Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гибель Осипа Мандельштама - Эдвин Луникович Поляновский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Изолгавшись на корню,

Никого я не виню.

«Для того, чтобы иногда видаться со мной, Осип снял комнату в «Англетере», но ему не пришлось часто меня там видеть. <…> Чтобы выслушивать его стихи и признания, достаточно было и проводов на извозчике <…>.

Осип говорил, что извозчики — добрые ге­нии человечества. Однажды он <…> ждал меня в банальнейшем гостиничном номере, с горящим камином и накрытым ужином. Я недовольным тоном спросила, к чему вся эта комедия, он умо­лял меня не портить ему праздника видеть меня наедине. Я сказала о своем намерении больше у них не бывать, он пришел в такой ужас, пла­кал, становился на колени, уговаривал меня пожалеть его, в сотый раз уверял, что он не может без меня жить, и т. д. Скоро я ушла и больше у них не бывала».

Есть за куколем дворцовым

И за кипенем садовым

Заресничная страна,—

Там ты будешь мне жена.

Лютик отвернулась, и это была редкая ми­лость судьбы.

Она была обречена. Сама назначила себе ран­нюю смерть, как избавление, определила срок. На Невском она случайно увидела близкую знако­мую, та заметила, глянув на платье Лютика: «Такие воротнички выйдут из моды…»

— А я только до тридцати лет доживу. Больше не буду.

Конечно, революция и молодая советская власть руку приложили, не без этого. Анкета помешала получить образование, специальность, приличное место. В 1917-м прервалась ее учеба в Институте благородных девиц. Лютик попыта­лась поступить в строительный техникум. Пошла работать табельщицей на стройку, летом — кор­ректором в издательство, манекенщицей, кель­нершей в кафе «Астория». Кино бросила, так как не желала улыбаться и грустить по чужой воле.

Но главное все же — врожденная замкну­тость, к тому же в юности переболела менин­гитом и с тех пор каждую осень испытывала острые приступы одиночества. Ее стихи вполне отражали характер и настроение: «И заколдован­ное слово, тоска, стучащая в виски…»

В нее влюбляется вице-консул Норвегии в Ле­нинграде Христиан Вистендаль — красавец, мо­ложе ее, на взлете карьеры. Он ухаживает за ней почти два года и, наконец, 28 сентября 1932 года увозит ее в Осло.

Вольная воля, свобода. Везение: в эту пору бессрочный выезд интеллигенции на Запад прак­тически прекратился. Родители Христиана встре­тили Лютика очень радушно, молодоженам от­вели большие комнаты в двухэтажном особняке. «Дом очень красив,— писала она в Ленинград матери.— Целую Аську. Береги его. Лютик». Аська — сын от первого брака.

Снова вернулась к стихам, к живописи, нача­ла изучать норвежский. Это длилось меньше месяца.

…В таких случаях всегда вспоминают, что и когда было поправимо: «если бы». Мать Юлия Федоровна в день отъезда хотела предупредить Христиана насчет осени. Но ей не удалось остать­ся с ним наедине.

Все это пустое. Она ехала умирать и перед отъездом оформила бумагу, в которой поручала матери заботу об Аське.

В ночном столике мужа она обнаружила пис­толет, он узнал об этом, но не придал значения. С Агатой, сестрой мужа, она осмотрела город­ское кладбище, два крематория, один из них, романтически расписанный, ей понравился: «Вот этот я себе выбираю».

26 октября, ровно в полдень, Лютик выстре­лила себе в рот. Шею с правой стороны раз­несло, а красивое лицо осталось нетронутым и сохранило полуулыбку.

Рану закрыли цветами, а то, что не удалось закрыть, фотограф потом заретушировал — это видно на снимке.

Последние четыре строки ее последнего стихо­творения: «Все ясно и легко,— сужу, не горя­чась, // Все ясно и легко: уйти, чтоб не вер­нуться».

В русской поэзии Лютик осталась навсегда благодаря стихам Осипа Мандельштама.

Возможна ли женщине мертвой хвала?

Она в отчужденьи и в силе,—

Ее чужелюбая власть привела

К насильственной жаркой могиле.

И твердые ласточки круглых бровей

Из гроба ко мне прилетели

Сказать, что они отлежались в своей

Холодной стокгольмской постели.

……………………………………….

Я тяжкую память твою берегу,

Дичок, медвежонок, Миньона,

Но мельниц колеса зимуют в снегу,

И стынет рожок почтальона.

Анализировать стихотворение — все равно что исследовать состав весеннего воздуха. Но все же дадим слово Арсению Арсеньевичу Смольевскому, «Аське», сыну, живущему в Пе­тербурге.

