Дарья Гущина
Продавец снов
…Мужик был похож на заполошенного профессора из фильма «Назад, в будущее»: всклоченные волосы, беспокойно-безумный и вытаращенный взгляд, длинные аистовые ноги из-под заляпанного халата, тощая шея. На вид ему можно дать лет шестьдесят (слишком уставшим становился взор, когда он прикрывал глаза, слишком седые – белые, как снег – волосы), но – гладкая загорелая кожа, современные сленговые словечки, энергичные движения… Едва ли сорок, решила я про себя, плюс лет пять на погрешность.
Первая осенняя ярмарка бурлила и кипела: у разноцветных палаток, развернувшихся на дорожках центрального сквера, толпились очереди за свежей «молочкой», речной рыбой, мясом с подворий, овощами, мёдом, вареньем и – готовь сани летом и осенью! – овечьими варежками, вязаными носками и теплыми шалями. И лишь палатку мужика-»профессора» будто никто не видел – она неприкаянно зеленела в конце ряда, у кованой калитки. А на деревянном столе – прилавке светились пузырьки. Да-да, светились – в одном играла радуга, в другом искрился свет, в третьем полыхал багрянец, в четвертом загадочно клубилась тьма. Странно, что на столь таинственный ассортимент никто не обращает внимание… И интересно…
– Интересно?
Я невольно вздрогнула. Мужик смотрел на меня в упор и улыбался.
– Интересно? – повторил он басовито. – Если интересно – подходи, красавица. Расскажу, объясню, помогу.
Я, отчего-то оробев – или от того, что он заметил мое любопытство, или от внимательного и веселого взгляда, – подошла. Но спросить ничего не успела – из-за моей спины вынырнула бабулька и, оттеснив меня локтем, ринулась к прилавку.
– Ах, Фёдор Платоныч, ну наконец-то вы соизволили явиться! – упрекнула она мужика. – Я уж и-и-извелася вся без ваших-то чудо-зелий! Де ж пропадали-то, милок?
Бабка была очень… хрестоматийной. Эдакая тургеневская девушка с пятидесятилетним стажем: сухонькая, светлый костюм в серую клетку, туфли на невысоком каблучке, тщательно завитые сиреневые кудри из-под светлой шляпки, веснушчатые руки – в жемчужных браслетах и крупных кольцах, светло-коричневый ридикюль, слишком яркий для ее возраста макияж…
– Так ими-то и занят был чрезвычайно, Антонина Петровна, – зельями, – «профессор» широко улыбнулся и поцеловал требовательно протянутую руку. – Зелья – они спешки да суеты не любят. Их сварить правильно – время нужно. Много времени… Чего отведать желаете?
Ответ бабульки выбил меня из колеи:
– Деток своих, – и она жестом фокусника выудила откуда-то надушенный кружевной платочек и, прикрыв крючковатый нос, интеллигентно шмыгнула. – Деток, милок. Да внучат. Да правнучков… Почитай лет десять родню не видала… Будь лаской, Феденька, угости старуху… – и снова тихонько шмыгнула в платок.
– Не вопрос, – продавец скрылся под прилавком, покопался шумно в сумках, и на столе перед покупательницей в ряд выстроилось три сияющих рубином бутылька. – От всей души, дражайшая Антонина Петровна. Это вам. Передавайте своим привет и наилучшие.
Бабулька зачирикала радостно, закудахтала, благодаря, и живо смела в ридикюль зелья. И, попрощавшись, улетела. Вот ей-богу, улетела, как молодая, подобрав длинный светлый подол и зажав под мышкой тросточку (только что не оседлала ее, хотя напрашивалось…).
Я растерянно посмотрела на мужика, а тот подмигнул и громким шепотом сообщил:
– Сны это, красавица, – и кивнул на свой мерцающий товар. – Сны. Выпьешь нужное – и приснится тебе, что захочешь. Вот, смотри, это, – он поднял пузырек со светом, – добрые и светлые сны. О любви и нежности, о доброте и ласке. А это, – темный пузырек – нехорошие сны: если обидел кто-то и отомстить ему хочешь, то примешь – и приснишься обидчику. И так отомстишь, – он резко подался ко мне, вытаращив глаза, а я отшатнулась, – что он утром не проснется!
