Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Воспоминания - Валерий Александрович Дудаков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Интереснейшими оказались и поездки в пределах ставшего потом «золотым» кольца окружения Москвы. Были мы в Переславле-Залесском, Троице-Сергиевой лавре (тогда Загорск), Ростове Великом, Дмитрове. Все это, конечно, бесплатно, хорошо организовано. Наша основная руководительница Алла Сергеевна Стельмах заботилась о каждом, знала условия жизни многих, была строга в оценке наших поступков, но доброжелательна. А сколько замечательных книг по искусству советовала мне она прочесть. Тогда я и стал составлять свою библиотеку. Первым изданием в ней стал двухтомник Дидро «Салоны», выпущенный в тридцатые годы. В книжном оформлении я уже тогда что-то понимал, это ведь и стало моей первой профессией.

Когда я окончил КЮИ – это был то ли первый, то ли второй его выпуск, – стало абсолютно ясно: поступать буду в МГУ на искусствоведческое отделение. ГМИИ имени Пушкина за эти три года стал для меня родным домом, итальянский дворик – чем-то уютным, освоенным. Многие картины, особенно голландские, включая Рембрандта, работы импрессионистов и постимпрессионистов впечатались в память навсегда. Около полотен Гогена и Сезанна мог просиживать часами, пытаясь понять, что завораживало меня. Смотрители и нечастые тогда посетители замечали странного юношу, почти ежедневно бывавшего в этих залах, недавно открытых тогда для обозрения, но ранее, чем «мирискусников» в Третьяковке, не говоря об экспозиции полузапрещенного отечественного авангарда.

За годы учебы в техникуме удалось мне съездить и в Ленинград. Поездка была нелегкой, в феврале, денег было на нее в обрез. В плацкартном вагоне дуло, постельное белье взять было не на что, накрывался на ночь тяжелым демисезонным пальто, приехал утром на Московский вокзал весь в снегу. Отец обеспечил мне жизнь в общежитии какого-то ему подведомственного техникума, чай и хлеб были бесплатные, остальное как бог на душу положит. Но именно с этих пор и в Эрмитаже и в Русском музее у меня появились любимые вещи любимых авторов, всех не перечислить. Позднее я бывал в Ленинграде – Санкт-Петербурге – десятки раз с лекциями, обменами, съемкой фильмов, но тот первоначальный восторг помню как открытие неведомых земель в детских приключенческих фильмах и новостях. Пьеро делла Франческа, Симоне Мартини, оба Липпи, Тициан, Рембрандт, Пуссен, Давид, наконец, импрессионисты, Матисс и Пикассо. Было радостно и слегка грустно, как в детстве.

Наряду с КЮИ, мы с немногими приятелями из него стали ходить в кружок юных кинорежиссеров при Доме кино на Воровского (теперь Поварская улица). Всех не помню, но Слава Воронов, Виктор Горюнов, Женя Гроссман, Виталик Колганов вместе со мной пытались освоить азы кинопроизводства под руководством оператора Валеры Базылева. В основном мы смотрели отечественные или итальянские, французские и немецкие фильмы, снискавшие известность в двадцатые – тридцатые годы, менее – послевоенные, и их обсуждали. Бесконечные по этому поводу «кофейные» застолья, где мы надоедали своим безденежьем буфетчицам – едва хватало денег расплатиться за «черный кофе», – что ж говорить о бутербродах, тем более о спиртном. Вокруг крутилась «киношная» жизнь – известные актеры, режиссеры, сценаристы, многим эта, как сейчас бы сказали, «тусовка» льстила. Мне – нет. Когда нас пару раз сводили на «Мосфильм», а затем на студию Горького, меня удивила внешняя безалаберность съемочного процесса, суета, крики, бесцеремонность, обжигающие софиты, «невзаправдашность» декораций. Все, что осталось в наследии моем от этого обучения, – сценарий о человеке на заборе и его похождениях. В конце забор рушился, открывая вид на новостройку, сияло солнце и т. д. и т. п. – чушь несусветная.

Конечно, некоторые фильмы запомнились – от «Броненосца Потемкина» или работ Дзиги Вертова до лент Анджея Вайды и съемок Сергея Урусевского, от Веры Холодной до Симоны Синьоре, от Мозжухина до Даниэля Ольбрыхского, но все это не устояло перед неприязнью к суматошному и малопонятному «киношному делу». К сожалению, и наш руководитель вскоре заболел и ушел из жизни.

Вспоминая эти годы, прошедшие в КЮИ, в нашей «теплой» компании, я, в общем неизбалованный мальчик из семьи служащего, крайне жадно тянулся к тому миру, который с отрочества был мне закрыт, а вот, скажем, моему приятелю Виталику Колганову знаком – его старший брат Жора Колганов был главным художником культового для «шестидесятых» фильма «Девять дней одного года», а средний работал в Международном отделе Министерства финансов СССР.

В их семье получали журналы «Америка», «Англия», «Бильденде Кунст», «Пшеглонд артистичны», в гостях бывали Смоктуновский, Даль, Вертинская (прочих не помню). Словом, богема. Но не это меня интересовало, а репродукции в журналах, если они были посвящены искусству. Поэтому к американской выставке в Сокольниках 1959 года я был как-то подготовлен, хотя бы к ее художественной части. Став профессиональным искусствоведом, мое мнение об искусстве США я изменил, но прежний восторг я помню.

Что стало с нашей компанией «юных кинорежиссеров», я в точности не знаю.

Один Слава Воронов, получив профессиональное образование, стал работать кинооператором на телевидении и гораздо позже, во времена моей деятельности в Фонде культуры, как-то встретился со мной в выставочном зале на Старой Басманной. Он искал для съемки автора концепции выставки «Русский символизм» какого-то Рудакова и был удивлен, что им оказался я. Виталик Колганов, неутомимый сочинитель и врун, устроился на «номенклатурную» службу. Женя Гроссман эмигрировал в Израиль по линии баптизма. У него, вернее его матери, жившей на Полянке в старом «коммунальном» особняке, мы собирались на «умные беседы» и легкие выпивки. Алла Викторовна, с которой я дружил до ее смерти, была из той плеяды интеллигентов, которые долго жили в эмиграции, вернулись в СССР с хорошим образованием и знанием европейских языков до войны, не подпали под репрессии и честно служили на «третьих» ролях в советских учреждениях. Алла Викторовна в годы войны служила в армейской разведке переводчиком с немецкого языка, работала затем в АПН (Агентство печати «Новости»), знала всех и вся и имела собственное мнение по многим острым вопросам политики, экономики, культуры, при этом была не показной, а убежденной патриоткой, в отличие от ее сына-диссидента.

Мои занятия спортом и в школе – волейбол, гимнастика, баскетбол, – и в пионерлагере помогли мне еще к двенадцати годам избавиться от преследующих хронических болезней. Я просто забыл про них. Последующие регулярные занятия самбо, тогда еще не олимпийским видом спорта, которому я отдал пять лет, «выправили» меня, я стал наливаться силой, побеждать в соревнованиях. Правда, выше второго места в обществе «Буревестник» не поднялся (во втором полусреднем весе). Зато уверенности появилось хоть отбавляй и никаких сомнений в собственной силе. Как оказалось, я был одним из последних учеников изобретателя самбо Харлампиева и далеко не самым способным. Но в дальнейшей жизни это помогло мне держаться независимо и до травмы 1988 года отличаться изрядным здоровьем и физической силой.

Всевозможные тогдашние мои увлечения требовали средств. Денег стипендии – двести семьдесят шесть рублей, то есть двадцать шесть «послереформенных» 1961 года, – ну не хватало совсем. Знакомые из пионерлагеря, презиравшие наши интеллигентские замашки, но уважавшие меня за спортивную выправку и некоторую бесшабашность и рисковость, как-то предложили поехать за город, якобы к кому-то на дачу. Дача оказалась чужой, утащили они из нее все ценное, аккордеон и кассетный магнитофон в виде чемодана, который и было поручено мне отвезти с неблизкой станции в Москву. Как-то ловко обойдя милицейский развод, не попавшись в электричке, хотя и ехал без билета, я добрался до Москвы, сел в такси и за тридцать копеек довез до дома эту тяжесть. Обалдевший от моей наглости таксист, когда я с ним так «расплатился», даже не стал меня преследовать. Дома я спрятал магнитофон в раскладной диван-кровать. Мои возможные «подельники» несколько дней подстерегали меня, допрашивая лифтершу нашего дома, я скрывался. К счастью, нашел этот магнитофон под кроватью отец, зная, с кем я водился в лагере, разыскал и «затейников», заставил их признаться в содеянном, забрать магнитофон и вместе с другими нереализованными украденными вещами отвезти владельцам дачи. Чем все закончилось, я уже не знал, но это «дело» и мелкие «грешки» до него окончательно отвадили меня от посягательства на чужую собственность навсегда.