— Мандельштам узнал о самоубийстве мамы с опозданием на три года. Узнал от случайного знакомого, отсюда неточности — это случилось не в Стокгольме, а в Осло, и не зимой, а осенью. «Жаркая могила»— понятно: крематорий. «Ласточки» отлежались»— отзвук сказки Андерсена о раненой ласточке, которая перезимовала в кро­товой норе, выздоровела и вернулась домой. «Медвежонок»— в детстве мама никогда не иг­рала в куклы, только с плюшевыми мишками. «Миньона»— Мандельштам назвал ее так за постоянную тоску по солнцу и югу. «Но мельниц колеса зимуют в снегу, и стынет рожок почталь­она»— всякое передвижение невозможно, писем ждать неоткуда, все под запретом, жизнь за­мерла.

…Осип даже не знал, что Лютик тоже пишет стихи.

Он помнил ее всегда,— признает Наденька.

* * *

Влюбился — словно заглянул в пропасть.

У нее — страх перед жизнью и жажда смерти. У него — страх перед смертью и жажда жизни («Не разнять меня с жизнью…»). Окажись они вместе, она, волевая, сломала бы его. В отноше­ниях двоих всегда сильнее и независимее тот, кто меньше любит или не любит вовсе, но позво­ляет себя любить.

Надо бы каждую строку каждого лирического посвящения поэта постигать через жизнь, пройти с поэтом весь путь, пока не отзвучит послед­нее эхо.

Лютик осиротила оба дома — и в Ленинграде, и в Осло. Сразу после смерти жены Христиан написал Юлии Федоровне: «Я надеюсь вскоре последовать за Ольгой». И правда, умер через полтора года от сердечного приступа. Преуспе­вающему дипломату был 31 год. Умерли его ро­дители. Дом был продан.

Примерял ли Осип Эмильевич на себя по­смертную маску Лютика? Все же был он на две­надцать с половиной лет старше своего разлуч­ника-победителя, счастливого несчастливца, а главное, сердце его было куда слабее.

Лютик, Марина. Две женщины-самоубийцы в короткой и хрупкой жизни неуравновешенного поэта — не много ли? Нет, для нашего много­страдального отечества, что бы ни делалось, все как раз. Владислав Ходасевич, говоря о том, что в русской литературе трудно найти счаст­ливых, вспоминал: «Только из числа моих зна­комых, из тех, кого знал я лично, чьи руки жал,— одиннадцать человек кончили самоубий­ством».

Странные, словно из нереальности, судьбы, тесно переплетенные,— Лютик и Осип, Осип и Надежда, Осип и Марина, Марина и Сергей Эфрон, за которого она, дождавшись его восем­надцатилетия, вышла замуж. Мысль о самоубий­стве преследовала их всех и каждого. Близкий друг Мандельштама знаменитый актер Яхонтов в припадке страха, что его идут арестовывать, выбросился из окна.

В невыносимые минуты Надежда неодно­кратно предлагала Осипу покончить с собой — вместе, в один миг. «Откуда ты знаешь, что бу­дет потом…— отвечал он.— Жизнь — это дар, от которого никто не смеет отказываться». Послед­ний, неопровержимый довод: «Почему ты вбила себе в голову, что должна быть счастливой?» После Лубянской тюрьмы он тяжело заболел психически, начались слуховые галлюцинации, он жил в ожидании конечной, неизбежной расправы, стихотворную светлую мысль «не разнять меня с жизнью» вытеснила другая, болезненная, чу­гунная — «надо смерть предупредить, уснуть». Во время первого ареста, в тюрьме, поэт пере­резал себе вену лезвием «Жилетт», которое сумел пронести в подошве. В Чердыни он, уже полу­безумный, выбросился под утро из окна чердынской больницы. «Подоконник был высокий. <…> Мы нашли О. М.[2] на куче земли, распаханной под клумбу. Он лежал, сжавшись в комочек. Его с руганью потащили наверх».

Потом, в Воронеже, выздоровев, он отвечал жене:

— Погоди… Еще не сейчас… Посмотрим…

Муж Цветаевой Сергей Эфрон — те же точно признаки болезни. 7 ноября 1939 года после допросов и пыток он попадает в психиатричес­кое отделение Бутырской больницы «по поводу острого реактивного галлюциноза и попытки на самоубийство. В настоящее время обнаруживает: слуховые галлюцинации, ему кажется, что в ко­ридоре говорят о нем, что его должны взять, что его жена умерла, что он слышал название стихотворения, известное только ему и его жене, и т. д. Тревожен, мысли о самоубийстве, подав­лен, ощущает чувство невероятного страха и ожи­дания чего-то ужасного <…>». (Из справки на­чальника санчасти Бутырской тюрьмы военврача I ранга Ларина.)

