Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гибель Осипа Мандельштама - Эдвин Луникович Поляновский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Покинувшая Россию Одоевцева пережила поэта вдвое.

В 1920 году Мандельштам легко мог уйти с белыми из Крыма. Новицкий, начальник Фео­досийского порта, прекрасно знал поэта, помог бы и полковник Цыгальский. Но об этом даже не возникло мысли. В том же году Юргис Балт­рушайтис уговаривал Мандельштама принять ли­товское подданство. В дальнейшем, когда российская интеллигенция хлынула за рубеж, Мандель­штам не раз обсуждал тему эмиграции с Бене­диктом Лившицем, своим шафером на свадь­бе. Как вспоминает Екатерина Лившиц: «<…> Мужья обсуждали и осуждали этот отъезд. <…> Они не могли, не хотели отрываться от родины».

Уезжать? Ему? Куда? Нет такого места на земле, где была бы ему отрада. В беззаботное время, в беззаботном Латинском квартале Па­рижа, семнадцатилетний поэт писал: «Живу я здесь одиноко…»

Вырос не там — вот беда. Расти не под серпом и молотом, а под государственной короной в лю­бой части света, на любом клочке земли, стали бы ему родными другие облака, волны и листья, другие восходы и закаты — был бы свободен, обеспечен и, может быть, счастлив.

И все же жаль, что не уехал, пусть против воли. Покоя бы не обрел, но жизнь бы сохранил.

* * *

Писатели, поэты имели в ту пору своих покро­вителей. Это было едва ли не единственной возможностью выжить, уцелеть.

Мандельштам пытался заслониться, но спе­циально искать высоких заступников не умел и не мог, ибо угождать опекуну (а без этого как?) он бы никогда не смог, наоборот, общеиз­вестны его способности ссориться с кем бы то ни было. В 1928 году Горький, в ту пору всесиль­ный, приехал в СССР, ленинградские писатели решили в честь его разыграть пьесу «На дне». Инициатором был Федин, он предложил Осипу, жившему тогда в Ленинграде, принять участие в почетной затее. Мандельштам спросил:

— А разве там есть роль сорокалетнего ев­рея?

Да, Бухарин опекал Мандельштама, но их от­ношения были равноправными.

У Мандельштама был Николай Иванович, у Бабеля и Пильняка — другой Николай Ивано­вич, глава НКВД Ежов. У Есенина — Троцкий. Покровительствовал Каменев — заместитель председателя Совнаркома, он устраивал у себя дома, на кремлевской квартире, вечера творчес­кой интеллигенции — приглашал поэтов, худож­ников, композиторов.

В этих встречах был элемент заигрывания с интеллигенцией, хитрости и примитивного ли­цемерия. Выслушав волошинские «контрреволю­ционные» стихи, Каменев, большой любитель поэзии и знаток литературы, высоко оценив их как истинный критик, тут же, при авторе, пишет записку в Госиздат о всецелой поддержке прось­бы автора издать стихи «на правах рукописи». Счастливый Макс уходит, а Лев Борисович зво­нит в Госиздат и, не стесняясь присутствующих, объявляет:

— Не придавайте моей записке никакого зна­чения.

Подобные обманы — не самый большой грех.

Рождалось, таилось и росло неминуемое тра­гическое противоречие, ширилась пропасть. Троцкий был совершенно искренен, когда в труд­ное для Есенина время печатал его стихи в прави­тельственной типографии в вагоне поезда, при­надлежавшего Льву Давидовичу как председателю Реввоенсовета. Но он был так же искренен, создавая ту систему, при которой и Есенин, и тысячи других поэтов и писателей были ли­шены права издаваться. Он, Троцкий, написал прекрасный некролог на смерть подопечного по­эта — «Сорвалось в обрыв незащищенное дитя человеческое…»— и в то же время явился одним из главных строителей всеобщего ГУЛАГа, в ко­тором погибали миллионы без отпеваний и нек­рологов.

