Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гитл и камень Андромеды - Анна Исакова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Черт его знает. Берта забыла сделать аборт. Она часто забывала. Потушить огонь, закрыть кран. Пока я не подросла, мы не ели горячего, потому что Берта могла спалить дом. Меня на базаре подкармливали.

— Ты говоришь о ней хорошо. Ты ее не ненавидела.

— Ненавидела! Я бегала не только из интерната, но и от нее тоже. Она всего боялась. Боялась, что меня увидят фрицы и заберут в публичный дом. Закрывала меня на ключ. А когда я сбежала в последний раз… на три дня всего… и вернулась… она висела там… — Чума показала на столб, к которому мы привязали деревянную мадонну. — Сволочь! Она знала, что я вернусь. Я всегда возвращалась. И она повесилась, чтобы меня проучить. Сволочь!

Мы помолчали. Кофе, который сварила Чума, был и вправду особенный. Густой и терпкий, с укрощенной сахаром горечью. Он проникал в кровь и придавал телу крепость. Хороший кофе, лучшего я нигде не пила.

— А может, и не сволочь. Может, она решила, что меня схватило гестапо. Она всегда этого боялась. Расскажи мне лучше про Яффу, — попросила Чума. — Что ты тут видишь? Я родилась в Яффе, выросла в Яффе, состарюсь в Яффе, эта Яффа мне так надоела, что кишки выворачивает, но ничего другого я не знаю и, видно, ни на что другое не гожусь.

— Здесь хорошо, — сказала я и задумалась. — Лучше, чем в других местах. В Израиле, я имею в виду. У израильских городов нет истории, а здесь на каждом камне кто-нибудь уже сидел, стоял…

— Скажешь тоже! А Иерусалим?

— Там другое. Там стоял и сидел не кто-нибудь, а некто уже описанный и известный. Там у каждого камня есть имя. Долина привидений, Крестовая долина, башня Давида, купальни султана. А здесь камни ничьи, но они много повидали. Знаешь, что мне рассказала Това… ну, которая открыла забегаловку напротив Сами и печет болгарские бурекасы лучше, чем этот знаменитый болгарский турок…

— У нее была свекровь турчанка. Она от нее научилась. Так что она тебе сказала? Видишь, почему тебя надо было об этом спросить? Мне бы и в голову не пришло есть у Товы бурекасы и слушать ее дурацкие рассказы. Что она может рассказать? Заспала свою жизнь, как младенца, и даже поплакать по этому поводу не собралась.

— Она мне рассказала, как тут все раньше было. Когда дома еще не хотели умирать, а наоборот, рождались заново. Когда по мощеному булыжнику бегали пролетки, а кавалеры носили усы и трости с фасоном. И деревья на Иерусалимском кольце были молодые, и вороны на них были молодые, и девушки должны были иметь узкие лодыжки. Потому что мужчины в нафабренных усах приподнимали концом трости их юбки. И если лодыжки были толстые, то жениха приходилось искать через сваху.

— Все это она тебе рассказала?

— Ага. Еще она рассказала про десять маленьких кафе на этом кольце и про то, как дамы под, кружевными зонтиками, от солнца, а не от дождя, она эти зонтики называет «парасоль», ходили в кафе под присмотром старых дев и как старые девы портили молодым барышням романы.

— Скажи еще, что этой старой грымзе кто-нибудь испортил роман! Да на нее ни один мужик за всю ее жизнь не позарился! Вот уж кого женили через сваху!

— Ошибаешься. Она говорит, что был один турок по имени Иса-бей, и она ему очень понравилась. А ее тетка сказала этому Исе, что Това — гнилое яблоко, от которого у него все кишки вылезут наружу, если их раньше не выпустит Залман Каро, большой Сулиман, положивший на Тову глаз.

— Помню я этого Сулимана. Огромный идиот с выпученными глазами. Сдох от обжорства. И жену его знаю. Она потом вышла за Мусу-портного. Он и сейчас шьет старикам пиджаки из гнилой шерсти. Старикам неважно, что шерсть гнилая, из старых складов на Флорентине, им важно, что не синтетика. Дикое место эта наша Яффа. Последнее место на земле, где шьют пиджаки по моде тридцатого года.

