Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Декаденты. Люди в пейзаже эпохи - Василий Элинархович Молодяков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Кто прав? Решите сами.

3

30 декабря 1856 года Бодлер подписал с Огюстом ПулеМаласси и Эженом де Бруазом, владельцами типографии в городке Алансон, контракт на выпуск «Цветов Зла» (101 стихотворение) тиражом 1100 экземпляров плюс 23 авторских на голландской бумаге. Местом издания указывался Париж. В корректуру поэт внес столько поправок, что книгу пришлось перенабирать; она поступила в продажу 25 июня 1857 года. Реакция оказалась бешеной, чему способствовал состоявшийся в январе – феврале того же года процесс против Гюстава Флобера и издателей журнала «Ревю де Пари» («Revue de Paris»), где в октябре – декабре 1856 года печатался роман «Госпожа Бовари». Прокурор Эрнест Пинар обвинял их в оскорблении морали, но суд оправдал ответчиков – хотя и вынес автору моральное порицание, – что позволило сразу выпустить отдельное издание романа. Вердикт успокоил поэта и разозлил недругов. «Бодлер предвидел возможность процесса, но вначале надеялся, что его минует чаша сия, – писал Балашов, рассказу которого мы последуем. – Когда угроза возросла, он всё же уповал, что другие заботы остановят правительство, и наивно полагал, что при дворе могут посчитаться с мнением литераторов, занимавших высокое положение, таких как Мериме{11} и Сент-Бёв. Когда Бодлер узнал через Леконта де Лиля о намерении правительства во что бы то ни стало начать преследование, он обратился к своим издателям с просьбой срочно укрыть от конфискации нераспроданную часть тиража», то есть 200 экземпляров. Кстати, именно столько издатели допечатали втайне от автора и в нарушение контракта, когда книга «пошла».

5 июля в газете «Фигаро» («Le Figaro») журналист Гюстав Бурден обрушился на книгу, назвав ее «больницей, открытой для всех безумий духа, для всей гнили сердца», где «гнусное соседствует с непотребным, а отвратительное – с мерзким». Через два дня прокуратура по приказу министра внутренних дел Огюста Адольфа Бийо начала следствие по обвинению в преступном оскорблении общественной и религиозной морали. Дело поручили Пинару, стремившемуся взять реванш. 14 июля газета «Монитёр юниверсель» («Le Moniteur universel») поместила восторженный отзыв критика Эдуара Тьерри, который акцентировал внимание на нравственном смысле «Цветов Зла» и сравнил автора с Данте; в 1868 году отзыв перепечатан в приложении к первому посмертному изданию книги. На следующий день в газете «Журналь де Брюссель» («Journal de Bruxelles») появился форменный донос: «Недавно мы рассказывали о “Госпоже Бовари”, скандальный успех которой – это в одно и то же время позор литературы, моральное бедствие и симптом социального неблагополучия. Но этот гнусный роман всего лишь благочестивое чтение в сравнении с тем томом стихов, который вышел в эти дни под заглавием “Цветы Зла”. Автором тома является некий г-н Бодлер, переводчик Эдгара По, вот уже десять лет пользующийся репутацией великого человека в одном из тех мелких кружков, которые наводняют печать нечистотами беспутства и реализма»{12}. 17 июля генеральный прокурор потребовал запретить продажу книги и конфисковать остаток тиража. Публикации в ее защиту более не допускались.