Правда, наша другая компания из того же пионерлагеря все же нечасто встречалась осенью и зимой. Были и вечера с танцами под пластинки из серии «От мелодии к мелодии» и «Вокруг света», игры в «бутылочку» и «Я садовником родился». Но были и походы в кино, на вечера в Министерство финансов с джазом, мелодиями «Серенады солнечной долины» или Цфасмана. Нечасто сиживали мы в баре гостиницы «Москва» на втором этаже или в кафе парка Горького. Деньги всегда водились у Ильи Новожилова, мы лишь добавляли свою лепту к ним.

Обычно на вопрос к Илье: «Откуда они у тебя?» – он загадочно отмалчивался. Парень был разбитной, но очень порядочный и добрый. Позднее оказалось, что он был одним из многочисленных помощников тех, кто работал на валютчика Яна Рокотова и Файбисовича, расстрелянных по настоянию Хрущева за валютные операции. Говорят, что у одного из них нашли шестьсот тысяч долларов. Смертная казнь, отмененная еще Сталиным, была применена к ним в нарушение закона задним числом. Наш Илья был просто мелким фарцовщиком (от слов «фор сейл»), спекулировавшим шмотками, жвачкой, продававшим мелочи на валюту иностранцам. Он, к счастью, не пострадал – мелкая сошка. Позднее, «командуя» коллекционерами в Советском фонде культуры, я узнал от «соклубников» об их знакомствах с некоторыми подручными Рокотова. Это были обыкновенные спекулянты, циничные и развращенные деньгами. Сам Рокотов в пример нашим «перестроечным» командирам производства и представителям финансовой олигархии не годился.

Мой же период попытки нечестно обогатиться, читая при этом «Материализм и эмпириокритицизм» Ленина и восторгаясь полотнами Гогена, Сезанна и Ван Гога, закончился в пользу последних. Кончились и поездки на Донбасс, мне это казалось уже неинтересным, материально наша семья стала более обеспеченной. Донбасс привил мне и полезные, и крайне вредные привычки. Там я помогал с девяти лет в постройке бабушкиного дома, ухаживал за огородом, капустником, бахчой наряду со всеми членами многочисленной семьи. Там собирал на терриконе остатки качественного угля, подбирал в мастерских олово, медь, выплавлял свинец, сдавал их во «Вторсырье», получая небольшие деньги на карманные расходы.

Дом достраивался дружно, более по субботам и воскресеньям, день всегда заканчивался обильным ужином со спиртным, рано ставшим для меня проблемой. Шахтеры хорошо зарабатывали, славно выпивали, приобщали к этому и подростков – не со зла, а по широте душевной. Клали на стол яблоки от высоченной яблони с мелкими плодами, распевали казачьи песни.

На втором курсе учащихся по существующему тогда правилу помощи колхозам отправили собирать картошку, кажется на неделю. Задержались мы немного дольше, дело было непривычное, нелегкое, условия жизни сносные, но не обычные – подъем в шесть утра, работа до девятнадцати с перерывом на обед, на поля доставляли на полуразбитой грузовой машине, и все по кочкам, по кочкам, подложив под голову мешок с лопатой – вроде ничего, досыпаешь. Кормили грубой, но сытной пищей, санитарные условия описывать не хочется. Но мы не унывали, среди нашей группы я был один парень, в остальных – по пять-шесть на группу. Там, на картошке, я поневоле научился более или менее сносно аккомпанировать на гитаре, подбирая на слух мелодии распространенных песен. Получалось лучше, чем в пионерлагере, да и песни были не заунывные, повеселее, то туристские, то полублатные, теперь уже и не повторю. Сдружились мы и с ревновавшей меня к гитаре Ларисой Дружининой, до того лучшей гитаристкой в техникуме.

Вообще, что касается девочек и моего к ним отношения в техникуме, то ни одна из тех, кто учился со мной в группе, мне не нравилась. Внешне не подходили, да и скучными и неинтересными казались, говорить было не о чем, так мне казалось, завышенная оценка себя проявила уже с отрочества. В дальнейшем это сослужило мне недобрую службу, трудно я сходился с противоположным полом.

Лариса Дружинина выделялась бойкостью характера, любопытством ко многому малоизвестному, порой интимному, и фразеологией с употреблением исковерканных английских слов, что считалось шиком в нашей в общем косной техникумской среде: «абкос» (видимо, оф коурс), «нафиг» (видимо, нафинг). Дружила она с парнем старше нее, художником, бывала и в художнических компаниях с их сленгом «чувиха», «бабки», «старик» и т. д. Позднее гораздо оказалось, что человек она была так себе, многое в жизни ее шло кувырком, не приносило радости ни ей, ни ближним. А пока она познакомила меня со своим другом, будущим мужем, Юрой Трусевичем, художником-живописцем. И вот уже с начала шестидесятых годов мы с ним поддерживали нечастые, но постоянные дружеские отношения.

Юра познакомил меня с теперь уже знаменитыми, а тогда юнцами Валерой Смирновым, рано покончившим с собой, может быть, одним из первых сюрреалистов в Москве, Казариным, другом и «подельщиком» Толечки Зверева, и Виталием Комаром, родоначальником соцарта (вместе с Меламидом). Мне было пятнадцать, Комару (Гельману) – семнадцать лет. Так я незаметно стал приобщаться к художественной среде.

Еще в пионерлагере «Елочки» к нам в старшие отряды – а отдыхал я там почти каждое лето до пятнадцати с половиной лет – приехали пожить учащиеся балетной студии Большого театра, балерины и «балеруны». Их распределили в разные отряды – кого в первый, кого во второй, но были они на особом положении. Вели они себя заносчиво, привезли и свои порядки – свободу слововы-ражения, танцы «буги-вуги», а затем и рок-н-ролл, музыку на «сорокапятках».

Дочь одного из членов ЦК компартии Франции – не помню фамилии, но звали ее Сильвия – усилила «иностранный акцент» нашего бытия. Деви ца была крупная, разбитная.

Вслед за ней по странному совпадению в старшие отряды и вожатыми поступили и художники из МСХШ – Московской средней художественной школы имени Сурикова, – будущие «кинетисты» группы «Движение»: Франциско Инфанте, Виктор Степанов, Владимир Галкин, а с ним его сестра Натали, впоследствии жена Евгения Вахтангова (внука режиссера). Двое первых стали вожатыми. Я, как «кадровый» опытный пионер, был назначен помощником при Инфанте. С тех пор и началось наше знакомство, то переходящее в дружбу, то в нечастые деловые отношения, но скорее компанейские. Позднее к ним присоединились Слава Колейчук, Воло Акулинин, Михаил Дорохов. Когда Галкин выхлопотал в своем же доме на Большой Коммунистической (теперь Солженицына) полуподвал под мастерскую, мы стали собираться там чаще.

Одна из балерин, Лена Матвеева, по не ясным мне и сейчас причинам приглянулась, хотя была полноватая для роли примы, с неправильными, но привлекательными чертами лица, заносчивая и своенравная. Как оказалось, на спор с «балерунами» решила меня обаять. Тогда я был «старожилом», спортсменом-самбистом, лучшим игроком в настольный теннис (обеими руками одинаково), да еще и гитаристом и т. д. и т. п. Два года длились наши ухаживания друг за другом, ссоры, сближения, безо всякого интима, такая чувственная дружба. Видимо, ей было лестно мое внимание, мне – ее среда, ужимки. Не больше.

Более прозаично сложились у меня отношения со второй пассией, Танечкой Ведерниковой. Ее мать работала в Министерстве финансов, где и мой отец, потому она оказалась в пионерлагере «Елочки». Когда я ухаживал за Матвеевой, Таня как бы ревновала, что и не скрывала в беседах. Позднее мы встретились в парке Горького, была ранняя весна, зябко и сыро, горланили вороны, в лужах отражалось посиневшее холодное мартовское небо. Растаял и я, и хотя особой близости и не хотелось, мы встречались вплоть до моего поступления в МГУ, даже чуть позже. Таня многое мне позволяла, была упряма, «созрела», видимо, раньше меня, и прагматизм ее ожиданий я не оправдывал. Расстались мы нелегко, но без особых переживаний. Позднее я увидел ее, она просила в чем-то помочь и очень гордилась, что рано стала бабушкой. Словом, в юности с девицами мне не везло.