— Может, еще на улице Шенкин.

— Скажешь тоже! Мода, может, и та же, а шерсть другая! А твоя Това никогда не была за Сулиманом. При ней был маленький кругленький Нисим Полука. Мать у него была из Турции, это я помню. Вредная такая, с косым глазом. Куда этот Нисим девался, не знаю. Исчез вдруг. И старуха пропала. Врет все эта Това.

— А она говорит, что Сулиман был красавец, и трость у него была с лошадиной головой из чистого золота.

— У этого биндюжника, таскавшего мешки в пекарне?

— Она мне показывала набалдашник. С пробой. Сулиман сломал трость в ярости, когда увидел Тову в кафе с Исой-беем. Сломал о колено и бросил наземь. Товина тетка набалдашник подняла, а отдать Сулиману забыла. Он не хотел с ней разговаривать. Ну, в общем, не знаю. Проба сомнительная, конечно. Что-то написано, а что — не разберешь. Но Иса-бей был обходительней Сулимана и держал бричку со складным верхом. Однажды Тове удалось покататься с ним на этой бричке. Тетка тоже полезла было в бричку, но места там не осталось. А Иса-бей крикнул кучеру: «Пошел!» И они ехали по кольцу, и солнце сверкало в спицах, и ветер щекотал лопатки, и все глядели им вслед.

— Какие дела! — изумилась Чума. — Хочешь бурекас? Я сбегаю на угол. Мигом.

— Мне надо идти. А почему тебя назвали Чумой? Это же не имя, а ругательство.

— Мало кто знает, что оно означает. Так звала меня Берта. А вообще-то меня зовут Иледи. Представляешь, назвать ребенка «Чтоб ты не появлялся на свет»! Это же все равно что проклясть! Так я и осталась проклятая со дня своего рождения. Думала поменять имя. Но ни одно имя ко мне не прилипло. Я уже была и Илана, и Авиталь, и Мирьям. А осталась Чумой. Прежде чем уйдешь, скажи: ты раньше слышала про Яффу? До того, как сюда приехала?

— Да. К Новому году в нашем городе появлялись апельсины с красной мякотью, на которые была наклеена этикетка с одним словом: «Яффо». И все евреи стояли в очереди, чтобы купить еще и еще этих апельсинов. А из книг я узнала, что тут спаслась Андромеда и заразился холерой Наполеон.

— Про меня в книгах еще не пишут. Но будут писать, — спокойно ответила Чума.

Потом мы встречались с ней часто. Она ждала меня на пляже, напротив того места, куда выходит своей задней стороной базар Кармель. Этот базар не похож на Блошиный рынок. Нет в нем внутреннего порядка. И таинственности Блошиного рынка с его неожиданными находками тоже нет. Обыкновенное крикливое место, толчея и вонь, кишки и кошки, туши на крюках и помидоры в картонных ящиках. Все по дешевке, поэтому именно от стоимости помидоров на этом рынке зависит индекс прибавки к зарплате. А от цен на Блошином рынке не зависит ничего. Это потому, что цену помидоров можно рассчитать, а цену на старый секретер — нельзя. Он может достаться по дешевке и оказаться бесценным, если в потайном ящичке найдется забытое письмо, а человек, писавший или получивший его, успел вырасти в цене за годы, прошедшие со времени написания письма. А время это просчитать нельзя никак. Иногда оно назначает новую цену за человека, который при его жизни не стоил ничего. Так бывает.