– Но я не хочу… – пробормотала в ответ.
– Сейчас не хочешь, – «профессор» улыбнулся вкрадчиво, – а жизнь-то непредсказуемая, и мало ли… А это, – в рыжих лучах осеннего солнца сверкнула бутылочка с «кровью»: – это чтобы родню во сне увидеть. Прийти к тем, кто далеко, или к тем, кого в этом мире нет давно, – и поговорить по душам. И понять. И простить. И поплакать вместе.
– А это? – я тронула оранжевый бутылек.
– Для друзей. Повидать тех, кто дорог был, но с кем судьба развела.
А еще был зеленый – путешествия: проснуться в любой точке земного шара и всю ночь бродить по новым местам, узнавая, удивляясь. И голубой – для любви: присниться конкретному человеку, да так присниться, чтобы он влюбился, искать начал и нашел обязательно в ближайшее же время. И розовый – вот уж совпадение! – для «сбычи мечт»: чтобы проснуться в самой-самой заветной мечте и вдруг понять, что она сбывается. И синий – для познания прошлого: вернуться в тот момент, когда совершил ошибку, пережить его заново и заметить, где дров наломал, и понять, как исправить, даже спустя годы. А еще был фиолетовый – будущее подглядеть и запомнить. А еще был…
– А этот? – я кивнула на радужный пузырек.
– О, это – тайна! – снова заулыбался продавец снов. – Это, красавица, одно из многих, рулетка – или семью повидаешь, или в путешествие угодишь, или любовь свою…
– Сколько? – вырвалось у меня.
– А когда ты в последний раз сон видела? – он вдруг стал серьезным, в сияющих голубых глазах заштормили серые грозы. – И когда в последний раз видела такой сон, чтобы проснуться и услышать собственное сердце – радостное ли, возбужденное ли, испуганное ли? Когда, красавица?
Я неопределенно пожала плечами и отвела взгляд. Давно. Даже не помню, когда. Очень давно – кажется, в другой жизни…
– Забирай, – «профессор» протянул мне радужный пузырек. – Я не торгую снами. Не совсем торгую то есть… – и снова заулыбался. – Торгую, да не совсем. Найдешь меня… позже. И расскажешь, что видела. У меня фантазии порой не хватает, и я иногда использую чужые образы. Это и есть плата. Берешь?
Я тоже улыбнулась, и узкий шестигранный пузырек невесомо лег в мои ладони. Пульсирующий, точно живой, греющий пальцы ускользающим осенним теплом, пахнущий почему-то имбирным пряником…
– Как я вас найду… Фёдор Платонович? – я спрятала пузырек во внутренний карман ветровки.
– Поймешь, Юстина, – продавец подмигнул, – найдешь, Юся. Найдешь.