Все более увлекаясь предстоящей оформительской работой, новыми открытиями для себя в искусстве благодаря КЮИ, с новыми знакомым – художниками, я незаметно преодолевал отрочество с его неуверенностью и инфантильностью. Наступала юность, взросление, а с ним и желание отстоять свои права на ту жизнь, которая представлялась единственно стоящей. Я все более был убежден, что стану незаурядным художником-оформителем и знатоком искусства, выделяясь и из этой среды. Довольно приблизительный опыт моего рисования в техникуме, живописи акварелью, специальность техреда, а не художника меня не смущали. Хотелось добиться большего, и я стал посещать не только музеи, но и периодические выставки на Кузнецком Мосту, в Горкоме графиков, Союзе художников на Ермолаевском и Беговой. Особые воспоминания у меня остались от выставки тридцатилетия МОСХа в декабре 1962 года. Она неоднократно описана и оценена и художественной критикой, и официальным искусствознанием того все-таки бурлящего времени.

Ругань и угрозы Хрущева, его конфузы с «голой Валькой» («Обнаженной» Р Фалька), правом судить обо всем верно как «первого коммуниста», «пидарасами», запугиванием, наездами на Неизвестного, Жутовского, Вознесенского растиражированы с юмором и без.

Мои личные впечатления были восторженными, открытие являло себя за открытием. До сих пор в глазах «Аниська», «Обнаженная», «Плотогоны», «Геологи», «Апельсины на черном столе», скульптуры Неизвестного и Сары Лебедевой, да и «Письмо с фронта» Лактионова. Картины известных и полузабытых мастеров. Старых и молодых. Сгинувших и вознесенных волей случая. Именно там, на выставке, началось мое и не только приобщение к отечественному искусству, драмам и трагедиям его прошлого и настоящего, фальши и искренности. В Манеже среди спорящих и догматиков, прозорливых юродивых и закоренелых слепцов, профессионалов и жалких крикливых дилетантов начались мои первые самоуверенные публичные выступления. Обстановка залов к этому располагала, а желание высказаться было нестерпимым.

Еще одним увлечением, о котором вскользь было упомянуто, была игра на гитаре. Слух у меня был отменный, но прилежания к инструменту не было. «Самоучитель игры на гитаре» мало чем помогал. В техникуме был организован самодеятельный ансамбль (типа будущих ВИА), где я подвизался игрой на гитаре. Репетиции были нерегулярные в физкультурно-актовом зале техникума. Само помещение его на Малой Дмитровке было когда-то приспособлено под сдачу «нумеров», то есть практически для борделя. Что там было в «актовом» – не представляю, но иногда мы пробовали выступать на музыкальных вечерах – в других училищах. От всего этого остался неприятный на всю жизнь осадок чего-то безобразно-волнующего, «полуподдатого» и суетного. С тех пор «посиделки» в компании богемно-пьяных художников, «сейшены» с музыкантами ничего кроме неприязни у меня не вызывали, да и играл я хуже посредственного. Работа в «Мелодии» это не изменила.

Окончание техникума всегда сопровождалось практикой – сначала типографской, ее я провел в одной из московских типографий, кажется, «Молодая гвардия», пройдя вскользь многие процессы полиграфии от набора (ручного, не линотипного) до брошюровки и переплетных работ. В типографии не хватало рабочих рук для выполнения непрофильных, уже тогда «левых» заказов. Меня уговорили, хотя это грозило незачетом, поработать в цеху по изготовлению трафаретных пластин для станков. Работа была ручная с кислотой и острыми металлическими пластинами, выдержал я десять дней, кожа на пальцах разъедалась до глубоких ран, но, даже обманув меня и вдвое занизив расценки, мне выдали шестьдесят рублей на руки, правда, с «трояком» за общее прохождение практики, что лишило меня «красного диплома. Плевать, подумал я, сжимая на эти деньги купленные итальянские ботинки – первую дорогую вещь в моем гардеробе.

Вторая производственная практика проходила уже по специальности после выбора темы диплома. Я остановился на оформлении журнала «Цветоводство». Практика проходила в помещении, где он издавался, в «Сельхозгизе», находившемся в здании Министерства сельского хозяйства на Садовой, бывшего Наркомзема, построенного в стиле конструктивизма по проекту А. Щусева. Не «мельниковский» шедевр, но пропорциональное, с динамичным ритмом архитектурных объемов и удобной простотой функциональности, оно еще и удивляло лифтом, ходившим без остановки с этажа на этаж. На него надо было впрыгивать, но и не особенно торопясь.

В здании была своя пекарня с чудесными булочками в пудре за десять копеек и бесплатной газировкой. Ко мне приставили опытного наставника – техреда, она обучала тонкостям ремесла «без фанатизма». Мое «цветоводство» резко отличалось от прообраза, издаваемого тиражно, и даже название – а нам позволялось выклеивать его из любой понравившейся гарнитуры, а не писать вручную – звучало как «Кородоасмого» – по числу букв в надписи журнала.

Перед защитами дипломов мы собирались у Татьяны Валериановны, бывали ежевечерне, засиживались за полночь, она никому в помощи не отказывала, хотя у многих консультанты были свои, за что и получали соответствующее вознаграждение за каждого дипломника. Со мной моя «подлинная учительница» делилась личными тайнами, не обращая внимания на разницу возраста и пола, это всегда было тактично, доверительно, без малейшей скабрезности, которую любят обыгрывать в фильмах об отношениях учителя – ученика. Я постепенно стал понимать психологию старших, их тревоги, слышать их ушами и видеть их глазами. Позже это мне очень пригодилось в общении со старшими коллегами-коллекционерами, наследниками художников, учителями-искусствоведами. Диплом я защитил блестяще. Праздновали у Татьяны Валериановны.

«В борьбе обретешь ты право свое»

Этот лозунг эсеров я узнал из брошюры «Памяти Каляева», который взорвал московского градоначальника великого князя Сергея Александровича, чья жена Елизавета Федоровна погибла смертью мученицы от рук большевиков. Каляева она простила. Собственно, интерес к русской истории у меня был с детства, и одной из любимых книг, после того как научился читать (мама говорила, с четырех лет), – наряду со сказками Андерсена и стихами Маршака с иллюстрациями Владимира Лебедева – была книга Натальи Кончаловской «Наша древняя столица» в оформлении Фаворского.

Но кроме дальнейшей учебы (с ней было все ясно – исторический факультет МГУ, искусствоведческое отделение) надо было думать о работе, тем более что в эти годы окончивших наш техникум распределяли по всей стране – от Таллина до Чукотки. Грозило это и мне. И опять отец проявил тут настойчивость и помог избежать «высылки». Он уже занимал солидный пост в Минфине, был автором многих статей о системе обучения и воспитания кадров финансистов. Пристроил он меня именно в «Сельхозгиз», переименованный при мне в издательство «Колос». Там я и начал трудовую деятельность в должности технического редактора.

Подавляющее большинство в огромной редакции издательства – а это был один из издательских «монстров» в стране, усиленно поднимавшей после полуголодного времени сельское хозяйство, – были не техреды, а «тех-редьки», женский состав. Зарплата обычная, сносная, 100120 рублей, можно было и подрабатывать на дому разметкой рукописей для набора, обработкой гранок, версткой, сверкой, подписанием в печать, работой со шрифтами титулов и заголовков, размещением иллюстраций – все это было делом кропотливым, требующим женской усидчивости и терпения.

Меня определили к «наставнице» – пожилой сухопарой, въедливой, но доброй даме немолодого возраста. Я ее сначала побаивался, а зря. Оказалась она не только опытнейшим техредом, но и добрым человеком, ни разу не подставившим меня под удар начальства, хотя поначалу я совершал ошибки во множестве. Некоторые из них были пустяковые – но и за это на тогдашней службе в издательстве «продирали», ведь только миновала пора, когда из-за опечаток, ошибок в корректуре или, не дай бог, перевернутой в гранке иллюстрации с членом Политбюро ЦК можно было не только вылететь с работы или из партии, но и получить срок.

Однажды я, еще не зная тонкостей различий между ориентировочным и окончательным тиражом, подписал в печать брошюру, крайне актуальную для сельскохозяйственной политики нашего руководства, под названием «Одна свинья на каждый гектар пашни», но поставил вместо окончательного тиража в 5 тысяч экземпляров – предварительный, 50 тысяч. То-то было шуму, но все это взяла на себя моя наставница, мол, недоглядела, не проверила. За выслугу лет ей это простили, но лишили квартальной премии. На мои извинения она отреагировала просто: «Когда подписываешь в печать, разуй глаза» – и все, никаких упреков.