Я пыталась объяснить это Чуме под рокот прибоя, но Чума хотела, чтобы цена на нее повысилась немедленно. Ее не интересовала посмертная слава. Она хотела получить из славы немедленную выгоду в виде ордера на разрушенный дом. А слава Чуме полагалась. Она писала маслом и акварелью, сангиной и фломастерами, и всегда одно и то же. Если судить о содержании Чуминой головы по тому, что выплескивалось из нее на холст, картон и бумагу, в этой голове жило одно только женское лицо, нисколько не похожее на лицо Чумы. Оно было то молодым, то старым, а иногда и молодым и старым одновременно. В нем были страх и наглость, мудрость и безумие. Оно бывало нежным и задумчивым, а порой скалило страшную беззубую пасть. У этого лица не было постоянных черт. Глаза могли быть и большими и маленькими, губы и тонкими и пухлыми, нос — то курносым, то прямым. Иногда на подбородке была ямочка, а иногда ее не было. Но оно везде было узнаваемым, это лицо. Не возникало сомнения, что это всегда один и тот же человек.

— Кто это? — спросила я, и Чума пожала плечами.

Я поняла, что речь идет о лице, черты которого не запечатлела ни одна фотография, потому что Берта считала каждого фотографа доносчиком, который отнесет ее портрет в гестапо.

— Это безумие, — сказала я.

Чума опять пожала плечами. Она была талантлива как черт. И она была одержима дьяволом.

— Напиши что-нибудь с натуры. Яблоко, вилку, кошачий хвост, неважно. Что-нибудь живое, что-нибудь, принадлежащее этому миру, — попросила я.

— Зачем? — не поняла Чума.

— Иначе ты не станешь художником.

— Хорошо, — сказала Чума и принялась писать все что под руку попадалось: цветы, яйца, кастрюли, башмаки и шашлычницы с шашлыками. Хорошо писала, крепко, необычно.

Как-то мы гуляли по улочкам арабского квартала. Здесь Чуму знали и, судя по косым взглядам, побаивались.

— Купи у меня курицу, — обратилась к ней большая толстая арабка, застрявшая в крошечной калитке, встроенной в высокий забор.

— Она несет коричневые яйца? — с подозрением спросила Чума.

— Она еще молодая. Но очень бойкая.

— Давай.

Курица была черная и блестящая, как деготь. У нее был ярко-красный гребень и несколько рыжих перьев на груди, напоминавших запекшуюся кровь.

— Если яйца будут белые, принесу обратно, — пригрозила Чума.

— Я тебе отдала ее по дешевке. Если яйца будут белые, свари из нее суп.

— Ладно, — буркнула Чума.

— Для чего тебе коричневые яйца? — не выдержала я.

— Берта кормила меня свежими яйцами. Поэтому я такая толстая. Берта кормила меня с утра до вечера, а иногда будила ночью, чтобы засунуть что-нибудь в рот. Больше всего на свете она боялась, что я останусь голодной. А яйца должны быть коричневые, потому что в других нет всех нужных витаминов.

Теперь я поняла, зачем Чуме клетка с курами. Но сколько же яиц в день сжирает эта сумасшедшая Пантагрюэльша? Тремя днями позже Чума сообщила мне, что черная курица орет петухом.

— Шмулик в штаны наделал, когда она впервые заорала, — веселилась Чума. — Сейчас живет в страхе. Орет, что зарежет курицу и меня. А сам трясется. Даже деревянная чурка напугала его меньше. Клянусь куриным богом!

— Что это за бог такой?

— Берта собирала желтые цветочки и кидала их курам. Говорила: «Курина шлепота куркиному бугу, од сглазу рончка, от вшисткего подмуга».

Чума произнесла эту фразу по-польски, правильно проставляя акценты и верно выговаривая шипящие.

Мы повернули к Чуминому дому. У входа стоял Шмулик в майке и старом бархатном берете. Морда у него была веселая. Я ничего подозрительного не увидала, а Чума незамедлительно ухватила глазом причину веселья Шмулика и заорала благим матом:

— Неси идолицу на место! Иначе я сама отнесу, но тогда тебе не жить!

— Она убила черную нечисть, — расхихикался Шмулик. — Видно, одного поля ягода!

В клетке с отвинченным верхом стояла деревянная мадонна. Куры испуганно жались по углам, а у ног мадонны лежала черная курица, некогда кричавшая петухом. Сейчас она была мертва, и ветер ерошил ее потускневшие перья.