Я не успела удивиться: меня оттерла сухоньким плечиком очередная хрестоматийная старушка в черном пальто и запела, гнусавя, что-то про умершую лет сорок назад любовь и про то, «как бы повидаться-то с ним, Феденька, родненький?..». Продавец опять исчез под прилавком, а я отправилась прочь из парка. До дома – остановок пять пешком, в солнечной осени и в мечтах. В кои-то веки – в мечтах…
Пузырек приятно грел и, казалось, мурлыкал что-то – тихое, нежное. Так мама пела на ночь, поняла я неожиданно, спеша по шуршащей, пламенно-рыжей мостовой мимо зеркальных магазинных витрин. Прижала руку к внутреннему карману и услышала – эхом в ушах, в вихре мыслей: «Спи, моя малютка, сладким сном усни, спи да спи, до утра, до лучей зари, и не бойся ночи – ночь всего мудрей, спи, дочурка, дочка, засыпай скорей…» И, сердце, пропустив удар, забилось гулко, тревожно. Мама далеко, и так же далеко детство, уютная ночь под ее пение, на ее мягком плече, с ее запахом ландышей и тихим, высоким голосом… Она не знала ни одной колыбельной или сказки – ей некогда было читать, только работа круглосуточно, пока дети маленькие, а отца нет, и она каждый раз что-то придумывала – сочиняла за минуту и слова, и мелодию, а потом пела, пела, пела, пока я не засыпала…
И, подходя к дому, я поняла, что хочу увидеть во сне. Не путешествие, не любовь, не будущее… Прошлое. Уютное, спокойное и защищенное. Где зимняя тьма пахнет блинами и расплавленным свечным воском, где мама поет, перебирая мои тогда очень длинные волосы, и ее тихий голос наполнят ночь, напитывает ее собой, разгоняя страхи…
Мое убежище – старая серая кирпичная пятиэтажка, последняя из шести домов-близнецов, со всех сторон окруженная старыми желтыми березами. Асфальт в ямах, разбитое крыльцо с провалившейся средней ступенькой и пучками желтой травы, чахлый кустик на балконе третьего этажа, ржавые качели и остатки песочницы в небольшом дворике. И, не дойдя до своего подъезда, я остановилась в нерешительности.
Под ядерно-красной осиной – рукодельная лавка: неопрятная сучковатая доска на косых бетонных блоках. И сидящий на ней такой же сучковатый и неопрятный дед – местный юродивый с первого этажа. Длиннобородый, патлатый, в вонючей старой телогрейке и безумными бельмами слепых глаз. В прошлом – Викентий Игоревич, сейчас – Викешка.
Говорят, он интеллигентом был, инженером солидным и уважаемым, пока на него донос «добрые» люди не настрочили – то ли из зависти на трёхкомнатную квартиру от государства, то ли на успешную работу, то ли на красавицу-жену… Он исчез на пятнадцать лет, а потом появился, но уже слепым и невменяемым. Его страна к тому времени перестала существовать, жена ушла к другому мужчине, дети выросли да разъехались, и он коротал свой век на лавке в обществе облезлого кота, ворча и почесываясь. И я юродивого, прямо скажем, побаивалась – со дня моего приезда дед странно на меня реагировал. Как и его кот.
Вот и сейчас он высунул полосатую морду из-под телогрейки и дико зашипел. Я невольно попятилась. И Викешка поднял голову, повращал слепыми зенками, да как зашипит в тон коту:
– Опя-а-ать?! Яви-и-илас-с-сь! А ну, с-с-сгинь, нечисть!.. Отродье адово! От найду я на тебя управу, от погоди у меня! – и зашарил под телогрейкой судорожно, выуживая потертый крестик. – Сгинь! Сгинь, пропащая! От погоди, от уйму я тебя, от… Пропади ж ты пропадом!.. – и юродивый едва не свалился с лавки, когда кот вывернулся из его рук и сиганул в подвал.
Дед кое-как встал и поковылял, ругаясь, к зияющему подвальному окну, а я живо прошмыгнула мимо и скрылась за рассохшейся подъездной дверью. И перевела дух. Пронесло… Совсем спятил, ненормальный…
Облезлые стены подъезда украшала плесень, потолок шел буро-желтыми пятнами, на ступеньках – многочисленные следы, проступающие сквозь толстый слой грязи, в разбитых окнах заунывно пел ветер. И, соответственно, запах. Дом, построенный в пятидесятых годах прошлого века, ни разу толком не ремонтировался, и в подвалах давно прорвало трубы, и крыша текла нещадно. И жить было почти невозможно. Почти. По одним сведениям, дом таки вошел в программу капремонта, а по другим – шиш туда войдет, потому что место находится в центре города, и землю тихой сапой давно продали под будущий мега-молл. И теперь выживали последних жильцов. Только шиш им, да.