Никто из предполагаемых покровителей не вмешался. 20 августа поэт, «весь сжавшись от стыда и гнева», предстал перед уголовным судом. Пинар сделал акцент на «реализме» (сейчас это называют натурализмом) и богохульстве: «Быть за отречение Петра против Иисуса, за Каина против Авеля, взывать к сатане против святых!» Поэт должен был понимать, чем рискует, – во Второй империи вольность нравов допускалась далеко не во всем. «Противодействуйте вашим приговором этим растущим и уже определенным тенденциям, этому нездоровому стремлению изображать всё, описывать всё, рассказывать обо всем так, как если бы понятие преступного оскорбления общественной морали было упразднено и этой морали не существовало бы», – заключил прокурор. Ответчик проиграл. Признанный виновным в «грубом и оскорбляющем стыдливость реализме» (авторитарные режимы всегда так стыдливы!), Бодлер был приговорен к штрафу в 300 франков (издатели – по 100 франков) и к уплате судебных издержек{13}. Хуже было то, что суд постановил изъять из книги шесть стихотворений («Лесбос», «Проклятые женщины. Ипполита и Дельфина», «Лета», «Слишком веселой», «Украшения», «Метаморфозы вампира»){14}. Их пришлось вырезать из нераспроданных экземпляров и перенабрать соседние страницы, чтобы продажу разрешили.

Из зала заседаний поэт вышел мрачным. «Вы ожидали, что вас оправдают?» – спросил его приятель Шарль Асселино. «Оправдают! – ответил Бодлер. – Я ожидал, что передо мной извинятся за попрание чести!» Пораженный и возмущенный, он в течение трех месяцев ничего не предпринимал для выполнения судебного решения, пока ему не пригрозили арестом. 6 ноября Бодлер написал прошение на имя императрицы Евгении с просьбой о снижении суммы штрафа, который был уменьшен до 50 франков. Надо было бороться за книгу, но для начала обеспечить себе заработок. Мэтры хвалили «Цветы Зла» в частных письмах, но денег это не приносило. Издатели и редакторы настороженно относились к вспыльчивому и одиозному литератору, мишени злых нападок и карикатур. «В столице жизнь состояла из сплошных интриг, из требований оплатить векселя и из осложнений в отношениях с женщинами», – суммировал Труайя.

Второе издание «Цветов Зла» (127 стихотворений), снабженное портретом автора, вышло в том же издательстве в 1861 году. Именно на него откликнулся в Лондоне восторженной статьей Суинбёрн. Поэт предпослал сборнику весьма двусмысленное предисловие: «Эта книга написана не для моих жен, дочерей и сестер, равно как и не для жен, дочерей и сестер моего соседа. Я уступаю это тем, кому нравится смешивать свои добрые дела и прекрасные слова. <…> Мне показалось любопытным – и тем более приятным, чем труднее была моя задача – заняться добыванием Прекрасного из Зла. Эта книга, по самой своей сущности бесполезная и совершенно невинная, написана с единственной целью усладить и развить мое странное влечение к преодолению препятствий. <…> Сначала я предполагал дать должный ответ своим бесчисленным критикам{15} и одновременно выяснить несколько вопросов, самых несложных, но окончательно затемненных при свете современности. Что такое поэзия? В чем ее цель? О разграничении Добра и Красоты; о Красоте в Зле. <…> Я остановился перед ужасающей бесполезностью объяснять что бы то ни было кому бы то ни было. Те, кто знают меня, поймут всё; для тех же, кто не хочет или не может меня понять, я стал бы лишь бесполезно нагромождать свои объяснения».

Власти решили не делать книге рекламу новым преследованием, и она прошла почти незамеченной. Лишь единицы оценили новаторство, которое удачно охарактеризовал Готье: «Для изображения этой ужасающей его извращенности он сумел найти болезненно-богатые оттенки испорченности, зашедшей более или менее далеко, эти тона перламутра и ржавчины, которые затягивают стоячие воды, румянец чахотки, белизну бледной немочи, желтизну разливающейся желчи, свинцово-черный цвет зачумленных туманов, ядовитую зелень металлических соединений, пахнущих, как мышьяковисто-медная соль, черный дым, стелющийся в дождливый день по штукатурке стен, весь этот адский фон, как будто нарочно созданный для появления на нем какой-нибудь истомленной, подобной привидению головы, и всю эту гамму исступленных красок, доведенных до последней степени напряжения, соответствующих осени, закату солнца, последнему моменту зрелости плода, последнему часу цивилизаций». Вспомним данное им же определение «стиля декаданса», которое я привел в прологе.