— Тьфу! — разозлилась Чума. — Паскудство. Бери идолицу и неси в дом! А курицу я похороню. Если не поставишь идолицу на место, сварю из этой дохлятины суп и силком в тебя волью.

Шмулик вытащил мадонну из клетки и, не переставая хихикать, понес ее в дом.

— Какая сволочь эта Фатма, — потемнела лицом Чума, — продала мне больную курицу. Как бы она мне других кур не заразила! А я эту куриную дьяволицу не дорисовала. Пойдем, покажу.

На холсте черная курица расположилась на красном пунктирном кресте. А вокруг нее теснились лица Берты. Все, какие были на других картинах Чумы. Все вместе. Одно крыло курицы осталось незаконченным. Чума подумала и дорисовала его красной краской.

— Финита! — объявила громогласно и отправилась копать курице могилу.

Познакомившись со Шмуликом, я перестала понимать Чуму. Я-то думала, что речь идет о здоровом мужике, а этого Рафаэля в берете можно было просто сдунуть. Так я и сказала Бенджи.

— Чума велела оставить его в покое, — грустно ответил Бенджи. — Моя бы воля, его бы в Средиземном море с водолазами искали.

— Ты же не хочешь ссориться с законом.

— Ради такого дела стоит и поссориться, — пробормотал Бенджи.

Я постановила, что картины с курицей достаточно для небольшой выставки. В окружении всех Берт она выглядела совершенно законченной экспозицией. К ней надо было добавить несколько эскизов и все акварели с видами Яффы. Чума и не догадывалась о существовании Утрилло, но писала ненамного хуже. Выставку назначили на конец сентября в галерее «Три с полтиной». Славная такая галерейка, и хозяин, хоть и полный чушка во всем, что касается живописи, но человек приятный. Обещал привести журналистов. Я в этом помочь Чуме не могла. Если бы выставка происходила на ленинградской или московской квартире, тогда конечно! И Чума бы вписалась там в пейзаж. А тут в пейзаж не вписывалась я, и с этим пока ничего нельзя было поделать.

Мы готовили выставку недолго, но тщательно. Даже каталог выпустили. У Бенджи были знакомые в типографии. Правда, денег хватило всего на тридцать экземпляров. Бенджи заказал бы сотню, но Чума ни за что не соглашалась у него одалживаться.

Поначалу все шло прекрасно. Было несколько журналистов, а одна — из центральной газеты. Она ходила за Чумой, за мной и за тремя бородатыми недомерками в потных майках и записывала все, что мы говорили. Чума запретила рассказывать про Берту. Это осложняло дело. Пришлось писать про навязчивый образ, и все такое прочее. Как мне сказали, я навертела в статье для каталога слишком много философской бредятины. А по-моему, статья хорошая. Недомерки из местной живопишущей братии остались мной довольны. Черная курица с красным крылом их даже, можно сказать, потрясла. Я не помню, символом чего она им показалась, но была уверена, что их трепотни, изложенной журналисткой в центральной газете, должно хватить для ордера на Чумину развалюху.

И тут ввалилась шумная компания во главе со Шмуликом. Мужиков штук пять и баб с полдюжины. Все поддатые, как полагается. Рассыпались по помещению — и давай перекрикиваться и гоготать. Мазня, бред, жульничество, детский лепет, ерунда, дешевые поделки. Девочке надо поучиться в художественной школе, впрочем, таланта нет, жалко бумагу марать. И «хи!», и «ха!», и «Боже мой!». Недомерки растерялись и исчезли. За ними бочком-бочком смылась журналистка. А эти твари стали лакать вино, жрать испеченный Чумой торт, а потом кидать тортом в картины.

Я бы вмешалась и поставила этих сволочей на место, но мне не хватило слов на иврите. Одно дело трепаться с Бенджи и Чумой, спорить с Каролем и нести чушь случайным покупателям в нашей лавке, другое — дать авторитетный отпор. Мы с Чумой и мою статью-то дня три переводили со словарем.