Я поднялась на четвертый этаж и остановилась у своей квартиры. Старая железная дверь с грубыми ржавеющими швами, крупный зев замка, провода вместо звонка… Чужая рука резко схватила меня за локоть, и я, испуганно взвизгнув, покачнулась на ступеньке. Викешка крепко стиснул мое плечо и сипло закаркал:
– Выбрось, дурёха, слышь? Выбрось, что принесла! Тварь ты нечистая, гнусь бесовская, но не злая. Пока – не злая. Не пей гадость, слышь, чё говорю?
– Не то козленочком стану? – буркнула зло и вывернулась из захвата, отскочила в сторону. – Идите вы… своей дорогой, Викентий Игоревич! За котом или еще куда-нибудь!
Безумные бельма смотрели, но не видели, беззубый рот кривился в ужасном оскале, длинные суставчатые пальцы скрючились, как когти у хищной птицы.
– Дура! – рявкнул он. – Всем нам худо будет, не тебе одной! Брось!
– Отстаньте! – беспомощно огрызнулась я, нашарив в кармане ключ. – Чего вы ко мне цепляетесь? Я ничего плохого вам не сделала, и никакая я не нечисть! Это вы… – и запнулась. Воспитание не позволяло обозвать больного пожилого человека так, как язык чесался.
– Викентий Игоревич, – раздалось с пролета пятого этажа вежливое и деловитое, – вы, кажется, кота искали? Вам помочь?
Дед стушевался и резво шуганулся прочь, поднимая клубы пыли, и эхом заметалось под низким потолком его излюбленное «расплодились, раскормились, бесово вымя, от я вас еще, от погодите!..». Егор, сосед с пятого этажа, в чём был – в расстегнутой рубахе на голом торсе, цветастых летних шортах и старых шлепках, – спустился ко мне, перегнулся через облезлые перила да как рявкнет:
– Викентий Игоревич, я иду помогать!
Внизу тихо завыли, глухо и скрипуче хлопнула подъездная дверь, и наступила тишина, только ветер скрёбся в разбитые окна. Я перевела дух. Нас, «невыживаемых», осталось в этом подъезде четверо – я, Егор, баба Катя с третьего этажа да Викешка. И если нас с бабой Катей дед тихо ненавидел, то Егора он боялся до писка. Сосед – бывший спортсмен, косая сажень в плечах, занимался с пеленок какой-то римской борьбой да между делом на юриста выучился. Легко затыкал рот недовольным либо знанием законов и ответственности, либо крепким кулаком.
– Привет, Юсь, – он улыбнулся. – Да не бледней ты, не вернется, старый хр…ыч. Сильно напугал? Или что-то другое беспокоит? Помочь?
Так я и призналась, что краснею да бледнею и двух слов не могу связать в его присутствии совсем по другой причине… С детства была в него влюбленная, и до сих пор что-то теплится.
– Я… привет… пойду… – промямлила и с пятой попытки попала ключом в замочную скважину. Руки тряслись… от всего. – Спасибо… в общем… да. Пока.
И юркнула к себе, невежливо захлопнув перед соседским носом дверь. И услышала задумчивое: «Так, Викентий Игоревич, пожалуй, пора нам с вами побеседовать о жизни…» И улыбнулась. Егор всегда был такой. Душа компании, первый парень во дворе, зазвездиться – проще пареной репы. А он не зазнавался. Гонял хулиганов так, что все по струнке ходили, и никого не позволял обижать. А по вечерам собирал ребят во дворе и пел всю ночь под гитару, и так пел… Я как слышала хрипловатое «Привет, братан, куда идешь…», так и была вся его. Но не сложилось. Он уехал учиться в Москву, привез оттуда и диплом, и жену, и… Да, не срослось. Жена, правда, не вынеся скучной провинциальной жизни, свалила обратно, но к тому времени и я уехала учиться в краевую столицу, и три года меня здесь не было, пока…
Я закрыла дверь и огляделась. Скромная квартирка – узкий коридор, крошечная, метр на полтора, кухня, единственная небольшая комната, которую мама упрямо величала гостиной. Обшарпанные обои с подтеками, вздувшиеся пузырем под желтым потолком, скрипучий деревянный пол. И пыль повсюду – на старом серванте, подоконниках, кухонном столе… Несколько помятых книг, засохший балконный плющ, просроченные консервы да вытертый плед на сломанном диване – вот и всё, что осталось после маминого побега. Она уехала очень быстро, не зная, что я вернусь раньше времени – соскучусь и забью на лекции, на шестой курс, сорвусь и примчусь… в пустой дом. Где от мамы остались только пыльные следы.