Долгие часы над очередными рукописями за столиком кафе с трубкой в зубах, бильярд, кабачки, дешевая продажная любовь – и одновременно работа над элегантными и печальными стихотворениями в прозе «Парижский сплин» и книгой признаний «Мое обнаженное сердце». Восторги молодых поклонников радовали, но ничего не могли изменить в жизни, которую поэт воспринимал как сплошной кошмар, моральный и физический. Попытка выставить кандидатуру во Французскую академию в 1861 году была воспринята то ли как злая провокация, то ли как неудачная шутка, поэтому кандидат отказался от баллотировки, не дожидаясь выборов. Планы поправить материальное положение и занять «положение в обществе», в возможность осуществления которых верил, кажется, только сам Бодлер, рушились один за другим. В реальности ему пришлось навсегда продать издателям за небольшие разовые платежи то, что еще можно было продать, включая переводы из Эдгара По с предисловиями и примечаниями.

Ум поэта по-прежнему занимала главная книга. Известно, что в 1865 году Бодлер составил проект третьего, итогового издания «Цветов Зла», но авторский экземпляр его не сохранился. Готовя книгу для «Литературных памятников», Балашов попытался реконструировать замысел – насколько удачно, судить не берусь. В 1866 году в двух сборниках «Современный Парнас», ставших триумфом парнасской школы, появились 16 стихотворений Бодлера под заглавием «Новые / Цветы Зла», напечатанным по просьбе автора в две строки с целью указать, что это не новое произведение под таким названием, но дополнение к прежнему. О нем восторженно писали два юных поэта – Поль Верлен и Стефан Малларме… имена которых ничего не говорили жившему в Бельгии и оторванному от парижской жизни Бодлеру.

В том же 1866 году Пуле-Маласси выпустил в Брюсселе (куда он перебрался после банкротства, ареста и суда) под маркой «У всех издателей» сборник Бодлера «Обломки» («Les Épaves»; 23 стихотворения) с ультрадекадентским фронтисписом работы Фелисьена Ропса, с которым поэт познакомился в Брюсселе. Отдельным разделом в него вошли «Осужденные стихотворения из “Цветов Зла”». В предисловии говорилось: «Этот сборник составлен из стихотворений, по большей части осужденных судом или неизданных, которые г-н Шарль Бодлер не счел нужным включить в окончательное издание “Цветов Зла”». Тем не менее некоторые из них были включены в первое посмертное издание книги, которое в 1868 году подготовили друзья автора Асселино и Банвиль. Именно в этом варианте читали «Цветы Зла» несколько поколений русских переводчиков. Что касается «Обломков», то после переиздания 1868 года суд города Лилля признал сборник оскорбляющим общественную мораль и постановил уничтожить тираж, а издателя приговорить к году тюремного заключения и штрафу в размере 500 франков. Значит, эта книга страшнее «Цветов Зла»? Судите сами, благо в 1993 году опубликован ее полный русский перевод[33], доступный и в интернете.

Пример Пуле-Маласси побудил Бодлера весной 1864 года попытать счастья в Бельгии[34]. Он надеялся на протекцию Гюго, присылавшего ему велеречивые письма, а деньги рассчитывал заработать чтением лекций, хотя прежде никогда этим не занимался. Затея окончилась провалом, принеся вместо ожидавшихся гонораров только новые долги, резкое ухудшение здоровья из-за прогрессирующего сифилиса и вспышку ненависти к неоценившей его стране. «Что за шайка негодяев! – писал он 13 октября Анселю, ведшему его дела. – А я-то считал Францию вполне варварской страной, и вот принужден сознаться, что есть страна еще более варварская, чем Франция!» Бодлер решил отомстить памфлетом. «Заметки накоплялись грудами на его столе. Не хватало лишь энергии собрать в одно произведение весь этот смешанный материал. <…> Под влиянием болезни ум Бодлера, склонный к меланхолии, омрачался все более и более». В его записях, по словам Балашова, «отдельные образы и острые мысли переплетаются с каким-то мизантропическим бредом душевнобольного человека».

