Тут она рассмотрела меня получше.
− А ты чего такой чумазый? Как в луже извалялся.
− Поскользнулся.
− Умывайся, переодевайся, и я тебя покормлю.
Мама накрывала на стол, расставляя привычные соления, салаты и домашнее вино, и расспрашивала:
− Рассказывай, как живёшь. Почему не звонил?
− Нормально, мам. Как все живу. Звонил же вот.
− Последний раз в марте на мой день рождения. Где работаешь? Живешь там же с друзьями на съемной квартире? А, может, женился уже?
− Разъехались мы с квартиры кто куда… Работаю… Там же. Жениться пока не собираюсь.
− Почему?
− Знаешь, как в песне поётся, гуд вумен из хард ту файнд.
− Чего?
− В песне, говорю, поется, хорошую женщину трудно найти.
− Не набродяжничился еще, − вздохнула мама. – А ведь у тебя дом есть.
Я промолчал. Мама вздохнула и пригубила вина.
− Сама-то как живешь? – спросил я.
− Да какая это жизнь, – чуть оживилась мама. – При нашей-то власти. За кого они нас там принимают? Я вот получаю в садике за полтары ставки восемь тысяч, а за квартиру отдаю почти четыре. Наша нянечка, мать одиночка, получает и того меньше, работает в садике, потому что ребенка можно пристроить. Как они живут, не понимаю. В мае нам подняли зарплату на семьсот рублей. Решили, сволочи, раз мы подыхать не собираемся, то можно поиздеваться. Зла на них не хватает…
Мама отработала тридцать пять лет музыкальным руководителем в детском саду и весной вышла на пенсию, но, забывая об этом, рассказывала о прошлом как о настоящем. Она посмотрела на меня немого удивленно, так, будто я только что появился за столом.
− Ты, сынок, лучше о себе еще расскажи, больше года не виделись. Что ж тебе и рассказать матери нечего?
− Есть, конечно, − начал я, думая, как бы перевести разговор. – А это кто? Дед?
На черном лакированном пианино «Урал», похожем на маневровый двухосный танк-паровоз, появились новые вязанные ажурные салфетки и на них новые рамки с фотографиями.
− Да, твой дед, Иван Гаврилов, железнодорожник, был одним из лучших машинистов в Чесноковке в войну.
Смерть застала деда за выращиванием винограда в станице Каневская Краснодарского края, куда он из Сибири перевез всю семью, как только вышел на пенсию. Говорят, дед всю жизнь мечтал о солнце, о море и о своем винограднике. Оказалось, что в Черномории ему не климат. Дед умер, когда мама была еще подростком, младшей, четвертой дочкой в большой семье.
− … и купили мне пианино, чтоб я занималась, − в который раз рассказывала мама, как попала в музыкальную школу, вернувшись обратно в Сибирь. Свои рассказы теперь она заканчивала примерно одинаково, жалуясь на память: − То, что было давно, я очень хорошо помню. А тут забывать стала, что минуту назад делала. Пока работала, еще какая-то память была. А вышла на пенсию и уже слова даже не помню. Прихожу в магазин и не знаю, как сказать, чего мне надо. В гостях сижу и забываю, кто эти люди. Я теперь больше дома, одна, телевизор смотрю. Такие ужасы там показывают, вот этот, со страшными глазами, говорит, говорит, аж слюной брызжет, а что говорит − не понятно, но страшно. Ты бы на дачу сходил, а то я не помню, была там или нет…
Ночью я проснулся, осторожно прошел по коридору в уборную. Постоял у окна на кухне, слушая, как на железнодорожной станции по громкой связи переговариваются голоса дежурных. Стало грустно, я не понимал, кто я и что со мной, почему я кожей чувствую трухлявость этого мира, отчего мне бывает дико среди людей, в них я вижу только пассажиров, и хочется поскорее запрыгнуть в поезд на небеса. Укладываясь спать, я посмотрел на деда, показалось, что он глядит с укоризной.
Дачный сезон уже закончился, окна многих домов были заколочены. Где-то еще стучали молотком. Дверь в нашу хибарку была распахнута, на полу валялись журналы, книги по садоводству и ворох старых фотографий. Постояв на пороге, я подобрал одну, на которой позировали железнодорожники в белых кителях. Я узнал деда, он смотрел из-под насупленных бровей на мир так, словно проехал его вдоль и поперек и увидел все, что можно в нем увидеть.
− Эй, кто здесь? − услышал я голос снаружи.
Из-за забора кричал сосед. Старику за восемьдесят, а он был бодр и крепок, как дуб на его участке.
− Привет, дядь Коль!