Я не заметила, как Чума исчезла. Стала ее искать, а хозяин галереи сказал, что она давно ушла. Когда я добежала до Чуминого дома, его уже не было. Она обрубила тросы, на которых держались обломки стен, облила пол бензином, подожгла и с мрачным восторгом следила за вспыхивающими огненными фонтанами.

— Идиотка, — орала я, заглатывая сопли, слезы и вонючий дым, — кретинка, дура, сумасшедшая, психопатка!

Чума сосредоточенно кивала.

— Тебя арестуют!

— Не найдут, — спокойно ответила Чума. — И ты убирайся отсюда.

— Я хотела привести завтра компанию русских художников. Они бы поняли…

— Прощай, — обрубила Чума, — спасибо за все.

3. Ошибка Персея

Не было у меня лучше подруги, чем Чума, и сейчас нет. Но развела нас судьба руками Луиз. А знай Чума, сколько бед приключится из-за этой Луиз, она бы ни за что не притащила ее на наш пикник в честь Дня независимости. Только зря Чума себя виноватит. Это у нее из-за Берты. Все свое детство Чума трудилась за покойников. Ела манную кашу за дядю Мотеле, который, кстати, манную кашу не любил. Убили его неполных шести лет за то, что воровал хлеб в гетто. Еще Чума не имела права ходить босиком, потому что кузина Фейгл этим запретом пренебрегала, вот черти и схватили ее за босые лапки. Схватили и утащили в печь. В крематорий то есть. Чума даже музыке училась за других и в долг. За дядю Зундла и тетю Рейзл, которые точно стали бы великими музыкантами, если бы их не расстреляли.

И хоть Чума постоянно бунтовала против материнских причуд, с чувством ответственности у нее до сих пор проблема. Любой датчик зашкалит. Вот и эту историю с Луиз Чума себе, пожалуй, до сих пор не простила, хотя из той вонючей истории получился толк и родился Малах Шмерль, но попробую рассказать по порядку.

Мы с Женькой в то время наслаждались друг другом и обрушившимся на нас любовным шквалом. Спасал ли Женька себя, меня или просто вибрировал в любовном поле, не особо отдавая отчет, что заставляет его это делать, но вибрировал он классно. Жил для меня, мной дышал и при этом себя не обижал. Говорил, что впервые в жизни собой доволен. А когда твой мужчина доволен собой — это почти орден. И не ему, а тебе. Но видно, мы с Женькой заигрались, как дельфины в тихой заводи, и потеряли бдительность, потому что удар застал нас врасплох. Случилось это из-за моего муженька, про которого мы оба совершенно забыли.

Нам с Чумой настоятельно потребовалось забрать вещички из дома в Щели Надежды. Не тряпки, они к местному климату и вкусу все равно не подходили, а кое-какие документы, альбомы с фотографиями, книги и безделушки. Женька предупреждал: «Брось!», а я не послушалась. А послушайся я, все бы сложилось иначе. Муженек успел бы найти мне замену и как миленький принес бы в зубах все это добро в обмен на развод. Что и сделал года два спустя со всем багажом, который набрала для меня перед нашим отъездом Сима. Но нам с Чумой вдруг оказались позарез нужны старые фотоальбомы, потому что из разговоров выяснилось такое… в общем, оказалось, что мы сестры. Не по крови, а по бумагам.

И опять придется рассказывать все по порядку. Моя девичья фамилия — Белоконь. Лала Александровна Белоконь, белоруска. Никакая я не Александровна, не Белоконь и не белоруска, но для того чтобы понять, кто я есть и почему так, вам придется выслушать еще одну невероятную историю.

Сидим мы как-то с Чумой у нее дома. Это еще до выставки и пожара, годом раньше примерно. А жара такая, что даже трепаться лень. На столике передо мной — Чумины ключи и документы. Я взяла ее водительские права и читаю: «Иледи Александр Белокон».