Понимая безнадежность своего положения, поэт спешил подвести итоги. 29 марта 1866 года в письме он еще давал указания издателям «Современного Парнаса», но состояние ухудшалось с каждым днем. 31 марта последовали паралич половины тела (гемиплегия) и афазия; 3 апреля его положили в больницу. Приехавшая в Брюссель мать забрала сына, плохо понимавшего происходящее, в гостиницу, где постаралась окружить уходом, но ее присутствие лишь раздражало его. В начале июля Бодлера, находившегося в почти бессознательном состоянии, перевезли в парижскую клинику доктора Эмиля Дюваля. Больной не мог ни говорить, ни писать, хотя был подвержен приступам гнева, вскоре перестал кого-либо узнавать и почти не покидал постели. Тьма поглотила его сознание, затем и тело перестало сопротивляться. «Бодлер жил и умер одиноко, замкнуто, исповедник грехов, о которых никогда не рассказал всю правду, аскет страсти, отшельник борделя», – суммировал Симонс[35]. «Видимо, стремление человека гиперболизировать себя имеет известные пределы, и природа наказывает тех, кто не хочет считаться с ограниченными ею рамками физической и духовной организации человека», – подытожил Соколов[36].

Во всех изданиях «Цветы Зла» заканчиваются большим стихотворением «Путешествие», наиболее известным в переводе Марины Цветаевой под заглавием «Плаванье». Перевод отличный, да и магия имени переводчика прибавила ему славы. Лучшего эпилога к истории жизни Бодлера не придумать, но я предпочитаю другой перевод, сделанный не менее прекрасным, но куда менее известным поэтом графом Василием Комаровским в 1903 году и десять лет спустя включенный в его единственную книгу «Первая пристань». Вот первая часть:

Мир прежде был велик – как эта жажда знанья,Когда так молода еще была мечта.Он был необозрим в надеждах ожиданья!И в памяти моей – какая нищета!Мы сели на корабль озлобленной гурьбою,И с горечью страстей, и с пламенем в мозгах,Наш взор приворожен к размерному прибою,Бессмертные – плывем. И тесно в берегах.Одни довольны плыть и с родиной расстаться,Стряхнуть позор обид, проклятье очага.Другой от женских глаз не в силах оторваться,Дурман преодолеть коварного врага.Цирцеи{16} их в скотов едва не обратили;Им нужен холод льда, и ливни всех небес,И южные лучи их жгли б и золотили,Чтоб поцелуев след хоть медленно исчез.Но истинный пловец без цели в даль стремится.Беспечен, как шаров воздушных перелет.И никогда судьбе его не изменитьсяИ вечно он твердит – вперед! всегда вперед!Желания его бесформенны, как тучи.И всё мечтает он, как мальчик о боях,О новых чудесах, безвестных и могучих,И смертному уму – неведомых краях!

Вот последняя часть, восьмая и главная:

Смерть, старый капитан! нам всё кругом постыло!Поднимем якорь, Смерть, в доверьи к парусам!Печален небосклон, и море как чернила,Полны лучей сердца, ты знаешь это сам!Чтоб силы возбудить, пролей хоть каплю яда!Огонь сжигает мозг, и лучше потонуть.Пусть бездна эта рай или пучины ада?Желанная страна и новый, новый путь!

Шарль Бодлер умер 31 августа 1867 года в Париже. «До того, как он испустил последний вздох, его причастили. Вечный бунтарь почил спокойно, без мучений и являл присутствующим умиротворенное лицо человека, преуспевшего в жизни и бесстрашно ушедшего в мир иной», – завершил печальный рассказ Труайя. Похоронами 2 сентября распоряжался Ансель. Траурную процессию возглавили Поль Верлен и издатель поэтов Альфонс Лемер; Асселино и Банвиль произнесли восторженные речи; Готье, Леконт де Лиль и Сент-Бёв не явились. Только после смерти Бодлера, но именно благодаря ему, «французская поэзия вышла, наконец, за пределы нации, – писал Поль Валери. – Она понудила мир читать себя; она предстала в качестве поэзии современности; она вызывает подражания, она оплодотворяет многочисленные умы»[37].