Настежь открыв грязное окно, я включила чайник и села за стол. Хоть электричество пока не отрубили да вода есть… Правда, здесь каждое включение света – как игра в русскую рулетку: закоротит проводку – не закоротит, вспыхнет или нет… Но я решила для себя, пусть и глупо, на свой страх и риск остаться ненадолго, окунуться в домашнюю атмосферу, перевести дух, вспомнить… соскучиться. Когда я уехала учиться, а младший брат спустя два года ушел в армию, мама начала встречаться с очередным мужчиной, и я… домой не очень-то хотела. Но вот… прижало тоской. Неожиданно и не вовремя. Мама в другом городе, с вещами и мелкой. И почему-то туда… не хочется. А хочется… просто к маме. В прошлое.
Я сняла ветровку, достала из кармана заветный радужный бутылек и поставила его на стол. И в гудении чайника, в шорохе листвы за окном, снова услышала мамину колыбельную. Без слов, только тихий-тихий напев. И снова запахло блинами и свечным воском. И очень захотелось проглотить зелье. Но – чайник. Перекушу, отключу его от старой розетки, и спать. В потертый плед с головой – и в прошлое. Я поэтому не стала убираться дома – пока есть хоть какие-то следы, пусть пыльные и грязные, я тоже… есть. Живу, словно и не уезжала…
Проглоченная второпях «Сайра», выпитый одним глотком чай, и я, скинув кроссовки, забралась с ногами на диван, завернулась в плед, открыла пузырек. Одуряюще запахло пряниками, и искры радуги замерцали в воздухе, словно от зелья пар пошел. И пусть сумасшедший дед мелет ересь всякую. А я… И раскрыла левую ладонь, на которой заплясали крошечные огоньки. Да, приколдовываю немного с недавних пор, тут он прав, чувствует нечистое. Но – прав он только в этом.
Я сжала руку в кулак, гася искры, и одним глотком выпила зелье. По телу разбежалось приятное тепло, расслабляя мышцы, закрывая глаза, отключая мозг, напевая колыбельную.
Колыбельную…
Но приснилась не мама. И не путешествие. И даже, надеюсь, не любовь. Ибо и здесь ненормальный Викешка не отстал. Белесые бельма вытаращились на меня из влажной тьмы, а каркающий голос как засипит:
– Проснись, дурёха! Проснись! Не спи! Нельзя тебе спать! Ты не умеешь! И сны тебе сниться, – глаза вдруг оказались близко-близко, – не должны. Проснись! Слышь? Вставай, говорю! Не спать!
И на этом окрике я подскочила, как ошпаренная. Дико колотилось сердце, в ушах шумела кровь… и звенел глухой рев «не спать!». И звенел явственно, почти не оставляя сомнений в том, что… Я досадливо поджала губы. Сон прошел, как ни бывало, и такая меня взяла обида и злость… Да я сейчас от него и горстки пепла не оставлю, будь он хоть трижды больным и пожилым!.. Мерзкий старый… хрен! Сволочь патлатая!
Из квартиры я выскочила в ярости, так хлопнув дверью, что задрожал пол, а с потолка посыпалась штукатурка. Спалю к черту, ох, спалю, и возьму грех на душу… и сделаю миру одолжение. Подъездную дверь я едва не вынесла. Вывалилась на улицу и сразу наткнулась на ненавистного деда. Он сидел на лавочке, скребя одной рукой у себя в бороде, второй – у кота за ухом, и натужно сопел.