− Здравствуй, Славка. А я смотрю − кто-то прошел. Думаю, надо глянуть, все ли в порядке. За все лето никого у вас не видел.
− А дверь открыта была.
− Опять лазили, значит, дверь я закрывал. Ты чего там нашел?
− Да вот фотографию с дедом рассматриваю, я его живым не видел. Раньше как-то не думал о нем, а вот недавно стало интересно, что был за человек.
− Бабушку твою Антонину и деда Ивана я знал, я с ним в одной бригаде на паровозах, и на Феде, и на Терезе. Он машинист, я помощник, мне тогда лет двадцать было, не женатый еще.
Я удивленно уставился на соседа.
− А почему же я не знал? Бок о бок лет пятнадцать живем.
− Не спрашивал, вот и не знал.
− Ну да, верно… А какой он был, дед мой?
Дядя Коля пожевал губами, чуть нахмурившись, видимо, думая, что бы такое сказать, емкое и понятное.
− Паровоз любил он больше себя…
Сказал и замолчал.
− По-платоновски прямо, − вырвалось у меня.
− Что?
− Хорошо, говорю, понятно, таким деда и представлял.
− Да, его потому и на фронт не взяли, такой машинист был.
− А на фотографии тебя здесь нет, дядь Коль? – спросил я.
− Нет, здесь же одни машинисты, видишь все в праздничных кителях. Чего здесь написано?
− Город Чесноковка, август 1953 года.
− День железнодорожника, − кивнул дядя Коля, − я простой «помогало» был и то недолго, потом ушел с железной дороги, нервная работа. У тебя же отец вроде тоже машинистом был. Как он?
− На кладбище.
− Ох ты… Что ж так? Болел?
− Сердце… Сам же говоришь, работа нервная.
Потом мы в унисон стучали молотками, заколачивая окна на зиму. Иногда выглядывало солнце, и пропадало ощущение, будто мы заколачиваем гроб, а наоборот появлялось − будто строим корабль.
Вернувшись, я засобирался.
− Уезжаешь уже, − удивилась мама. − Хоть бы пожил еще денёк-другой. Куда ты теперь?
− Дела, мам, срочные.
Мне надо было что-то делать, что-то строить, куда-то стремиться, я не мог сидеть на месте. Зашнуровывая башмаки, словно услышал десять коротких сигналов ревуна на срочное погружение, я еле успел одернуть руку, когда когтистая кошачья лапа махнула откуда-то из-под стула, пытаясь мне помешать.
Как были тягостны минуты расставания. Где взять силы глядеть в грустные, готовые расплакаться глаза матери. Единственного человека на земле, кому ты нужен по-настоящему.
− Благословляю тебя, сынок. Буду за тебя молиться, − сказала мама, перекрестила на дорогу и поцеловала.
Мне было не по себе. Сердце прыгало у горла и шептало одно утешение, что всё в мире живет по закону любви. И по нему жизнь даст шанс сделать счастливыми тех, кого любишь.
Последний свой шанс − надеюсь узнать об этом когда-нибудь – точно − я использовал и в какой-то мере стал диспетчером и проводником для мамы. Когда она через три года умерла от болезни Альцгеймера, я был далеко в автономном плавании. В ночь накануне вести о ее смерти приснился мне сон. Он, как явь, запомнился навсегда. Я стоял в нашей квартире у окна, прижав к стеклу лоб, чуть приплюснув нос. Чувствовал холод и твердость стекла. Чувствовал многое и что все это неспроста, потому что чувствовал − мама стоит рядом у окна. Но я не мог повернуть голову и только спросил: «Это ты, ма?». В ответ услышал: «Да. Кажется, я умерла… Что мне теперь делать, сынок?». Волнение охватило меня, такое происходило со мной впервые. А может и нет, может когда-то было, в прошлых жизнях, на других станциях… Только как вспомнить, если вид за окном движется с неумолимой скоростью. И в этот момент я почувствовал, что стекла уже нет. За окном я увидел высокое дерево, под ним в позе лотоса неподвижно сидел человек. Он чуть светился. Через несколько мгновений, не пошевелившись, он стартанул в небо. «Вот делай, как он, давай за ним», − сказал я, понимая, что увидел скорый поезд на небо.
А пока я катился в полупустой электричке через безжизненное пространство, готовое стать зимой. Две пожилых женщины за моей спиной на соседней лавке переговаривались.
− И ты не хочешь, чтобы он вернулся?
− Нет, он бы все равно не стал жить со мной, я была такая рассеянная, как-то потеряла пылесос, так его и не нашли.