Зато они мне постоянно адресовались заведующей редакцией Федотовой. Таких, как она, называли «из бывших». Не знаю, дворяне ли ее предки, но была она высокомерна, слова цедила сквозь зубы, злобно, на всех шикала и ничего не спускала. Невзлюбила она меня не только за неопытность, поступление на работу якобы по блату, но и за излишнюю самостоятельность. Насмотревшись послереволюционных изданий – а их в библиотеках и в книжных еще хватало, – я стал применять для заголовков и наборных титулов крупные кегли гротескных гарнитур: рубленой, дубовой, журнально-рубленой во всяческих жирных и полужирных начертаниях. Получалось броско и глазасто. В этом меня поощрял и главный художник «Колоса» Елизаветский, сам хороший оформитель, шрифтовик, друживший с тогдашними знаменитостями оформления Збарским, Боярским, Красным, Дормидонтовым. Приглашал он к работе и «младших конструктивистов»: Телингатера, Сидельникова. Словом, моя «самодеятельность» ему подходила. Позднее он и старший худред Томилин стали подталкивать меня к оформительской, а не техредовской только деятельности.

Первую книгу, которую я оформил в «Колосе», – «Повышение посевных качеств семян» – я храню до сих пор, оформление ее вызывающе неумелое (похоже на плохой вариант композиции Мондриана), но как-то мне ее зачли в «актив». Далее со скрипом, но поехало, и я стал получать крайне редко, но постоянно заказы на оформление обложек и титулов книг. Наставал бум книгоиздания. Дело это становилось хлебным, обложка «стоила» от 45 до 60 рублей плюс титул. Поначалу мне помогала Печковская. В это время еще сохранялась традиция конца двадцатых – начала тридцатых годов использования аппликации ярких цветов, монтажей с фотографиями, но шрифт непременно писался от руки. Большинство книг отличались его художественной культурой, орнаментикой композиции, но отдавали невыразимой скукой. Речь, конечно, идет не о «штучных», входивших как образцы в выпуски «Искусство книги». Мое полиграфическое образование продолжалось и по ним.

Оформление книги переживало обновление приемов, отчасти возврат к броскости двадцатых годов, плакатному лаконизму, отчасти заимствованию рекламных ходов западной продукции, благодаря Елизаветскому и работе в «Колосе» художников нового поколения, не только одаренных, знающих приемы оформления зарубежных изданий, но и пробивных, ценящих свое творчество. Они начали зарабатывать вовсе не те деньги, которыми довольствовались «старички». Так называемый 314-й приказ расценок позволял далеко раздвинуть границы оплаты. Разные альманахи, календари, сборники типа «Земля и люди» позволяли включать в оформление множество элементов: титулов, шмуцтитулов, иллюстраций, заставок; отдельно оплачивался макет, а каждая нарисованная (а потом и выклейная – разницы не было) буква стоила тридцать копеек. Вот где можно было разгуляться. Я вспоминаю папу, который за проверку контрольной по химии – было в его практике и такое – получал двадцать семь копеек (не менее получаса).

Это были уже не серые «трудяги», а плейбои по теперешнему представлению. Завтракали в «Национале», обедали в «Метрополе» или «Славянском базаре», ужинали в «Арагви» или Домжуре, Доме кино, ЦДРИ. В общем, на «широкую ногу». Селились в наследственных «сталинских» или кооперативных квартирах, ездили на импортных редких машинах. Кто-то пустил слух, что, мол, единственная первая была у Высоцкого. Видно, не жил свидетель в это время.

В «Колосе» помню и участие в первых «капустниках» – бойких, веселых, слегка хулиганских. Там как-то и пригодился мой робкий опыт сочинительства, и хотя по характеру я не был балагуром, но любил ввернуть «лыко в строку».

Незадолго до того как я ушел из издательства – звали учиться на дневное отделение в МГУ, недаром рекомендовали на приемных экзаменах, – пришлось одну смену летом поработать в пионерском лагере вожатым. В моем отряде, кажется, девятом (всего было 14), находились ребята восьми-десяти лет, лагерь был где-то в Щербинке от Министерства сельского хозяйства. Не очень заорганизованный. Первую ночь пришлось спать на матрасах, кровати не завезли. Много было бестолковщины и позднее – не то что в «Елочках» Минфина, стычек вожатых с местной шпаной, краж. Но мы с мальчишками сдружились. Особенно я им понравился тем, что играл на гитаре полублатные песни, без словесных излишеств, но лихие. Было это в лето 1964 года.

А теперь о моем поступлении в МГУ в 1963 году. Было оно несколько парадоксальным. Увлеченный развивающимся романом с Таней Ведерниковой, я проболтался лето, не готовясь к экзаменам, тем более что уже служил в «Колосе», получал зарплату и мог иногда сводить свою пассию в коктейль-холл в гостинице «Москва» (самый дорогой коктейль менее двух рублей) или в кафе-мороженое на улице Горького, не говоря о кино и выставках.

Диктант я написал неплохо, устная литература была мой конек, а историю за меня взялся сдавать тогдашний мой друг Юра Полетаев, во времена перестройки руководитель одного из важнейших банков, отец теперешнего комментатора НТВ. Этот фокус в то время проходил не у меня одного, известны сотни случаев «подмены». Была получена четверка, но далее надо было сдавать специальность, которой нигде не учили. Получив освобождение на две недели по причине «тяжелой головной травмы или аборта» (спасибо Дружининой), я пытался за это время наверстать упущенное.

Экзамен по истории искусства я сдавал, когда занятия давно уже начались, отдельно от всех. К моей радости, вопросы достались следующие: 1) соборы Московского Кремля – это мы проходили в КЮИ; 2) Давид и его ученики – в последние два года перед поступлением читал четырехтомник Лависса и Рамбо (им награждали школьников на олимпиадах), где излагалась вся история Франции XVIII–XIX веков, в том числе и история искусства; 3) современная советская графика – тут я был почти профессионал. Приняли меня на ура, тут же В. В. Кириллов и О. С. Евангулова, два ведущих преподавателя кафедры, написали вместе с Р С. Кауфманом, историком советского искусства, мне рекомендацию на дневное отделение за «выдающиеся способности». Я был смущен, но горд – вероятно, некоторую роль сыграли характеристика из издательства, где я числился художником-оформителем, и тот факт, что я занимался в КЮИ.

Придя через два дня, на кафедре теории и истории искусства МГУ я обнаружил, что не принят и на вечернее. Чья это была «инициатива», не знаю. Старший лаборант кафедры, ее «техническая хозяйка» Юлия Константиновна Рожинская, присутствовавшая на моем экзамене, взялась это выяснить. В результате на вечернее отделение меня зачислили с возможностью через полгода перейти на дневное. Так я потом и сделал.

А пока я учился на курсе вечернем, из студентов его помню подающего большие надежды Бермана и Марину Бессонову, с которой нашлись общие интересы и отдаленные общие знакомые. Я стал довольно нередко бывать дома и у Иры Романовой, читать книги из ее библиотеки – это были и поэзия Серебряного века, и беллетристика отечественная – Аксенов, Битов, Ерофеев, – и западная.

Новый 1964-й год, мой любимый праздник, как и большинства «советского народа», я встречал у моей соученицы по университету Иры Романовой на Дорогомиловке. Кто мог знать, что через тринадцать лет я поселюсь уже с семьей в пятистах метрах от нее на Кутузовском проспекте и эти места надолго станут если не родными, то близкими. Вспоминая новогодний праздник, все мы ему удивляемся каждый раз заново. Удивляюсь и я. Где я его только не встречал – от детских елок в младенчестве, пионерлагеря, унылых посиделок со взрослыми и на 5-м Лучевом, и на проспекте Мира, в компаниях с товарищами по техникуму, в вытрезвителе, в сумасшедшем доме Кащенко, в неврологических лечебницах и наркологическом диспансере, Консерватории, Большом театре, Кремлевском дворце съездов, в малых городах России и за границей.

Новый год у Романовой был как бы уже «взрослым». Сама она, несомненно, человек незаурядный, рано созревший, была избранницей Михаила Анчарова, одного из перестроечных властителей умов, писателя. Дом был родительский, но заполненный веселящейся молодежью из родственников и знакомых. Девушки – искусствоведки, журналисты АПН, просто «интересные» люди – пестро и весело. Благочинность удавалось соблюдать благодаря присутствию родителей. Ира, вероятно, решила меня взять под опеку, вывести в свет, а заодно и приручить. Отношения складывались чисто дружеские, но не без намеков. Поскольку внешне она мне не нравилась, да и характера я был строптивого, общение наше оборвалось довольно скоро, но некое представление о «московской артистически-журналистской фронде», по-особому живущей, мыслящей, осуждающей, у меня тогда впервые создалось. Это была другая, «несоветская» сторона жизни, еще не диссидентство, но уже оппозиция. Тогда-то я и услышал о Лианозовской группе, Сапгире, Холине, Некрасове, Айги, да и Тарковском-старшем, Аркадии Штейнберге, отце Эдика, и Евгении Кропивницком. Так вскользь познакомился я со многими к концу шестидесятых.