Недавно прочел статью моей современницы Лидии Стародубцевой, архитектора,— «Земля без места». «Мы живем,— пишет она.— Живем и проживаем. А недавно ко мне зашел сосед и спросил: «А почему, собственно, не все закан­чивают свою жизнь самоубийством? Это было бы так естественно».

Неужели мы снова, спустя более полувека, возвращаемся на круги своя?

…Самоубийство — это не просто отказ от дан­ной Богом земной жизни, но по существу — от­вержение Креста и Воскресения Христова. Все самоубийцы лишаются отпевания и христиан­ского погребения. Но эти двое мужчин были бы прощены Богом: состояние безумия — не в счет.

* * *

А все-таки что преподнес Сергей Эфрон Ма­рине в день знакомства — угадал ли милый ее сердцу сердолик или это был обыкновенный булыжник? Она-то убеждена, что «сбылось», ибо Сергей Эфрон чуть ли не в первый день вручил ей сердоликовую бусину. Но ведь любовь сле­па, теперь мы знаем Эфрона, его путь от Белой гвардии до НКВД.

Сергей Эфрон был довольно близок с Ман­дельштамом, хотя по характеру был более схож с Гумилевым. Когда Эфрон ушел в Белую гвар­дию, он был искренен. Когда, после разгро­ма, разуверился в белом движении — тоже был искренен. В Париже организовал движение со­отечественников за Советы без большевиков. «За Советы…»— на этом, а также на желании вернуться в Россию он был пойман нами и, поскольку всегда бился только на передовой, оказался в НКВД, к тому времени еще не столь кровавом, тем более при взгляде из Па­рижа.

Он оказался в капкане, понял, что возвра­щаться на Родину нельзя, но вернулся, потому что в Советской России оказалась заложницей Аля, дочь.

От тюрьмы, пыток, лагеря он Алю не уберег. Сам же, после психбольницы, снова оказался в руках палачей.

Его убили сослуживцы. 6 июля 1941 года Военная Коллегия Верховного Суда СССР при­говорила Сергея Эфрона, как и всех остальных, проходивших по делу обвиняемых,— к расстрелу.

Он пережил Марину на полтора месяца.

Пятеро остальных, проходившие с ним по делу, сознались, что были «французскими шпио­нами». Он, Сергей Эфрон,— единственный, кто не был сломлен.

Влюбленные — глупеют?..

— Макс! — ответила Марина Волошину.— Я от всего умнею! Даже от любви!

* * *

После войны родственникам выдадут справку о том, что Сергей Яковлевич Эфрон был осуж­ден и, отбывая наказание, умер 1 октября 1944 года. На самом деле это было обыкновенное бандитское убийство от имени государства, так же как миллионы других подобных убийств, оно было замаскировано под «десять лет без права переписки» и оформлено смертью в войну.

Война на много лет вперед стала палочкой-выручалочкой не только для политиков и хозяй­ственников, но и для палачей. Правду о гибели Мандельштама тоже хотели скрыть, не столько от соотечественников, сколько от иностранцев. Не просто скрыть — гибель поэта пытались сде­лать средством пропаганды: мы хоть и изолиро­вали, но сохранили, пришли фашисты и поэта-еврея уничтожили.

Из воспоминаний Надежды Мандельштам:

«Для статистики оказалось удобным, чтобы лагерные смерти слились с военными… Картина репрессий этим затушевывалась <…>. А кто пустил слух за границей о том, что Мандельштам находился в лагере в Воронежской области и был убит немцами? Ясное дело, что какой-нибудь прогрессивный писатель или дипломат, припер­тый к стенке иностранцами, которые, как выра­жается Сурков, лезут не в свое дело, свалил все на немцев, что было удобно и просто…»

Глава 3

Всякие опасности миновали поэта. Скры­тые — под видом ослепительной красоты и яв­ные — от властей. Его непрочная жизнь была в руках спившегося казака и знаменитого эсера Блюмкина, в руках белых и меньшевиков.

Сверяя судьбу поэта со звездами, хотелось бы вернуться в самое безопасное полушарие — в Старый Крым и подольше задержаться там, вдали от рокового дальневосточного неба.

Коктебель — вполне безмятежное местечко, такая же автономия в жестокую пору брато­убийства, как Гуляй-Поле. Правда, Нестор Мах­но стоял над всеми, громя и белых, и красных, а Максимилиан Волошин — в стороне, любя и молясь за тех и других: «Как поэт я не имею права поднимать меч, раз мне дано Слово, и при­нимать участие в раздоре, раз мой долг — пони­мание». В 1919 году белые и красные, беря по очереди Одессу, в прокламациях к населению цитировали одни и те же строки волошинского стихотворения «Брестский мир».