Бухарин — честный покровитель, устраивал поэту через Молотова путешествие в Армению, хлопотал вместе с Кировым об издании книги «Стихотворения». Вместе с тем объективно соз­дал все возможное, чтобы Мандельштам не был понят ни современниками, ни ближайшими по­томками. «Он был лишен величайшего счастья — …быть народным <…>. Мандельштам был вели­кий русский поэт для узенького интеллигентского круга»— на этих словах я оборвал прежде воспо­минания Николая Чуковского. Теперь продолжу: «Он станет народным только в тот неизбежный час, когда весь народ станет интеллигенцией».

Где этот «весь народ» — интеллигенция, где этот «неизбежный час», когда придет? После нас, через несколько поколений. Может быть, лет через сто. Какой там «весь народ»… остат­ки старой русской интеллигенции развеяли, от­штамповав новую — советскую, именно об этом мечтал Бухарин: «Да, мы будем штамповать ин­теллигентов, будем вырабатывать их, как на фаб­рике».

Сбылось. Если раньше русская интеллиген­ция была проповедником истины, то советская — проповедником идеологии; если раньше Христом русской интеллигенции был народ, то Христом интеллигенции советской — тот, кто первым под­нимался на трибуну Мавзолея.

Убив интеллигенцию, мы оборвали породу. Интеллигенцию городскую, сельскую — всю. Все было вырублено под корень, в том числе и, как было принято считать,— самое интеллигент­ное в мире первое правительство новой Рос­сии.

Бухарин копал яму и для себя с той же последовательностью. Опекуны уходили в тень, разделяя участь подопечных.

Случалось, что подопечные служили как бы оселком, на них испытывали прочность опекунов; спотыкающийся, тающий поэт показывал, что опекун обречен.

Если до 1928 года Бухарин восклицал: «Иди­оты!»— и хватал телефонную трубку, то после тридцатого хмурился: «Надо думать, к кому об­ратиться». Уже и к Горькому, «Максимычу», с которым прежде было немало застолий, Буха­рин не знал, как подступиться с просьбой помочь опальному поэту.

Очень скоро и сам Горький был заточен в центре Москвы, в барском особняке. К нему не могла попасть даже Крупская. Однажды при­шел в гости Бухарин, но без документов: забыл дома. Его не пустили. Он перелез через забор и был схвачен стражей.

Впервые Мандельштам обратился к Бухарину за помощью в 1922 году в связи с арестом брата Евгения. Осипа Эмильевича запросто принял Дзержинский, предложил взять брата «на по­руки». А следователь учтиво сказал Осипу, пору­чителю: в случае чего, «нам неудобно будет вас арестовать».

Пройдет немного лет, когда «удобным» ста­нет все.

* * *

Передо мной — бесценные документы. Без малого шестьдесят лет хранилась и охранялась эта зловещая папка в серой обложке под гри­фом «секретно» — «Дело №4108 по обвинению гр. Мандельштам О. Э. Начато 17.V.—1934 г.». Заглянув в эту папку, как в подвальную лабо­раторию убийц, можно не только узнать тайное, но и перепроверить общеизвестное.

«<…> Внезапно около часа ночи раздался отчетливый, невыносимо выразительный стук. «Это за Осей»,сказала я и пошла открывать.

За дверью стояли мужчины,мне показа­лось, что их много,все в штатских пальто.

<…> Они с неслыханной ловкостью и быстро­той проникли, отстранив, но не толкнув меня, в переднюю, и квартира наполнилась людьми. Уже проверяли документы и привычным, точным и хорошо разработанным движением гладили нас по бедрам, прощупывая карманы, чтобы прове­рить, не припрятано ли оружие.

Из большой комнаты вышел О. М. «Вы за мной?»спросил он. Невысокий агент, почти улыбнувшись, посмотрел на него: «Ваши доку­менты». О. М. вынул из кармана паспорт. Прове­рив, чекист предъявил ему ордер. О. М. прочел и кивнул.