Обратной стороной славы стало появление эпигонов, стремившихся «перебодлерить Бодлера» – перенять и развить самые кричащие и бросающиеся в глаза стороны его поэзии, благо их легче всего имитировать. Наиболее заметным из них стал Морис Роллина́, чья книга «Неврозы» (1883; русский перевод – 2012{17}) пыталась повторить «Цветы Зла» в новой литературной ситуации. По мнению Брюсова, Роллина родствен Бодлеру «беспощадностью своего анализа, смелостью своих реалистических описаний, глубоким пессимизмом мировоззрения. <…> Человеческая душа поэту кажется “клоакой, которую не измерил еще ни один зонд”. <…> Внимание поэта привлекают прежде всего преступники, развратницы, лицемеры, все формы безобразия и смерти, всё, в чем затаен ужас»[38]. Роллина – талантливый поэт, но его стихи нередко кажутся пародией на Бодлера, многих важных качеств которого, включая сострадание, он лишен. Таково «Чудовище»:

Вот перед зеркалом, в него кидая взгляды,Сдирает женщина затейливый парик,И череп, как лимон желтеющий, возникИз мертвых локонов, весь жирный от помады.Под лампой яркою освобождая ротОт пары челюстей (они слюной покрыты)И глаз фарфоровый извлекши из орбиты,Их с осторожностью в бокал с водой кладет.Нос восковой слущив и пышный бюст из ватыСорвав, швыряет их, скрипя, в ларец богатыйИ шепчет: «Он меня (вуаль и туалет!)Нашел хорошенькой, он стиснул мне перчатку!»И Ева гнусная, обтянутый скелет,Отвинчивает прочь резиновую пятку{18}.

Брюсов пародировал «перебодлеренные» штампы в стихотворении «À la Charles Baudelaire» (8 июля 1898 года), опубликованном посмертно и всего единожды[39], а потому малоизвестном:

Низменный, грязный вертеп,Стены нависли, что склеп,Лужи пивные, как гной,Сумрачен сумрак ночной.Вот в полусне тишиныВидит он призрак жены:Там у камина онаЖдет безответна, бледна,Угли слегка шевелит.Тихое пламя дрожит,Тихо летает вокругПлачущий, плачущий дух…Странная сладость – мечтойВызвать тот призрак святой,Лежа во мраке ночномС пьяной подругой вдвоем.4

Литературная судьба Бодлера в России оказалась долгой, причудливой и счастливой. «Русского Бодлера» можно уподобить «русскому Байрону» или «русскому Гейне», зажившим собственной, отдельной от оригинала жизнью[40].

Первыми автора «Цветов Зла» заметили поэты-демократы. В 1870 году Дмитрий Минаев опубликовал перевод «Каина и Авеля» в сатирическом журнале «Искра», что в очередной раз привлекло недоброе внимание цензуры; Николай Курочкин – перевод «Призраков» годом позже в «Отечественных записках». Резонанса они не вызвали, и Бодлер еще добрую четверть века оставался на периферии читательского сознания. Изменил положение народоволец-каторжанин Петр Якубович, он же «П. Я.», «П. Ф. Гриневич», «М. Рамшев», «Л. Мельшин», – человек трагической судьбы, самый талантливый революционный поэт последней четверти XIX века и яростный гонитель «декадентщины» как критик.

