Борис Годунов» с участием Шаляпина. К тому времени цены на билеты в мамонтовской опере были на одном уровне с ценами в императорских театрах[368].

КРИТИЧЕСКИЕ ОПЕРЫ РИМСКОГО-КОРСАКОВА НА ПУБЛИЧНОЙ СЦЕНЕ

После восшествия на престол Николая II Римского-Корсакова все больше волновало положение дел в России. Именно заявление царя о том, что он намерен укреплять самодержавие, побудило композитора к сочинению «Царской невесты». В опере есть прямое указание на возраст царя, а его ум вызывает сомнение, как и его стремление подавить радикальные слои русского общества, включая раскольников:

МалютаЕго еще на свете не бывало,А юродивый старец ДоментьянУж провещал о нем самой княгине:«Родится Тит – широкий ум».ОпричникиШирокий ум – по царству!‹…›Малюта‹…›Мы выметем из Руси православнойВесь сор![369]

Так как запрет на изображение царя на сцене все еще действовал, Римский-Корсаков обошел его, введя неназванное действующее лицо без слов, появление которого, однако, сопровождалось вариацией на тему песни «Слава», часто указывавшей в русских операх на присутствие царя. Опера, премьера которой состоялась в 1898 году, свидетельствует о том, что ничем не ограниченная власть может перерасти в страсть к разрушению и вылиться в террор, когда человеческое общество не в состоянии противопоставить ей твердые нравственные правила[370].

Утратив иллюзии относительно возможных перемен политической обстановки, композитор обратился к Пушкину, в произведениях которого присутствовала завуалированная критика в адрес царей. С этой точки зрения можно рассматривать оперу «Сказка о царе Салтане», премьера которой состоялась в 1900 году. Николай II был человеком слабохарактерным и ограниченным, к своим министрам относился почти как к прислуге и советовался с людьми, которые мало что понимали в государственных делах. Константин Победоносцев, который преподавал императору законоведение и, кроме того, занимал пост обер-прокурора Святейшего синода, говорил, что Николай II понимает лишь значение отдельных фактов, не видя их связи с другими фактами, событиями, тенденциями, и при этом упрямо держится за свою ограниченную точку зрения[371]. Н. Рязановский описал происходившее следующим образом: «Разные, часто не заслуживающие доверия министры принимали важнейшие решения, которым монарх был не в состоянии дать правильную оценку»[372]. Здесь можно провести параллель с царем Салтаном, который руководствуется в своих действиях преподносимыми ему лживыми слухами.

Если мы вспомним слова Победоносцева о способностях императора, едва ли вызовет удивление, что из‐за него страна оказалась втянута в войну с Японией, обернувшуюся катастрофическим поражением. О неумении царя здраво оценивать обстановку свидетельствует и его реакция на беспорядки в стране, начавшиеся с «Кровавого воскресенья» 9 января 1905 года. Не говоря уже о том, что по всей России прошли забастовки и студенческие протесты, в марте все научные учреждения были закрыты.

«КАЩЕЙ БЕССМЕРТНЫЙ»: ПОЛИТИЧЕСКИЙ СМЫСЛ

Все музыканты середины XIX века были любителями, располагавшими значительными средствами. Поскольку их не признавали как «свободных художников», они не принадлежали ни к какому чину, который давал бы им определенные права[373]. В 1859 и 1862 годах соответственно великая княгиня Елена Павловна, невестка императора Николая I, учредила Русское музыкальное общество и Петербургскую консерваторию. Именно влияние Русского музыкального общества и «немузыкальной» дирекции Консерватории в марте 1905 года привело к конфликту: статус Общества, исторически связанного с царской фамилией, был не вполне ясен.

После «Кровавого воскресенья», одним из следствий которого стало закрытие Консерватории, газета «Наши дни» опубликовала письмо, подписанное тридцатью девятью московскими композиторами и музыкантами, к которым позже присоединился и Римский-Корсаков. Этот документ был напечатан и в «Русской музыкальной газете» (№ 7, 1905) и явно носил политический характер:

…Когда по рукам и ногам связана жизнь, – не может быть свободно и искусство, ибо чувство есть только часть жизни. Когда в стране нет ни свободы мысли и совести, ни свободы слова и печати, когда всем живым творческим начинаниям народа ставятся преграды – чахнет и художественное творчество. Горькой насмешкой звучит тогда звание свободного художника. Мы не свободные художники, а такие же бесправные жертвы современных ненормальных общественно-правовых условий, как и остальные русские граждане, и выход из этих условий, по нашему убеждению, только один: Россия должна, наконец, вступить на путь коренных реформ…[374]

10 февраля студенты Консерватории устроили собрание, на котором решили продолжать забастовку и проголосовали за прекращение занятий. Требования студентов касались преимущественно профессиональных вопросов. Римский-Корсаков, как и другие преподаватели, поддерживал эти требования[375]. В своем открытом письме директору Консерватории от 16 марта, опубликованном в «Русских ведомостях» и перепечатанном в газете «Русь» (№ 70 от 19 марта 1905 года), он выступил с критикой руководства Консерватории:

Возможен ли какой-либо успех художественно-музыкального дела в учреждении, где постановления Художественного совета не имеют значения, в учреждении, в котором, согласно уставу, музыкальные художники подчинены дирекции, то есть кружку любителей-дилетантов, в учреждении, в котором директор выбирается, согласно тому же уставу, не на срок, а представляет собою начало несменяемое, наконец – в учреждении, совершенно равнодушном к участи своих учеников в вопросах воспитания?[376]

«И вот из‐за этого письма весь сыр-бор загорелся, да и как еще ярко!»[377] – но оно стало и причиной увольнения Римского-Корсакова.