На их языке это называлось «ночная опе­рация». <…>

В наши притихшие, нищие дома они входили как в разбойничьи притоны, как в хазу <…> где <…> собираются оказать вооруженное сопротив­ление. К нам они вошли в ночь с тринадцатого на четырнадцатое мая 1934 года».

В этот вечер как раз приехала из Ленин­града Ахматова.

«Обыск продолжался всю ночь. Искали сти­хи, ходили по выброшенным из сундучка рукопи­сям. Мы все сидели в одной комнате. Было очень тихо. За стеной, у Кирсанова, играла гавайская гитара. Следователь при мне нашел «Волка» («За гремучую доблесть грядущих веков…») и показал Осипу Эмильевичу. Он молча кивнул. Прощаясь, поцеловал меня. Его увели в семь утра. Было совсем светло» (Анна Ахматова. «Листки из дневника»).

И Надежда Яковлевна, и Анна Андреев­на, видимо, ошиблись в дате. Немолодые одно­годки. Ахматова вспоминала эту ночь более двух десятилетий спустя, ей было под семьдесят, за это время произошло столько трагических со­бытий. Надежда Мандельштам взялась за перо еще позднее. Вслед за ними дату ареста — в ночь с 13 на 14 мая — повторяют все исследо­ватели.

Открываем папку. Орфографию следовате­лей сохраняю. Позволю себе для краткости лишь некоторые купюры.

Лист дела 1. «Ордер №512» выдан 16 мая 1934 года «сотруднику Оперативного Отдела ОГПУ тов. Герасимову на производство Аре­ста-обыска Мандельштам Осипа Эмильевича». Сколько здесь устрашающих заглавных букв! Справа, внизу,— малоразборчивая размашистая роспись красным жирным карандашом. Ясно вы­деляется лишь первая буква — Я. Надежда Яковлевна и Ахматова считали, что это подпись Ягоды. Однако при внимательном рассмотрении выяснилось, что расписался Я. Агранов, «Зам. Председателя ОГПУ».

Лист дела 2. Протокол обыска-ареста от 16 мая. Изъяты «письма, записки с телефонами и адресами и рукописи на отдельных листах в коли­честве 48 /сорок восемь/ листов.

Обыск производил комиссар Оперода Гера­симов, Вепринцев, Забловский».

Арестованного отвозят на Лубянку. Что взял с собой поэт?

«Управление делами ОГПУ. Комендатура.

16/V—1934. Квитанция №1404.

Принято <…> Восемь шт. воротничков, гал­стук, три запонки, мыльница, ремешок, щеточка, семь шт. разных книг».

Отдельная квитанция на деньги — 30 рублей.

Явление Христа — Лубянке: семь книг, во­семь воротничков… Галстук отобрали, ремень — понятно: орудия самоубийства. Но книги-то, сре­ди которых был Данте! Их Мандельштам сдал сам,— ему сказали, что книги, побывавшие в ка­мере, на волю больше не выпускаются, их отправ­ляют в тюремную библиотеку.

В этот день Мандельштам собственной рукой заполнил «Анкету арестованного». Пункт 21 — состояние здоровья: «Здоров: сердце несколько возбуждено и ослаблено». Пункт 22 — кем и когда арестован: «ОГПУ 16 мая 1934 г.».

16-го — судя по документам.

* * *

Документы «Дела № 4108» я буду сопостав­лять с воспоминаниями Надежды Мандельштам.

Тюремных пыток, о которых она пишет, не было. Никакую едкую жидкость в глазок двери не пускали. Не крутили и пластинок «с голосами типовой жены, матери». Это — его галлюцина­ции. Лубянским дознавателям не было нужды тратиться на пытки, потому что поэт, подавлен­ный, растерянный, оказался «легкой добычей» и на первом же допросе рассказал все. Еще до показаний, заполняя протокол допроса, он добро­совестно вспоминал себя шестнадцатилетнего и на пункт № 11 об общественной и революционной работе наивно ответил: «В 1907 г. примыкал к партии с. р., вел кружок в качестве пропаган­диста <…>». Это вменили ему в вину и в 34-м, и в 37-м.