Уволившись из «Колоса», не оставляя внештатной работы в издательствах как оформитель, я целиком был сосредоточен на учебе в МГУ и забросил спорт, где высшим моим достижением в самбо стало призовое место в обществе «Буревестник». Свернулись и амурные приключения. Зато мой приятель Галкин, познакомив с идеологом и руководителем «кинетистов» Львом Нусбергом, предложил участвовать в их выставке в Марьиной Роще. Не состоялось.

В октябре 1964 года, несмотря на то что я учился на дневном отделении, меня неожиданно для всех забрали в армию. Служить в войсках ПВО я должен был в Голицыно три года, как все. Через месяц после этого вышло постановление, что с дневных факультетов в армию по призыву не берут, даже если в институте нет военной кафедры, дают отсрочку. Такую несправедливость я перенести не желал, начал «сачковать», воспользовавшись сюжетом из рассказа Марка Твена и добавив собственные фокусы, попал в психиатрическую больницу, где подобных мне «сачков» была половина, но где и насмотрелся ужасов с применением подавляющего волю аминазина, инсулина, обессахаривавшего организм, где бродили стаи наркоманов, пожиравших по 40–50 таблеток транквилизаторов (брали у «сачков»), а подлинные умалишенные были редкостью, хотя на экспертизе находились и уголовники, и даже убийцы.

Время в Кащенко проходило незаметно, иногда весело, с выпивками, сердечными беседами. Там я довольно бойко учился играть на гитаре, предпринял попытку получить энциклопедическое образование – читал литературу по философии, физике, математике, астрономии. Вскоре это выветрилось.

Через три месяца «пребывания в армии» меня комиссовали с формулировкой «годен к нестроевой службе», но выдав военный билет со штампом, перекрывающим многие виды деятельности. Мешал он мне долгие годы, пока в 1987 году я не был переаттестован по другой статье, не ущемляющей мои права.

Говорю об этом так подробно потому, что в эти годы уход в «шизу» был не только способом избегать военной службы или наказания – так поступало еще поколение Вейсберга-Ситникова, но и индульгенцией от обвинения в тунеядстве и диссидентстве. Ни к тем, ни к другим я не относился. Появившиеся в войну или сразу после, мы были поколением неврастеников. «Караул» нам был ближе, чем «ура» – это постарались наши отцы. Многие из нас, увертываясь от советской идеологии, принимая ее как «невзаправдашность», нелепую игру, в которую нас втянули без нашего согласия, но ознакомив с правилами, хотели изменить мир. Но бойцы за его обновление получались нестойкие.

Занявшись после армии самообразованием – надо было ждать осени, чтобы на курс младше продолжить обучение в МГУ, – я долго не выдержал. Родители не смогли понять моего поступка. Отказались содержать за их счет. Иногда, возвращаясь поздно из библиотеки МГУ, я хотел разбить витрину магазина «Хлеб» и набрать про запас булок «городских» по семь копеек штука. Жил я тогда на тридцать пять копеек в день, транспортом пользовался как «безбилетник», часто попадал в истории из-за этого. Отчаявшись, я устроился художником-мультипликатором, на самую рутинную работу фазовщика в студию «Школ-фильм», где положили зарплату в сто двадцать рублей. Опекала меня бывшая жена художника и сценариста Сутеева, чьи детские мультфильмы любила вся малышня страны – вспомним хотя бы «Кто сказал “мяу”?».

В «Школфильме» работали еще те, кто когда-то был в «Межрабпомфильме» – детище двадцатых годов. Один из старожилов помнил по молодости Маяковского, Родченко, рассказывал о них нелицеприятные байки, в которые можно было поверить.

Уволившись из «Школфильма» – работа оказалась нудная, нетворческая, кино я вообще не любил за безалаберность съемок, – я впервые поехал на море в Севастополь. Не знаю, чем меня привлек этот город, в то время еще «режимный». Так что пребывал я в нем полулегально. Там я быстро познакомился со шрифтовиком, обновлявшим надпись на лавке «Мороженое». Разговорились, выпили-закусили, и вот на два дня я поселился в хибарке у него. Пьянство его быстро надоело, и я был рад, когда на пляже встретил девушку Ларису. С ней мы уехали в Гурзуф, несмотря на протесты ее папы, футбольного тренера местной команды. Этот роман был уже «взрослый», со всеми вытекающими последствиями, длился более года и в Москве, и в Ленинграде, где она училась на факультете журналистики в ЛГУ. Закончился он по вмешательству родителей с обеих сторон, быстро и без последствий. Я был уже женат, когда встретил Ларису через пять-семь лет в Центральном доме литераторов, она стала спутницей художника Боруха – брата Эдика Штейнберга, тоже художника, и успела побывать в Латинской Америке. Более мы не виделись.

С сентября я уже учился в другой группе. Там были и те, кто на долгие годы стал моими товарищами, коллегами. Во-первых, Юра Лоев, Марк Янкелевич, его будущая жена Наталья (впоследствии Алимова), Таня Толстая, Ася Богемская, Кирилл Разлогов. Во-вторых, поэты-«смогисты». Было такое в шестидесятые годы «Самое молодое общество гениев» – СМОГ (потом, правда, они расшифровывали и по-другому эту аббревиатуру, но лукавили). В нем водились и психопаты-кликуши, Батшев, к примеру, или девицы, в стихах которых мат-перемат стоял, как у матерых уголовников в застолье, хотя вряд ли девушки знали, что означают употребляемые ими существительные, глаголы и наречия. Были и те, кто стал профессиональными литераторами: Юра Кублановский, Володя Алейников, Аркадий Пахомов и почему-то выдвинутый в «гении» в XXI веке Леня Губанов. Теперь, издав сорок поэтических книг и написав около трех тысяч стихотворений, я так и не смог обнаружить его гениальности. Истерика, юродство, невразумительность ассоциаций – это ведь не синонимы ее.

Вернусь к искусствознанию. Я еще застал лекции одного из самых тонких и могучих историков отечественного искусства Алексея Александровича Федорова-Давыдова. Его обвиняли в вульгарной социологии – как человек своего времени, он без этого в искусствознании бы не выжил. Но он был автором полных и блестящих монографий о многих корифеях русского искусства, он же и написал уникальную книгу об искусстве конца XIX – начала XX века «Русское искусство промышленного капитализма». Вынужденный осуждать формализм, он побудил Малевича в 1929 году повторить к выставке «черный квадрат».

Если я начну перечислять всех, кто нам преподавал в старом здании МГУ на Моховой, листов не хватит. Лазарев, Гращенков, Ильин, Колпинский, Василенко, Некрасова, Маца, Кауфман, Кириллов, Евангулова, Прокофьев, Яблонская, Сарабьянов, Комеч, Голомшток – плеяда блистательных искусствоведов. На смену им пришли не менее яркие, но для меня спорные фигуры. Не буду их задевать или оскорблять их память.

Вспоминаю студенческую поезду в Вологду в зиму 1965 года. Холод был за 35 градусов, и это днем. Автобус наш промерзал «до дрожи», впрочем, мы этого и не замечали – сами дрожали. Ночевки были обычно по дороге в «домах колхозника». Удобства? Да бог с ними, главное – тепло и пятьдесят граммов спирта с утра, благо бутылка его стоила менее пяти рублей – чистый ректификат. Прибыв в Ферапонтов монастырь – один из лучших, полностью сохраненных комплексов России, с фресками работы Дионисия и его сыновей, – мы были поражены не только дивной красотой росписей (все-таки место Дионисия в «первой тройке» древнерусских живописцев – Феофан Грек, Андрей Рублей, Дионисий – неоспоримо), но и сказочным сиянием образов и сцен, ибо все они были покрыты кристаллами льда, собор не отапливался. Вредоносно ли это – наверняка, но сияние фресок сквозь хрустальные кристаллы усиливало не только силу цвета, но и превращало все пространство, живописную его поверхность в мистическое иррациональное действо. В таком мире можно было заблудиться, замечтаться наяву. Более я никогда в жизни такого не видел.

Попутно вспомню посещение того же места уже в семидесятые годы: в противоположность, стояла жесточайшая жара, в Вологде местные бабы, задрав подолы и прижав к себе ребятишек, цепочкой стояли в русле полувысохшей реки, и эта «связка» растянулась метров на двести. В Ферапонтовом озере, камешки которого терлись мастерами для красок со «времен оных», скопилось немыслимое количество раков. Мы с Мариной, забравшись на маленький прибрежный островок, «шугали» их вилкой с прикрепленной длинной деревянной палкой, накалывали и бросали в кипящее на костре ведро. Весь островок был завален панцирями мучеников обжорства.