Якубович сам рассказал историю своего обращения к Бодлеру: «В 1879 году “Цветы Зла” случайно попали мне в руки и сразу же захватили меня своим странным и могучим настроением. Суровой печалью веяло на юную душу от осужденных за безнравственность стихов; грубый, местами дерзки-откровенный реализм будил в ней, каким-то чудом искусства, лишь чистые, благородные чувства – боль, скорбь, ужас, негодование – и поднимал высоко от “скучной земли”, в вечно лазурные страны идеала… С 1879 года начали печататься (в журнале “Слово”) мои первые переводы из Бодлера, но главная работа была сделана мною значительно позже (1885–1893) в Петропавловской крепости, на Каре и Акатуе. Бодлер являлся для меня в те трудные годы другом и утешителем, и я, со своей стороны, отдал ему много лучшей сердечной крови»[41]. Таков был первый лик «русского Бодлера» – жертвы тирании буржуазного общества, мятежника и богоборца, революционера и мечтателя.

В 1909 году в предисловии к итоговому изданию переводов Якубович процитировал несколько строк из своего давнего стихотворения «Памяти Шарля Бодлера» (1893). Целиком напечатанное только в 1960 году, оно звучит… вполне декадентски:

В дразнящей красоте, в ее чертах разлитой,В одно сливались блеск и рай, и темный ад:Уста иронией змеились ядовитой,И грусти полон был неизъяснимый взгляд..............................И повела меня крылатая подругаПо склепам гробовым, по мрачным чердакам,По сферам странных грез – бессильного недуга,Паренья гордого – к высоким небесам.И всё дала понять: зачем любить до болиЕй сладко то, что свет насмешкою клеймит,А то, что видит он в лучистом ореоле,Такую желчь и скорбь в душе ее родит!.............................По адским пропастям, по горним высям рая,Казалось, взор ее в безумии блуждал,Повсюду смысл и цель постичь желая,И голос плачущий меня с мольбою звал:«…Туда, туда пойдем, в страну больных видений,Кошмаров, ужасов и лучезарных снов —Любить одно, болеть тоской одних сомнений,Впадать в отчаянье и страстно верить вновь!»

В комментариях сказано, что автор «хотел поместить стихотворение в качестве предисловия к анонимному изданию своих переводов Бодлера 1895 года»[42]. Петровская библиотека в Москве выпустила книгу «Стихотворения Бодлэра» (53 стихотворения; цензурное разрешение от 30 июня 1894 года). В примечании издателя на первой странице предисловия уклончиво говорилось: «Все предлагаемые переводы стихотворений Шарля Бодлера сделаны поэтом, пожелавшим остаться в неизвестности и намеревающимся довести свою работу до конца», то есть выполнить полный перевод «Цветов Зла». В литературных кругах авторство не было тайной, как и причина анонимности: в ноябре 1893 года каторжник Якубович был переведен в Кадаинский рудник, и только тогда с него были сняты кандалы; там же он находился и к моменту выхода книги. Это – первое отдельное издание Бодлера в России.


«Стихотворения Бодлэра» в анонимном переводе Петра Якубовича (М., 1895). Титульный лист. Первое русское издание стихов Бодлера. Собрание В. Э. Молодякова


Обложка книги «Мое обнаженное сердце» в переводе Эллиса (М., 1907). Первое русское издание прозы Бодлера. Собрание В. Э. Молодякова

Выпуском книги занимался Бальмонт, знавший имя и судьбу переводчика: политический радикализм сочетался в его восприятии с радикализмом литературным, декадентство было его революцией. Он открыл ее программным «вступительным эскизом» – великолепным образчиком декадентской эссеистики, который я, ввиду редкости издания, приведу полностью:

«Вот сборник стихов… В нем много достоинств, которые могут быть оспариваемы; в нем есть одно достоинство, которое неоспоримо. Он не похож ни на один из существующих стихотворных сборников. Поэт создал свой особенный мир, где, быть может, ни на чем нельзя остановиться с отрадой, но где всё оригинально, всё имеет свою собственную индивидуальную физиономию.