* * *

Допрос начался через день после ареста, 18 мая.

Два первых вопроса — разминка. Бывали ли за границей? С каких пор занимаетесь литера­турой?

Вопрос третий: «Признаете ли вы себя винов­ным в сочинении произведений контрреволюци­онного характера?»

— Да, я являюсь автором следующего стихо­творения контрреволюционного характера.

Далее — текст стихотворения о Сталине. По протоколам допросов выходит, что Мандельштам сам вызвался написать текст собственной рукой. На самом же деле у следователя стихи были.

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

Только слышно кремлевского горца —

Душегуба и мужикоборца.

Мандельштам поправил: это первый вари­ант — и подсказал 3-ю и 4-ю строки:

А где хватит на полразговорца,

Там припомнят кремлевского горца.

Следователь записал стихотворение в прото­кол и предложил сделать это же Мандельштаму на отдельном листке.

Надежда Яковлевна не помнит фамилию сле­дователя, называет его «Христофорыч». Теперь мы можем познакомиться с ним — оперуполномоченный 4-го отделения СПО ОГПУ Николай Христофорович Шиваров, специалист по писате­лям (он вел дело поэта Николая Клюева, давал «заключение» на творчество писателя Андрея Платонова, одним словом — спец). «Крупный че­ловек с почти актерскимипо Малому теат­руназойливыми и резкими интонациями, он <…> не говорил, а внушал и подчеркивал. Все его сентенции звучали мрачно и угрожающе.

<…> Всем своим видом, взглядом, интона­циями он показывал, что его подследственныйничтожество, презренная тварь, отребье рода че­ловеческого. <…> Держался он, как человек выс­шей расы, презирающий физическую слабость и жалкие интеллигентские предрассудки. <…> И я тоже, хотя и не испугалась, но все же почувствовала во время свидания, как постепенно уменьшаюсь под его взглядом. <…> Они <…> умеют когтить очередную жертву, пойманную в капкан».

Особой изобретательности Шиваров не про­являл: намекал на арест родных, угрожал рас­стрелом — обычные «кошки-мышки». Делал он это не без удовольствия.

— Для поэта полезно ощущение страха, оно способствует возникновению стихов,— говорил следователь Мандельштаму,— и вы получите полную меру этого стимулирующего чувства.

Следователь-сноб, щеголявший знакомствами и осведомленностью, оказался все же дикарем в поэзии: переписывая под диктовку поэта ва­риант стиха, вписал вместо «припомнят»— «припоминают кремлевского горца», смяв и ритм, и размер.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

И слова, как пудовые гири, верны.

Тараканьи смеются усища,

И сияют его голенища.

Следователь назвал это сочинение террорис­тическим актом, признался, что подобного «доку­мента» ему не приходилось видеть никогда.

А вокруг его сброд тонкошеих вождей,

Он играет услугами полулюдей.

Это не только и не просто о Сталине. Поэт лишает возможности кого бы то ни было защи­тить себя, отрезает все пути. Даже после смер­тельного выстрела в рот остается больше шансов выжить, чем после этих строк.

«Вопрос: Кому вы читали или давали в списках это стихотворение.

Ответ: В списках я не давал, но читал следующим лицам: своей жене; своему брату Александру Е. МАНДЕЛЬШТАМУ; брату мо­ей жены — Евгению Яковлевичу ХАЗИНУ — литератору, автору детских книг; подруге моей жены Эмме Григорьевне ГЕРШТЕЙН — со­труднице секции научных работников ВЦСПС; Анне АХМАТОВОЙ — писательнице; ее сы­ну — Льву ГУМИЛЕВУ; литератору БРОДСКОМУ Давиду Григорьевичу; сотр. зоол. музея КУЗИНУ Борису Сергеевичу.

Вопрос: Когда это стихотворение было написано?

Ответ: В ноябре 1933 года».