Ярким впечатлением были и наши поездки по спецкурсу «Садово-парковая архитектура», который вела Евангулова, и выезды на практику с Сарабьяновым (старшим), Прокофьевым, Золотовым, Комечем. Никто, как Алексей Комеч, немногим старше нас, но человек другого, предвоенного, поколения, не рассказывал так блистательно о древнерусской архитектуре, никто не мог так тонко и драматично объяснить нам суть церковных построек Новгорода и Пскова, Нередицы и Спаса на Ильине, Покрова на Нерли и Дмитровского собора, Уборов и Дубровицы.

Лето 1965 года я провел в стройотряде истфака МГУ. Легенды об энтузиазме и бескорыстии строителей-студентов, объединенных патриотическим порывом, и ранее мне казались выдумкой, там я в этом убедился воочию. Командир отряда был вор с уголовными наклонностями «пахана», терминологией он пользовался соответственной, прибегал к рукоприкладству. Комиссар – мелкий воришка и прелюбодей, деньги уходили на пьянку из «общего котла» – кредит в местном продмаге был обеспечен. В результате сорока дней этого «энтузиазма» коровники были не достроены, каждый получил по сорок рублей (рубль в день) – все, кроме нас троих. Еще через три дня по приезде я понял расстановку сил и организовал бригаду из трех человек для оформления совхоза – въезда, стендов, наглядной агитации. Мы были свободны от общих работ, заработали по 140 рублей (вдвое меньше положенного, но как без «отступного»), притом один вечер выпивалась четвертинка, другой – поллитровка, и при «своих» харчах, за которые мы же платили. Попытка с нами разобраться со стороны студенческого начальства не удалась, совхозу требовалась «наглядная агитация», деньги на нее были отпущены, не грех и прикарманить их часть начальству совхоза.

Проучившись еще год на дневном, летом 1966 года от Печковской я услышал предложение штатной работы в «Стройиздате», да еще кем – главным художником по журналам. К этому времени у меня не было ни художественного, ни высшего образования и не исполнилось и двадцати одного года. Время оттепели хотя и закончилось, но начиналось раннебрежневское, с его негласным девизом «обогащайтесь, не нарушая закона» и обновлением кадров. Некоторые должности заполняли молодые и инициативные люди, без прежних комплексов «острастки». Обновление приходило и в организационную и хозяйственную деятельность и при сохранении нерушимости идеологии заползало в сферы массовой культуры и элитарного искусства. Подобное положение, но по другим причинам и канонам складывалось и в начале перестройки.

Отметив мое возвращение из «стройотрядной ссылки» и возможное назначение в «Стройиздат», мы с другом Галкиным проследовали не в пивбар, а на выставку на Кузнецком Мосту, в доме 11. Тем более рядом был дом 9 со «Стройиздатом». Скульптура и живопись на этой выставке не запомнились, а вот камерные статуэтки из гипса, металла и цветной керамики приглянулись. Тут что-то взыграло в нас – решили похулиганить, да как. Пока Галкин заговаривал редких смотрительниц, я открутил от тумб две скульптуры – одну Сотникова, другого автора не помню. Фигурка из крашеного гипса и лев в зеленой керамике оказались в моих карманах «стройотрядовских» брюк, с тем и удалились. Кроме хулиганства, цель ничего не преследовала, никакой коммерции и быть не могло. Так бы и завалялись эти фигурки, если бы через какое-то время Галкин не попросил меня их найти – дело в том, что досталось за их пропажу смотрительницам гораздо позже, да и дело копеечное. Бабушек было жалко и администратору выставки, по рассказам она распознала одного из похитителей – не меня, Галкина, – и попросила его вернуть стащенное. С тем он ко мне и приехал, оставив наблюдательную девицу-администратора в машине у моего подъезда. Фигурки, о которых я и забыл, были возвращены, но у одной пропала гипсовая голова. В таком виде они и были возвращены ожидающей в машине администраторше. Впоследствии она стала моей женой, о чем не раз горько сожалела – сначала надо было думать. Живем мы уже более пятидесяти двух лет вместе.

«Стройиздат» оказался тем трамплином, который забросил меня в тесный круг московских оформителей. Работа в журнальной редакции длилась недолго, чуть более трех месяцев, в подчинении у меня находился чисто женский штат возрастов от двадцати пяти до шестидесяти лет. Журналов было множество – от «Архитектура СССР» и «Строитель», многомиллионных тиражей, до «Бетон и железобетон» или «Металлоконструкции». Пришлось для начала отрастить бороду – с тех пор и ношу. Это не спасло, и хотя за время «командования» здесь я набрался опыта даже в расценке ретуши, шрифтовых вставок и чертежей, фото и цветных слайдов, все же с удовлетворением перешел в книжную редакцию на Кузнецкий Мост старшим художественным редактором и тут-то почувствовал себя «на месте».

Главным художником издательства был Виталий Прохоров – разбитной, все умевший и всех знавший в своей области выпускник Полиграфического института с богатой практикой. Среди его знакомых были все «нужные» люди из созданного для управления полиграфией и книгоиздательством Комитета по печати – все были прикормлены выгодными заказами вплоть до главного художника комитета. Виталий и себя не обижал, и нам давал заработать, при этом не опуская планки. Там я впервые не только освоил за год тонкости профессии – вот что значат хорошие учителя, но и сделал, то есть оформил, ряд интересных книг: серию «Мастера современной архитектуры», книгу о керамике в духе журнала «Знание – сила» (с Владиком Головиным совместно), фотоальбомы по архитектуре России.

Расценивали мы работы, в том числе и свои, коллегиально, но щедро, иногда в немалые суммы, которые от греха подальше оформляли на внештатников. За это они получали более выгодные заказы. Месячные заработки составляли пятьсот-шестьсот рублей. Обедали в «Славянском базаре», часто с коньяком. Без спиртного не обходились и вечерние посиделки на работе.

В этом же году я стал членом Горкома графиков – профсоюзной организации, аналогичной МОСХу, позднее познакомился с председателем Горкома Курочкиным, ветераном войны, но подстроившимся под новые брежневские веяния и умеющим эксплуатировать свою должность. Так началось и постоянное почти двадцатилетнее участие в выставках Горкома в ЦДРИ, на Кузнецком, в других выставочных залах. Денег был избыток, выпивки учащались, пополнялась домашняя библиотека редкими изданиями. Я и не мог предположить, что скоро они возвратятся в букинистические магазины.

Учеба тем не менее продолжалась. Ребят на вечернем курсе было немного, почти все старше меня, девчонки работали кто в МОСХе, кто в Академии художеств, музеях, выставочных залах, редакциях. Все друг о друге многое знали, подтрунивали, поддерживали, бывали вместе на вылазках к памятникам Подмосковья, разделяли или нет привязанности к тому или иному педагогу. Любимцами нашими были Яблонская, Сарабьянов (старший), чуть позднее Василенко, «лагерник», поэт, мечтатель, Голомшток – друг Синявского и Даниэля, Прокофьев – блестящий знаток искусства XIX века.

Новый 1967 год мы справляли в дружной компании, где заводилой был мой старый знакомый Андрей Калошин. Его отец, известный оператор, объездил полмира, Андрей впоследствии долго работал в Японии. Звучали три первых диска «Битлз», еще «досержент-пепперские», веселились до упаду. Никогда до того я не испытывал этой жгучей радости от небольших, но постоянных побед, скорее везений, когда несет тебя по желобу жизни с неведомой скоростью, того и гляди выбросит, а ты держишься изо всех сил, бормоча про себя «только пронеси, пусть пронесет», а в душе знаешь: точно пронесет, и финиш твой, а он и не финиш, а очередная маленькая победа.