Здесь нет сладостных воспоминаний о первой любви, тех ласковых картин слияния двух сердец, нет природы как союзницы человека в его стремленьи к счастью и гармонии. Любовь, с незапамятных времен исторгавшая из груди всех поэтов самые нежные звуки, идет здесь рука об руку с ненавистью, соединяется с преступлением, ужасом и безумием. На эдемских берегах высятся огромные саркофаги, в которых больше черной тоски, чем красоты. На тусклом небе, лишенном чистых звезд, мерцает мертвая холодная луна, печальное светило, когда-то бывшее гением ночных любовных встреч, теперь же, в этом царстве поблекшей радости, озаряющее только руины. Здесь розы не цветут, соловьи сюда не залетают. Воздух отравлен, им могут дышать только зловещие совы; почва осквернена, и на ней вырастают только ядовитые растения, с мрачно-причудливыми очертаниями. Даже изысканные благоухания, которыми наполнено это мертвое заколдованное царство, так странны, так загадочны, что, доставляя минутное наслаждение, тотчас требуют горькой расплаты, они смущают душу, погашают волю, внушают мысли и поступки, которые влекут за собою раскаяние. Здесь никто не говорит о любви человека к человеку, эти чувства – сказка старых дней. А между тем поэту так хочется любить людей, так страстно хочется обожать женщину. Временами из его надорванной груди вырывается хриплый крик, но пустыня молчит, в ней нет отклика; перед утомленными взорами проходят смутные окровавленные тени, они безмолвствуют и говорят своим молчанием; вот они идут, идут, эти жалкие маниаки, падшие женщины, убийцы, удушающие совесть вином, дряхлые старухи, обманутые детьми, люди с слепыми сердцами, люди с голодными душами.

Мы развертываем длинный свиток и, видя всё одни и те же песни отрицания, понимаем, что перед нами – душа, переполненная пыткой, что этот стих, блестящий, острый и холодный, как клинок, создан не для украшения. Мысли и образы закованы в тесные латы, в кратких стихотворениях, в сдержанных строках нет того лиризма, которым отличается чувство в первую минуту его возникновения, но это обманчивое спокойствие есть обманчивая и чудовищная тишина омута, в котором кружится скрытый водоворот; глянцевитый блеск водной поверхности пугает взоры, говорит о том, что в глубине нас подстерегает гибель. Это спокойствие сильнее того восторженного отчаяния, которое, выражаясь страстными воплями, находит в самом себе горькую усладу, находит известное удовлетворение в глубине страдания. Перед нами шаг вперед в определенной сфере психологических явлений. Страх начинается тоской и постепенно переходит в ужас, который сперва проявляется шумно, потом, увеличиваясь, делается тихим, как бы соединяется с сознанием, чтобы не выразить словами всей бездны отчаяния.

Но кто же он, этот загадочный певец тоски, порочности и смерти? Не является ли он сам чудовищем порочности?

Да, так говорили и говорят те ограниченные люди, которые не понимают, что бескорыстный поэт, останавливаясь на явлениях зла, останавливается не так, как они. Муза посещает только те сердца, где горит чистый пламень благородства.

Певец зла, уходя в болотные топи и бросаясь в черные пропасти, сохранял в своем сердце, незримо ото всех, источник молитв, благоговения и светлых слез. Находясь в преисподней, он грезит о белоснежной вершине, к которой неустанно восходит его бурный дух. Судьба предназначила ему полюбить всё, что люди ненавидят, для того чтобы он мог нарисовать тот темный фон, на котором более рельефно выступает идеальная мечта. Всё, на чем лежит каинова печать отвержения, понятно и близко этому странному художнику, именно в силу исключительности его нервной организации, в силу его отмеченности.

Есть натуры с детским сердцем, прозрачные, как ручей; они инстинктивно бегут от всего темного; их непосредственной наивности страшно всё отрицательное. Им хочется всегда видеть над собой лазурное небо, слушать серебристое пение жаворонка, смотреть на блестящих мотыльков.