Я кашлянула, замявшись и топчась на одном месте. Там, дома, поступок виделся… правильным. А теперь, в шаге от него, я струхнула, поостыла и опять пошла на поводу у воспитания.
– Что это значит? – зашипела на Викешку не хуже его кота, уперев руки в боки. – Зачем вы в мои сны лезете? Почему…
– Босиком-то не холодно, а, девица? – просипел он насмешливо, отпуская ворчащего кота.
Я глянула на свои ноги. Закатанные джинсы, босые ступни в ворохе осенних листьев. Приближалась ночь, пряча солнце и высасывая из мира скудное осеннее тепло, и, должно быть, асфальт холодный… В душе что-то неприятно сжалось – не то предчувствие, не то… Я зябко обхватила руками плечи – я ведь в одной майке! – и неожиданно не ощутила холода. Ветер срывал с берез жухлые листья, гонял их по двору, смешивая с пылью, но… Почему я не чувствую ни тепла, ни холода?.. Ведь недавно, гуляя в парке, я все ощущала!
Кажется, я сказала это вслух, тихо, с отчаянием.
– Нет, не ощущала, – дед смотрел на меня в упор, не мигая. – Ты просто еще не успела забыть, каково это – быть живой, – и неожиданно мягко, сочувственно спросил: – Так и не поняла, да, дурашка? А знаешь, кто никогда не спит и не видит снов? Мертвые. Ты так и не поняла, что теперь одна из них?
«Это неправда!», – истерично заорал внутренний голос, а я не смогла вымолвить ни слова. Ни единого. Горло сжали спазмы. Такие… живые и настоящие…
– Это фантомные ощущения, – Викешка кивнул, – фантомная боль души. Ты присаживайся, – он неожиданно пододвинулся, – в ногах-то правды нет. Садись, дурёшка. Не злая ты. И от живых питаться еще не начала. Ты прости. Что ругался. Знаешь, накатит порой… Боюсь я вас, мертвых, ох, боюсь, девка… Как ослеп лет пять назад, так и начал… видеть. И боюсь – жуть как, особенно этого, твоего, сверху который… Сильная душа, когда серчает – вспыхивает, ажно обжигает, ажно глазам больно… А вот ты – тихая, мягкая, теплая. Огнем светишься. Сгорела, да?
– Я не помню… – ответила одними губами. – Я… не верю…
И Егор – тоже?..
– А дай-ка руку, – Викешка сел боком и протянул мне сухую смуглую ладонь с узловатыми пальцами. – Дай. И скажи – какая она, моя рука?
– То есть? – переспросила я.
– Горячая или холодная? Сухая или влажная? Дрожащая или крепкая? Шершавая или гладкая? Мягкая или жесткая? А мозолей сколь, а?
Я зажмурилась, взяв его за руку, прислушалась к ощущениям. Можно и угадать. Горячая, сухая, дрожащая, шершавая, жесткая. Легко. И очень… больно. Внутри разрасталось жжение. Я вижу, слышу, но не чувствую. Ничего. Вообще. Мы так привыкаем ощущать мир тактильно – прикосновениями, кожей, – что перестаем обращать на это внимание. И не замечаем, когда теряем, когда от ощущений остается лишь рефлекс – фантом. Снег – значит, холодно. Упала – значит, должно быть больно. Должно быть…
– Эй-эй, ты чё, дурёшка? Дерево-то живое не трожь! Не трожь, говорю, ничё ж не выйдет!
Да, не вышло… Я снова изо всех сил пнула осину. Нет, таки вышло. Ни боли, ни… прочих ощущений. И на коже – ни ссадинки, ни царапинки. Я поймала сухой красный лист, сжала его в ладони, и он хрустнул, рассыпаясь трухой. И «Сайра», мною съеденная, и чай выпитый… Не всё клеится-то, а, Викешка? А может, врешь ты? Может, у зелья есть побочный эффект, о котором умолчал продавец? Потеря ощущений, провалы в памяти…
– Верить иль не верить – дело хозяйское, – дед ссутулился и почесался. – Да не резон мне врать, девка. Никакой не резон. Иди. Да, иди-иди, вон, в люди, к живым. Да поговорить попробуй. Увидят ли? Кто-то увидит. Недавно мертвые силы в душе хранят, с предметами работать могут, людям являться. А пройдет неделя-другая, и всё. Сорок дней покуда не истекли, есть силы – на дорогу, заметь, силы, чтоб уйти. А как срок выйдет… сил не будет, застрянешь. И пойдешь к живым силу пить. Убивать.