На распоряжение о его увольнении композитор откликнулся в открытом письме от 24 марта: «Факт же увольнения меня помимо Художественного Совета еще раз доказывает справедливость моей мысли о вытекающей из устава ненормальности отношений между Художественным Советом, директором консерватории и дирекцией»[378].

В это время студенты Консерватории репетировали оперу «Кащей Бессмертный», премьера которой состоялась 27 марта в частном театре актрисы Веры Комиссаржевской. Либретто, написанное самим композитором в 1901–1902 годах, звучало как нельзя более злободневно в период, когда не только государство ужесточало контроль над университетами и вмешивалось в их дела, но то же происходило и на уровне местного управления. Подтекст заключительных слов оперы: «Вам Буря дорогу открыла! На волю, на волю!» – был совершенно прозрачен[379].

В свете последних событий это представление стало поводом для громкого выражения композитору всеобщей поддержки, в которой преобладала политическая окраска. Она объединила либеральных представителей образованного общества, а внимание прессы привлекла речь Владимира Стасова[380].

Но ведь у вас, Николай Андреевич, – сказал Стасов, обращаясь к Римскому-Корсакову, – как и у всех вообще истинно великих людей, – великая душа, а потому вам всего приличнее, всего чудеснее сказать про врагов по-христиански: «Прощаю их, сами не ведают, что творят». Но, кроме этих великих слов, есть еще другие слова, сказанные большим человеком, нашим Пушкиным: «Так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат» – это сказано словно про вас[381].

Именно благодаря представителям театральной среды и прессы случай Римского-Корсакова привлек к себе внимание и стал предметом обсуждения. Разговоры о нем достигли, например, Юрьевского уезда Владимирской губернии, и группа местных крестьян написала композитору письмо, в котором выражала одобрение его действий: «Из газеты узнали мы, какую с Вами сделали несправедливость»[382]. Кроме того, важно помнить, каким влиянием пользовалась в России того времени сатирическая пресса, которая не только критиковала царя и попытки правительства пресечь радикальные настроения, но и подчеркивала тот факт, что видный композитор лишился занимаемой должности. Уволив Римского-Корсакова и запретив его произведения, правительство просчиталось – оно лишь показало, что неспособно признать трезвую оценку социальной и политической обстановки, исходившую от представителей нового общественного слоя, людей умственного труда.

«ЗОЛОТОЙ ПЕТУШОК»

Масштабные беспорядки заставили правительство пообещать провести реформы, после чего прошел Земский съезд, добившийся признания за представителями всех сословий основных гражданских прав, была учреждена Дума и подписан Манифест 17 октября 1905 года. Однако в конечном счете царь не сдержал своих обещаний: в 1907 году самодержавие было полностью восстановлено в своих правах, сопротивление жестоко подавлялось, снова усилилась цензура[383].

Политика нового царя выглядела все менее последовательной, и композитор вновь обратился к Пушкину и его «Сказке о золотом петушке». Возможно, что Римского-Корсакова вдохновило и опубликованное в 1906 году стихотворение Александра Блока «Сказка о петухе и старушке», в котором упоминаются алые костры перемен, разгоревшиеся на месте, «где гулял и клевал петушок»[384].

Многие фрагменты оперы вызвали возражения у цензуры. В прологе звучало почти прямое обращение к царю: «Сказка – ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок». Была в опере и отсылка к неудачной русско-японской войне. Когда армия выступает в поход, воевода Полкан сообщает царю Додону, что запасов хватит на три года («Есть запасы? На три года»). Эти слова должны были напомнить публике о Порт-Артуре, где, как считалось, запасов было на три года, а хватило только на семь месяцев. Ближе к финалу, когда Додон убивает Звездочета, он размышляет: «С ним беды лишь не нажить бы накануне-то женитьбы? Кровь на свадьбе не к добру»[385]. Здесь прочитывается намек на трагедию на Ходынке 30 мая 1896 года, когда во время торжеств по случаю коронации Николая II погибло 1389 человек.

Мотив «забывчивости» проходит через всю оперу. Самый яркий пример – первоначальное обещание Додона дать Звездочету все, чего тот ни пожелает, в обмен на петушка, призванного служить ему «сторожем». Уже в первом действии Звездочет просит гарантии, что обещание будет исполнено.



Поделиться книгой:

На главную
Назад