Далее ждали другие приключения, не менее захватывающие, но уже без этой бесшабашности, азарта, а с напряженным умением и желанием выиграть. Не слалом, не лото, как в детстве, а командная игра, где ты должен был стать лидером. Что-то, как говорят, сосало под ложечкой, что-то кончалось независимо от меня. Видимо, благая юность. Начиналась молодость, борьба за свое место под солнцем. Как ни странно, это почувствовала находившаяся рядом со мной девушка, актриса Детского театра Тамара Мурина, спутница этой безумно веселой ночи. Она ко мне не приставала, понимая, что больше не нужна. Мы разошлись без слов. На Большой Коммунистической в мастерской Галкина я встретил и свою сокурсницу, которую как-то не замечал в МГУ. Она и была той девушкой, что ждала украденные с Кузнецкого Моста статуэтки. Вероятно, это не было чудом, а просто насущной необходимостью быть вместе. И это была не влюбленность, не общность интересов, не одинаковость профессий и возрастная близость – это было принятое за нас где-то «наверху» решение. Через неделю, без особых объяснений, мы подали заявление в ЗАГС и, прождав положенный месяц, в начале апреля отпраздновали свадьбу на проспекте Мира. Вместе, рядом, на отдалении, снова рядом, преодолевая все мои «биполярности» и заскоки, отчаянную неразумность, порой, чего греха таить, и подлость, Марина вот уже более полувека терпит меня. «Браки совершаются на небесах, но заканчиваются на земле». При всех расхождениях интересов, жизненных целей, разностях характеров, что постепенно и обнаружилось, я никогда не думал о расставании. Для меня она стала самым главным человеком в жизни. В очередной раз насвинячив, я просил о снисхождении, прощении. Счастье, что иногда его получал, хотя счастливой нашу жизнь назвать было бы трудно.

Сразу после свадьбы, прошедшей весьма бурно, с «чудачествами» жениха, мы на следующий день уехали в Абхазию. В гостинице «Гагрипш» – помните: «о море в Гаграх, о пальмы в Гаграх…» – нас не поселили, мол, брата с сестрой не положено, несмотря на штамп в паспорте. Пришлось поселиться в «частном секторе», но мне это уже было по карману. Апрельское солнце грело, но вода в море была четырнадцать градусов. Помню, что, бросившись в нее от перехлестывавших меня чувств, я заплыл «самопальным» баттерфляем довольно далеко от берега и стоящие на нем изумленные немцы кричали: «дельфин, дельфин», глядя на меня. В целом жизнь там была сонная, сытая: бутылка молодого вина «рупь», зелень «рупь», хинкали «рупь». Видимо, другой денежной единицы абхазы не знали. Русских они привечали, грузин терпели с трудом. Кроме одного случая, омрачившего вечер, – Марину хотели украсть, напоив меня каким-то болезненным зельем, но все обошлось, неожиданно «без потерь» – все было радостно и гармонично.

Приехав в Москву, долго «стройиздатовский» режим терпеть я не смог. Пьянство затягивало, не совсем законные заработки развращали, появились новые, несвойственные прежде привычки: сорить деньгами, загуливать в ресторанах. Рядом был уже необходимый, дорогой мне человек, создавалась семья. Я решил уйти с работы на внештатную, думая, что обрел связи, достаточные для прожития, мол, помогут. В этом я ошибался.

Началась полоса «рысьего бега» по издательствам, многие, кому я раньше был полезен, отвернулись. Помогал «Колос», немного издательство «Музыка», куда перешел изнуренный режимом «Стройиздата» мой товарищ Юра Зеленков. Иногда что-то подкидывало престижное издательство «Мир». Попробовал я себя и в издательстве «Знание», не будучи рисовальщиком, но далее одной обложки – ее мне как бы передал Инфантэ-Арана – дело не пошло – там уже трудились Янкилевский, Соостер, Гробман, Соболев, – насаждался стиль Кирико – Дали – Магритта в вариантах «домашнего сюрреализма».

Беготня целый день по издательствам в поисках заказов, пробивание эскизов, расценки, с тремя плитками шоколадных батончиков по тридцать три копейки штука, без обеда, с вытянутым от усталости языком, сдача книг в букинистические магазины, когда какой-то эскиз «забодали», когда вовремя не прошла расценка и месячного заработка не было. Жена работала в фототеке Музея архитектуры, получала зарплату, но жить на нее было нельзя, денег стало не хватать. Да и еще друзья-кинетисты подбивали на расходы в кафе «Сардинка» или в мастерской.

Правда, учеба в МГУ шла своим чередом, окончательно определились мои искусствоведческие «пристрастия» к русскому модерну, символизму и авангарду десятых-двадцатых годов. Появилась и первая статья в соавторстве с Печковской в сборнике о художественно-техническом редактировании.

Между тем в издательской работе наступили иные времена. Появились из нашей же среды оформителей, а иногда и «подпольных» мелких дельцов некоторые «менеджеры» (такого слова тогда не было, было – «дельцы»), которые брали на себя весь комплекс оформительских работ по тому или иному изданию, серии плакатов, рекламы для Москвы и периферии. Каневский, Дробицкий, Курочкин, «поросль» из Госцирка, Спортлото, Союзконцерта распределяли заказы по «трудягам», значительную долю гонорара присваивали, мелкую толику – самому исполнителю. Такой бригадно-уголовный метод. Конечно, это было наказуемо, но уже вырисовались связи МВД – Госкомитета по печати – ОБХСС – дельцы – все «шито-крыто». Жили эти «новые русские» (не путать с девяностыми) в роскошных квартирах на Фрунзенской, Ленинском, Аэропорте, Малой Грузинской. На широкую ногу. Кого-то посадили во времена Андропова, кого-то приструнили. Ну а некоторые благоденствуют и посейчас. Мои сверстники, чуть старше.

Промучившись около двух лет на случайных заработках, я по просьбе моего друга Трусевича пришел в издательство «Педагогика» помочь переоформить журнал «Школа и производство». Друг Юры, зам главного редактора, конфликтовал с всесильным «главным» – тот был матерый сталинист, первый – либерал, оттепель. Почему-то обоих я устроил своими рассуждениями, хотя и не лукавил. С тех пор я стал регулярно, как зарплату, получать работу и гонорар за нее. На новое мое оформление обратила внимание Любовь Аркадьевна Воробьева, заведующая общей художественной редакцией. Постепенно она передала мне задание по оформлению двенадцати (!) журналов этого издательства, несмотря на работу в нем асов оформительства. Работал я на износ, спал мало, уставал чертовски, но зарабатывал в два раза больше, чем в «Стройиздате». И все-таки когда Печковская пригласила меня на штатную работу преподавателя технического редактирования и графики в техникум, который я окончил, я согласился. Внештатно преподавать историю письменности и книгопечатания согласилась и моя жена – это было необременительно, не в ущерб основной работе.

Тогда же отец оставил нам квартиру на проспекте Мира, где стали собираться и сокурсники. Марина умудрялась на три рубля устроить приличную закуску, выпивка приносилась с собой, веселились вволю. Тогда-то я и увлекся собиранием иностранных пластинок с музыкой Глена Миллера, исполнителями Армстронгом и Эллой Фитцджеральд, Саймоном и Гарфанкелем, Аретой Франклин. Марина эти мои пристрастия разделяла, любила она и инструментальный джаз: Гарнера, Питерсона, Брубека, Гиллеспи, Монка, Колтрейна. Пластинки (винил) были недешевы, по сорок-шестьдесят рублей, аппаратура почти самодельная, но стереозвучания. Помогала «Педагогика» с ее довольно высокими заработками. Когда Марина выходила за меня замуж, то сокурсницы якобы ей нашептывали, что у Дудакова на сберкнижке тысяча рублей и есть жемчужное ожерелье для избранницы. Позднее мы это в шутку обсуждали.

За время преподавания я выпустил более трехсот учеников, из них более восьмидесяти техредов. Впоследствии, когда от Фонда культуры я постоянно появлялся на экране телевизора, ученики звонили мне с благодарностью. Я старался научить их модульному методу в макете, динамике верстки иллюстраций, приносил зарубежные издания по искусству типографики.

На выставках Горкома графиков я впервые увидел Зверева, Мастеркову, Немухина, Рабина. Живописной секции при Горкоме еще не было, она была создана в 1976 году, но многие из них подрабатывали оформлением и иллюстрированием в книгах и журналах. С них начинали и теперешние «столпы» былого нонконформизма: Кабаков, Булатов, Янкилевский, Пивоваров, Немухин, Рабин, Свешников, Брусиловский и другие.