Понимая, что в моем случае если держаться только за сегодня, сходишь с ума быстрее, чем если прикидывать своё будущее, я решил обзавестись планами. Предложение выдавать себя за ритм-гитариста пришлось кстати, тем более нужно было ехать в соседнюю область.
− Поедем на поезде, − сказал я отражению в зеркале, забирая вещи из гостиницы. – Деньги на билет надо найти сегодня.
− Что же вы ушли и ничего не сказали, − отчитывала меня администратор, пряча в карман всю мою наличность, − мы уже хотели в полицию сообщать. У вас все в порядке?
− Да, теперь в порядке. Раньше я ездил пузырем. Но это в прошлом.
− Пузырем? − не понимала администратор.
− Поехать пузырем на сленге железнодорожников означает поехать в резерве.
− Вы железнодорожник?
− Из отдела кадров.
За несколько дней до меня в город из Польши вернулся мой товарищ, он писал мне, предлагал встретиться. Когда-то мы куролесили от Кракова до Гданьска, набивая пузо копчеными колбасками, муштардой и пивом «Tyskie». Моему другу вечно не сиделось на месте, но он переезжал из города в город не в поисках рая. Он просто любил перемены.
– Привет, капитан! – обрадовался Разин, увидев меня на пороге.
− Ты чего вернулся, Степа? Неужели здесь лучше, чем в Польше? Или паны житья не дают братьям-славянам?
− Не говори, нервные бардзо, что ни выходные − у меня драка была с кем-нибудь из местных. Хотя вот брат мой Ванька, человек мирный, язык знает, Варшава ему понравилась, он там прижился, нашел себе Милку, та по-русски ни слова, Ваньку любит, но все равно батя её и братовья такие курвы. А я… − Степа замялся. − В общем, в Москву перебираюсь. Погостить заехал.
− Просто погостить? На тебя это не похоже.
− Подругу отсюда хочу забрать, − нехотя признался Разин и перевел разговор. − А ты как? Ты вроде тоже вернулся. Не сходишь с ума от тоски по морю, как прежде?
− Ерунда, я в порядке. Вот приглашают ритм-гитаристом в одну модную в узких кругах группу.
− Да ну!
− Вот тебе и да ну.
− Отлично, ты крут!
− Только, старина, у меня денег нет на поезд. Надо ехать в Новосибирск, на «собаках» не охота. Займешь?
− Сколько?
− Немного. Рублей пятьсот.
− Займу, двадцать долларов.
− Ну да, ты же из-за границы, − хохотнул я, радуясь, что быстро нашел деньги.
− А вид у тебя шальной, − заметил Степа.
Он принес гитару.
− Порепетируем?
− Давай, – согласился я.
Степа любил электрогитары, в юности он выпиливал их округлые туловища из дерева, набивал «кишками» и оживлял. Парочку ему удалось собрать, звучали они довольно сносно.
Дурачась, мы изображали Элвиса Пресли. В Польше нашей любимой веселой игрой по вечерам было боготворить Элвиса.
− Возможно, Элвис и прослыл к концу жизни жирдяем, но он всегда был королем рок-н-ролла, – голосом мистера Коричневого из «Бешеных псов» говорил Степа. − Потом были другие, может, и покруче, но Элвис был первым.
− Элвис – это круто, − чужим баском подыгрывал я. − Однажды я подумал, что в середине пятидесятых Элвис Пресли и Мерлин Монро были как две части одного существо, ну, типа двуликого Януса. Пока они были вместе на Земле, и каждый занимался своим, их дела шли успешно. Только Элвис полез на экран со своими «Голубыми Гаваями», как тут же Монро уходит из этой жизни. Да и Элвису актерство не принесло удачи, он тоже вскоре сдал… Потом он еще раз явился миру весь в затянутый в черную кожу, но это уже был траур по божеству Элвис-Монро. Сами по себе подобные божества безумно хороши, но они активно помогают тем, кто прожирает мир в труху, и потому они обречены.
Степа сделал большие удивленные глаза, и мы запели на мелодию «Love me tender»:
− Элвис не сыграл свой последний концерт. Его просили, он говорил нет. Мы знаем, что жизнь любит шутить. Сначала щекочет, а потом бить. Элвис! Звезда рок-н-ролла. Элвис! Король поп-звезд. У каждой звезды свои недостатки, у Элвиса их нет!
− Слушай, сегодня же день рождение у Марьяны, − отыграв завершающий аккорд, вспомнил Разин.
− У какой Марьяны? Которая за «Россией» живет?
− Ага, встретили её вчера там. Все такая же красивая, как Монро. Говорит, приходи на день рождения.