Христофорыч, выказывая слабость к литера­туре и подчеркивая, что ему прекрасно известно окружение Мандельштама, кто именно и когда бывал у него в доме, «выуживал по одному» имена. Об этом свидетельствует протокол сле­дующего допроса, на второй день, 19 мая.

«В дополнение к предыдущим показаниям должен добавить, что в числе лиц, которым я читал названное выше контрреволюционное стихотворение принадлежит и молодая поэтесса Мария Сергеевна ПЕТРОВЫХ. ПЕТРОВЫХ записала это стихотворение с голоса обещая прав­да, впоследствии уничтожить».

Странный подследственный подписывал про­токолы, даже не перечитывая их. Следователь и поэт возвращаются к вчерашней беседе, и Ман­дельштам зачеркивает Бродского, «как показа­ние не соответствующее действительности и ошибочно данное при моем вчерашнем допросе».

Тут же, впритык, еще одно «дополнение».

«<…> К./р. произведение я читал также и НАРБУТУ В. И. <…>».

* * *

Допросы по ночам (их было три), яркий режущий свет в камере (веки оказались воспа­лены до конца жизни) — общая система, можно сказать, рядовое тюремное явление. Истинные жестокости и пытки войдут в норму чуть позже, с 37-го.

Содержался поэт в «двухместной одиночке» и вдвоем, и один: и то, и другое расшатывало психику. Сосед «консультировал», не давая от­дохнуть, стращал обвинениями в заговоре и тер­роре, сообщал об аресте родных. Осип Эмильевич в ответ осведомлялся: «Отчего у вас чистые ногти?» Однажды сосед вернулся «после допро­са», и Мандельштам заметил ему, что от него пахнет луком. Соседа пришлось перевести.

Оставшись в одиночестве, он рикошетом — от стены к стене — метался по камере.

По словам Надежды Яковлевны, на вопрос следователя, что послужило стимулом к написа­нию стихотворения о Сталине, Мандельштам ответил: «Больше всего мне ненавистен фашизм». Сильно сомневаюсь. Христофорыч обязательно занес бы это в протокол. Нет нужды делать из поэта героя, он и без того, при всей расте­рянности и жалкости, отвечал на вопросы вполне достойно.

Из протокола допроса от 25/V 1934 года:

«Вопрос: Как складывались и как развивались ваши политические воззрения?

Ответ: <…> В 1907 г. я уже работал в ка­честве пропагандиста в эсеровском рабочем круж­ке и проводил рабочие летучки. К 1908 году я начинаю увлекаться анархизмом. <…>

Октябрьский переворот воспринимаю резко отрицательно. На советское правительство смот­рю как на правительство захватчиков и это находит свое выражение в моем, опубликованном в «Воле народа» стихотворении «Керенский». В этом стихотворении обнаруживается рецидив эсеровщины: я идеализирую КЕРЕНСКОГО, называя его птенцом Петра, а ЛЕНИНА назы­ваю временщиком.

Примерно через месяц я делаю резкий пово­рот к советским делам и людям, что находит выражение в моем включении в работе Наркомпроса по созданию новой школы.

С конца 1918 года наступает политическая депрессия вызванная крутыми методами осущест­вления диктатуры пролетариата. К этому вре­мени я переезжаю в Киев, после занятия которого белыми я переезжаю в Феодосию. Здесь, в 1920 году, после ареста меня белыми предо мною вста­ет проблемма выбора: эмиграция или Советская Россия и я выбираю Советскую Россию. При чем стимулом бегства из Феодосии было резкое от­вращение к белогвардейщине.

По возвращении в Советскую Россию, я врас­таю в советскую действительность первоначально через литературный быт, а впоследствии — непосредственной работой: редакционно-издательской и собственно-литературной. Для моего поли­тического и социального сознания становится характерным возрастающее доверие к политике Коммунистической партии и советской власти.

В 1927 году это доверие колебалось неслиш­ком глубокими, но достаточно горячими симпа­тиями к троцкизму и вновь оно было восстанов­лено в 1928 году.



Поделиться книгой:

На главную
Назад