Решающим событием для меня в этот период стала первая моя работа в фирме «Мелодия» – конверт к грампластинке «Туристские песни». При раздолье темы что-то никто не сумел с ней толково справиться. Я не помню, кто привел меня в «Мелодию», возможно, Борис Дударев – он позднее погиб при «разборке» с польскими гангстерами. Сделал я три эскиза разных, и сразу прошел, мгновенно и на ура, один с фото, где туристская шапочка в полоску висела на дереве вместе с гитарой. Фото мне дала Марина из фототеки Музея архитектуры, я его окружил шрифтом и к каждой песне – а их было двенадцать – сделал рисованные заставки. Труд средневековый. Тогдашний ответственный редактор, которого через три года я подменил в «Мелодии», стал постоянно давать мне работу, выделив среди других художников. Вскоре я выработал свой стиль – лаконичный, построенный на фотоматериале, с подобающим броским рисованным, а затем и выклеенным шрифтом, динамичной композицией – для этого приходилось залезать и в зарубежные издания, историю музыки, историю искусства. В 1970 году мы защитили дипломы. Марина – по тогда новой теме: «Русский дореволюционный рекламный плакат», я – по близкой мне теме «Конструктивизм в полиграфии». Впоследствии она поступила с этой темой в аспирантуру Полиграфического института, я же был отобран в аспирантуру МГУ, но тему выбрал посложнее, связанную с синтезом искусств эпохи модерна. Несмотря на жизненные сложности, мою неуравновешенность, склонность к спиртному, все пока складывалось неплохо. В 1971 году у нас родился первый сын Игорь. Марина была счастлива, давно мечтала о детях, хотела троих.

Нелепо говорить, но однажды в пионерлагерь, несмотря на охрану, пробралась цыганка – подкормиться. Ее вскоре безжалостно выгнали, но она успела кое-кому погадать, и мне тоже. Помню, что нагадала она мне, четырнадцатилетнему пацану, троих детей. Так и вышло.

В это же время благодаря приличным заработкам я начал собирать работы сначала своих сверстников, затем более старших, а позднее и мастеров конца XIX – начала XX века. Понемногу, не сразу, так интересы из сферы науки продолжились в заманчивой и тогда таинственной для меня области коллекционирования, впоследствии приведшей к новой профессии, совместившей все предыдущие. Случилось это не скоро.

А пока мы праздновали рождение сына в узком кругу. Были Петр Морозов из «Мелодии», прошедший войну в СМЕРШе, выпивоха и верный товарищ, Сарабьянов, любимый наш учитель, орденоносец, воевавший с 1943 по 1945 год, мой друг Юра Трусевич с тоже художником Сашкой Степановым. Под немалое количество водочки мы «скушали» и большую банку красной икры, переданную моей мамой для Марины в роддом. Обе простили – велика была радость. Все, с кем я застольничал, имели значение в моей дальнейшей судьбе.

От «Мелодии» к мелодии

Преподавание в техникуме, все более частая работа в «Мелодии», в других издательствах приносили немалое удовлетворение и стабильные заработки. Интересно было и участвовать в выставках. Только в Горкоме их набралось шестнадцать. Из «просящего» я как-то незаметно превратился в «ведущего».

Хорошо помню, что одна из книг по электрическому оборудованию в сельском хозяйстве и электростанциям, оформленная мною в издательстве «Колос» в духе модного «психоделического» стиля – вспомним диски «Битлз» и «Роллинг Стоунз», – получила премию на конкурсе оформления технической литературы (проводился к 100-летию со дня рождения Ленина). Как это стало возможно, трудно ответить, но наступала новая эра в оформлении. Уходили в прошлое рисованные шрифты, «классические» рамочки, симметричные композиции. Все чаще стали применяться слайды, «сигнальные» броские гарнитуры шрифтов, новая манера рисунка, упрощенные, но эффектные техники гравюры – на дереве, линолеуме, монотипии. Многое было заимствовано из зарубежья.

Преподавание стало для меня ежедневной обузой, приходилось выбирать между педагогикой и творческой работой. К тому же я поступил в аспирантуру МГУ с темой «Проблемы синтеза в русском искусстве конца XIX – начала XX века» – был выбран и рекомендован как лучший из двух выпусков 1970 и 1969 годов. Руководителем диссертации стал Д. В. Сарабьянов. Да и работа в «Мелодии» все больше отодвигала другие на второй план, постепенно я начал втягиваться и в собирательство коллекции. Службу в техникуме пришлось оставить.

В 1973 году, когда последние месяцы преподавания заканчивались, меня пригласили на штатную работу старшим художественным редактором во Всесоюзную студию грамзаписи фирмы «Мелодия». Это была головная организация фирмы, разросшейся по всему СССР. Там планировалась и производилась звукозапись, на худсоветах определялись тиражи грампластинок, утверждалось оформление их и для «внутреннего» пользования, и для экспорта через «Межкнигу». Пять заводов только исполняли заказы, включая знаменитый Апрелевский или новый Московский опытный. Разросшаяся сеть торговых организаций реализовывала от Таллина до Владивостока.

В студии я познакомился с крупнейшими композиторами, дирижерами, чтецами и джазменами, мастерами звукозаписи – это входило в мою работу. В эти годы я не вел записей – ежегодные дневники появились на пятнадцать лет позже. Вскоре я практически стал главным художником, и тем более было не до «эпистолярия», отдавался весь творческой работе оформителя.

Директором Всесоюзной студии грамзаписи был Борис Давидович Владимирский. Ученик Софроницкого, кажется, лучшего исполнителя Шопена, он каждое утро музицировал, приходя в студию за полчаса до работы. Говорят, в годы войны он был одним из тех, кто обеспечивал жизнь интеллигенции в эвакуации в Средней Азии и заслужил благодарность многих за порядочность и справедливость. Во всяком случае, это был человек «иной пробы», чем генеральный директор всей фирмы «Мелодия» Шабанов, ставший затем замминистра культуры; после него в «Мелодии» командовал «комсомольский активист» Сухорадо. О них доброе слово не выговаривается.

Заместителем Владимирского при мне стал Федоровцев, приятный в общении улыбчивый карьерист; его «подсиживал» более молодой, некто Елецкий, человек «новой формации», грубиян и выскочка. Такие персонажи затем заняли посты сначала в организациях перестроечных, а затем, «подчистившись», в ельцинских. Заодно уже скажу, что Горбачева я видел неоднократно, но только в СФК, он был в вечной суете говорильни, а Ельцина близко – лишь у Белого дома 21 августа. Если одного я недолюбливал, то другому не доверял ни на грош.

Но вернемся в ВСГ «Мелодии». Самой интересной и молодежной была редакция эстрады во главе с Володей Рыжиковым – балагуром, неутомимым сочинителем анекдотов, любителем розыгрышей, но и приятелем и покровителем многих «эстрадников»: музыкантов, композиторов, певцов, поэтов, – сам он бывший музыкант. Самой известной в редакции была Аня Качалина – человек принципиальный, квалифицированный, с тонким вкусом. Она «вытаскивала» Анну Герман и Жанну Бичевскую, Градского и Антонова, Зацепина и Догу. Света Михайлова была разбитной и веселой покровительницей тогдашней «зеленой» молодежи: В. Добрынина (бывшего Антонова-второго), С. Намина, Макаревича и всяческих ВИА. Она же и отвечала за «ворованные» записи зарубежной эстрады на «гибких» грампластинках. Как дочь бывшего министра культуры и чиновника еще «сталинского» призыва, она пользовалась особой привилегией «дерзать». К примеру, Добрынин («Антонов») приносил ей фирменные виниловые диски, Света их переписывала «втихаря», а Слава просил «протолкнуть» через Совет и свою песню, иногда неплохую. Песенка за песенкой вышла к славе лесенка.

Были и действительно редакторы-асы: Таня Тарновская в детской редакции, Ирина Орлова в оперно-симфонической, Инна Чумакова в симфоническо-исполнительской. За восемнадцать лет моей службы в «Мелодии», внештатной и штатной, я познакомился с теми, кто обеспечивал качество звукозаписи на мировой уровне при нашей сравнительной технической отсталости. Среди них выделялся Игорь Вепринцев, человек неимоверного таланта.

В первые дни работы в ВСГ меня удивили рассыпанные в разных местах по двору цветные витражные стекла. Оказалось, что в огромной англиканской церкви, где шла звукозапись, ранее в стрельчатых арках окон и на западном фасаде были цветные витражи. По указанию «свыше» их выбили, свинец креплений между стеклами сдали за копейки в металлолом, стекла выбросили неведомо куда. Осталась часть никому не нужная, которую я и застал. На одном из стекол я обнаружил клеймо мастерской Уильяма Морриса – английского реформатора второй половины XIX века в декоративно-оформительском искусстве, дизайне, орнаментике, архитектурном декоре и многом другом, роль которого можно сравнить со значением творчества Врубеля, «мирискусников», Абрамцево, Талашкино вместе взятых. Часть стекол была восстановлена в витраже «Шествие всадников» и «Ангелы» моим тестем Константином Иосифовичем. Эти фрагменты мною сохранены. Часть бесследно исчезла, может, украшает какие-то частные постройки – вряд ли. Оценить стоимость витражей уже невозможно – вероятно, рисунок для них был выполнен прерафаэлитом Берн-Джонсом, а орнамент – Уолтером Крейном, предшественником орнаментики конструктивизма.



Поделиться книгой:

На главную
Назад