К этому времени (1919—1920 годы) неужив­чивость Мандельштама уже заметно проявля­лась — нервный, обидчивый. Вспышки тревоги. Окружающих раздражают его неряшливость и бесцеремонность. Он никогда не пользуется пе­пельницей, стряхивает пепел себе за спину, через плечо. Забрасывает окурками диван, расплески­вает, проливает в комнатах воду, роется на пол­ках и раскидывает где попало редкие книги хозяина.

С добродушным и гостеприимным Максом они оказались прямо противоположны. Кажется, оба были непричастны к действительности. Но. Один — в костюме странника, другой — стран­ник по душе. Один — казался, другой — был. И один о другом сказал, как есть:

— Ну, разумеется! Мандельштам нелеп, как настоящий поэт! Подлинный поэт непременно нелеп, не может не быть нелеп!

Один писал кованые строки, другой — пе­вуче-зыбкие.

По-разному относились к чужим строкам на­чинающих поэтов. Мандельштам, выгнав моло­дого поэта, который пришел жаловаться, что его не печатают, кричал вслед, на лестнице: «А Андрея Шенье печатали? А Сафо печатали? А Иисуса Христа печатали?» Перестал писать стихи Николай Чуковский, которому Мандель­штам сказал: «Каким гуттаперчевым голосом эти стихи ни читай, они все равно плохие». Отвадил от поэзии Вениамина Каверина: «От таких, как вы, надо защищать русскую поэзию». Прослушав Н. Бруни, вспылил: «Бывают стихи, которые воспринимаешь как личное оскорбление».

Волошину же нравилось выводить кого-то в литературный свет, устраивать публикации в журналах. Он в продолжение многих часов выслушивает трагедию в 5 актах молоденькой девицы, возится с безграмотным денщиком ка­кого-то генерала, декламировавшим с эстрады: «Танцуй свою тангу».

Это было не отношение к поэзии, а отноше­ние к людям. Макс никому ни в чем не отка­зывал. Балерину Тамару Шмелеву отправляет на лечение в Москву, хлопочет о пенсии старому политкаторжанину — шлиссельбуржцу Иосифу Зелинскому.

Стокилограммовый добродушный Макс, кото­рый очень редко сердился и которого трудно было поссорить с кем-то,— и худющий, с впалой грудью Осип, вспыхивавший и ссорившийся час­то и неожиданно. Макс — всюду дома: в Моск­ве — москвич, в Париже — парижанин. Осип — всюду проездом.

Здесь, в Крыму, был Мандельштаму злове­щий знак из будущего.

* * *

На Коктебель откуда-то свалился казацкий есаул, он беспробудно пил, а потом, спохватив­шись, осведомился: «Есть ли в деревне жиды?» Крестьяне очень предупредительно ответили: как же, двое, у моря живут — братья Мандельштамы. Он явился — пьяный, в страшной кавказ­ской папахе. Перепуганный Осип сбегал за Волошиным. В разговоре простодушно предложил казаку… Макса: «Знаете что? Арестуйте лучше его, чем меня».

Так вспоминает Волошин. И хотя воспоми­нания писаны после крутого и шумного разрыва между поэтами, видимо, так и было, могло быть. Есаул согласился: если завтра Мандельштам не явится в Феодосию к десяти утра, Волошин будет арестован.

Утром Мандельштам уехал и пропал на дол­гие часы.

Он угодил к полковнику Белой армии Цыгальскому, который, как оказалось, сам писал стихи, готовил к изданию книгу. Но не это главное. Главное, он был из тех умных, интел­лигентных людей, который понимал, что к ис­тинной поэзии его приближают не собствен­ные строки, а чужие. Он великолепно знал сти­хи Осипа Мандельштама, был его неистовым поклонником.

Они сидели друг против друга, поэт читал стихи, и это были одни из самых блаженней­ших часов в его жизни. Мандельштам редко встречал таких благодарных слушателей, как этот полковник.

Образ твой, мучительный и зыбкий,

Я не мог в тумане осязать.

«Господи!»— сказал я по ошибке,

Сам того не думая сказать.

Божье имя, как большая птица.

Вылетело из моей груди.

Впереди густой туман клубится,

И пустая клетка позади.

Грустный полковник сидел, обхватив голову руками, а может быть, и не обхватив, просто сидел, отрешившись от всего на свете.

И, если подлинно поется

И полной грудью, наконец,



Поделиться книгой:

На главную
Назад