Я слушала, сжав кулаки. Да, надо к людям. Точно. Страшно, но…
– А зелья не пей, – добавил Викешка. – Душу он отнимает, продавец-то. Смекаешь? Отнимает и кон-сер-ви-ру-ет. Забирает себе. Слыхала, как они поют, видала свет? Живой свет живой души это, вот что.
– А вы откуда знаете? – я внимательно посмотрела на бомжеватого юродивого.
– А я ентот… как его бишь… – он выпятил впалую грудь. – Екстра… екстра…секс, во. Чую. Вижу. Слышу. Знаю. Вот и весь сказ. Хошь больше узнать – так поймай шельмеца да яйца ему выверни. Сила-то есть, а? Кто помирает не своей смертью, бывает, что часть – от такусенькую! – но получает и ворожить могёт. Вроде как извинение это. От того, что забрало.
Я раскрыла ладонь, и на ней заплясали рыжие искры, взметнулись к темному небу языки пламени.
– Ёпет… – дед отшатнулся, прикрыв слепые бельма. – Таки прав, сгорела девка, забрало пламя… Жаль. Хороша… была. Звать-то как? Пойду в церковь, попрошу за тебя – пущай отпоют да путь укажут, коли самой не уходится.
– Юстина.
– А по-русски? Крещеная как? Устинья?
– Да.
Говорят, что призраки не умеют лгать? Брехня. Не крещеная я, маме было не до того. Но дед поверил.
– И ладушки. И за тебя поставлю, и за этого, твоего, сверху который. Как его кличут? Егоркой? За неделю до тебя пришел, да. А бабка Катерина и не уходила. Некуда ей. А вы вернулись. Домой. Ладно, – Викешка тяжело встал и оправил телогрейку. – Пойду. Ведь только как сюда, – и ткнул грязным пальцем мне в лоб, – заглянул… Как торкнуло. Понимаешь? Торкнуло, что не питаться ты пришла, а домой вернулась. Прости старика. Не сразу я понял, что ты… просто не знаешь. Пойду, помолюсь за вас.
И вот тут-то я сообразила спросить:
– А вы-то… живой?
Дед хрипло хохотнул и, посмеиваясь и крякая, уковылял в наступающую ночь. А я осталась. Села на скамейку, вытянув ноги, пошевелила пальцами. Апатичная усталость навалилась неожиданно и грузно. Я угрюмо смотрела в темное небо на первые звезды и отчаянно пыталась осмыслить услышанное. И принять. И – вспомнить. Вспомнить нечто ускользающее, из-за чего случилось… то, что случилось. Если, конечно, дед не врал, и оно действительно случилось. Но это не укладывалось в голове, и понять, и принять… Невозможно.
От судорожного мозгового штурма отвлек гул далеких голосов. Кто-то шел прямиком к моему дому – или мимо него – и переговаривался. Я встала и прислушалась. Молодые голоса. Парни, человека три.
– Пипец зря тут пошли, – нервно твердил один. – Мать говорит, дурное место. Проклятое.
– Не боись, – беззаботно откликнулся второй. – Всего-то дурного – сумасшедший дед. Бросится на тебя – в зубы дашь, и всего делов.
– Да чё дед, привидения здесь! – возражал первый. – Мать месяц назад за вещами приходила – бабку видела. Ну, эту…
– Призрачную? – ехидно переспросил первый. – Ну-ну! Да все знают, как она у тебя принимает! Пришла сюда похмелиться, вот белочку и словила!