— Кто этот Белокон, — спрашиваю, — кем он тебе приходится? Ты же говорила, что не знаешь, кто твой папаша.

— А я и не знаю, — отвечает Чума лениво. — Разве Берте можно верить? Она меня в матке сюда привезла. Откуда — черт ее знает. А на все вопросы отвечала, будто урок вызубрила: «Отец ребенка — партизанский генерал Александр Белокон». И так — кто бы ни спросил, я или социальная работница. Глаза вытаращит, живот втянет, плечи расправит, руку поднесет к уху, словно салютует, и: «Отец ребенка… Белокон».

— Белоконь, — поправила я осторожно. — Александр Евсеевич Белоконь.

— Ты откуда знаешь? — спросила Чума подозрительно.

— У меня так в паспорте написано: отец — Белоконь Александр Евсеевич.

Мы словно в дурном сне глядели друг на друга, не решаясь расправить мышцы или двинуть хотя бы одной из них.

— Ты… мне… сестра? — спросила наконец Чума и вдохнула-выдохнула с шумом и всхлипом.

— Нет, — очнулась и я. — Этот Белоконь… он то ли действительно всех своих партизанок трахал, то ли их младенцев своим именем покрывал. Из благородства. Замечательный человек! Но насчет себя я уверена — дядя Саша мне не отец.

— Значит, ты его знала?

— Знала. Только он жив. Поначалу мне говорили, что мой отец, герой-партизан, погиб смертью храбрых. И фотография на столе стояла. Сейчас я думаю… ты на него похожа. Огромный мужик, голубоглазый, красивый, все в нем большое, но ладное. А я, когда стала пионерской следопыткой, додумалась его искать. Могилу то есть и документы.

Мы все этим занимались, искали защитников Родины. Пришла… уже не помню куда… штаб какой-то был этих… юных следопытов. Ну, которые следы ищут. Какая разница, что это такое! Оно тебе нужно? Что-то вроде ваших «цофим», или как их там. Да не правые и не левые! Не было в СССР правых и левых! Пошли дальше! В общем, подаю дядечке бумажку с именем отца, говорю: «Хочу заняться поиском могилы и родственников». А он прочитал и засмеялся. «Почему — могилы? Какой еще могилы? Саша Белоконь в соседнем кабинете сидит. Сейчас проверю, свободен ли». И звонит по телефону: «Юная следопытка пришла по твою душу, могилку твою искать собралась».

Мне так стыдно стало! Я бы убежала, но дяденька меня взял за плечо и повел в соседний кабинет. А Белоконь уже встал из-за стола, сам к нам шел. Один к одному, как на портрете. Я ему этот портрет протянула, он у меня в кармане лежал. Белоконь перевернул карточку, прочел надпись, нахмурился и попросил моего провожатого оставить нас одних. «Ты, значит, дочка Маруси? Вот ты какая?!»

Маруся — это моя мама, а вообще-то ее зовут Муся. Полное имя — Мирьям. А у героя-партизана глаза были такие теплые, что я чуть не крикнула: «Папочка!»

— А почему ты не крикнула? — спросила Чума и посмотрела на меня… глазами дяди Саши Белоконя, чего уж тут! И как ей объяснишь, что у советских детей было основополагающее знание, что можно говорить и делать, а что нет! Ну как это им, этим здешним, объяснить? Мама мне сто раз говорила: «Отец погиб. И лучше без нужды это ни с кем не обсуждать». А у нее был разный тон при разных «нет». Порой мамино «нет» даже подталкивало сделать наоборот. А были такие «нет!», за которыми пушки палили. Это «нет!» было как раз из таких.

— Почему? Почему? Почему ты не сказала: «Папа!»? — теребила меня Чума.

— Не знаю. Я только попросила разрешения приходить. Он не просто разрешил, а даже приказал. И мы гуляли. Он меня в зоопарк водил. И в кино. И все время рассказывал про маму, какая она замечательная. И расспрашивал. И рассказывал.

— А ты не пробовала свести их с мамой?



Поделиться книгой:

На главную
Назад