Есть натуры иные. Они судьбою предназначены для страдания; их влекут к себе пропасти, пленяет нахмуренное небо, покрытое разорванными тучами; они чувствуют себя в родной стихии там, где дисгармония и смерть. Но еще вопрос, кто любит добро сильнее, первые натуры или вторые.

Одни смотрят на внешнее, другие стараются проникнуть вглубь явлений. Одни идут, удовлетворяются беглой картиной и проходят; другие останавливаются, страдают и сострадают, и пытаются разгадать вечное явление мирового зла, в какой бы форме оно ни проявлялось.

И если человек идет своим путем, задается своими особыми задачами, мы не можем отказать ему в глубоком сочувствии, хотя бы сами мы избирали иные пути, задавались иными жизненными задачами. Лишь бы высшая цель его совпадала с нашей, лишь бы у него было молитвенное отношение к Добру.

Кончим эти беглые строки стихами. Они не очерчивают вполне того поэта, которому посвящены, но они внушены его личностью, как она представляется нам, и во всяком случае отмечают одну сторону этой своеобразной индивидуальности:

Его манило зло, он рвал его цветы,Болотные в себя вдыхал он испаренья,   Он в грязной тине преступления   Искал сиянья красоты.Исполнен странного немого упоенья,В вертепах низости, среди толпы чужой,Скорбел он чуткою тревожною душой.И там, где пьяное бесстыдство хохотало,Циничной шуткою приветствуя порок,   Он был от пошлости далек,В его уме живом мечта мечту рождала.Незримые цветы он собрал, – и венок,   Венок печальный и позорный,Он возложил на нас, украсив им себя.   Он свет зажег в пустыне черной,   Он жил во зле, добро любя»[43].

Несколько лет спустя Бальмонт написал стихотворение «К Бодлеру», которое включил в сборник «Горящие здания»:

Как страшно-радостный и близкий мне пример,Ты всё мне чудишься, о царственный Бодлер,Любовник ужасов, обрывов и химер!Ты, павший в пропасти, но жаждавший вершин,Ты, видевший лазурь сквозь тяжкий желтый сплин,Ты, между варваров заложник-властелин!Ты, знавший Женщину, как демона мечты,Ты, знавший Демона, как духа красоты,Сам с женскою душой, сам властный демон ты!Познавший таинства мистических ядов,Понявший образность гигантских городов,Поток бурлящийся, рожденный царством льдов!Ты, в чей богатый дух навек перелитаВ одну симфонию трикратная мечта:Благоухания, и звуки, и цвета!Ты – дух, блуждающий в разрушенных мирах,Где привидения друг в друге будят страх,Ты – черный, призрачный, отверженный монах!Пребудь же призраком навек в душе моей,С тобой дай слиться мне, о маг и чародей,Чтоб я без ужаса мог быть среди людей!

Бальмонт задал тон трактовке Бодлера в России, повлиявшей на других интерпретаторов, единомышленников и противников. Однако еще в 1891 году Мережковский посвятил По и Бодлеру важный фрагмент главы «Новое искусство» в поэме «Конец века. (Очерки современного Парижа)», включенной в сборник «Символы» (1892), а ранее напечатал переводы трех его стихотворений:

Певец Америки, таинственный и нежный,С тех пор, как прокричал твой Ворон безнадежныйОднажды полночью унылой: «nеvеrmоrе!»Тот крик не умолкал в твоей душе; с тех порЗа Вороном твоим, за вестником печали?Поэты «nеvеrmоrе», как эхо, повторяли;И сумрачный Бодлер, тебе по музе брат,На горестный напев откликнуться был рад;Зловещей прелестью, как древняя Медуза,Веселых парижан пугала эта муза.Зато ее речей неотразимый яд,Зато ее цветов смертельный ароматНадолго отравил больное поколенье.Толпа мечтателей признала в опьяненьеТебя вождем, Бодлер… Романтиков былыхОтвага буйная напоминала в них…

В 1909 году, подводя итоги своей работы и раздумывая о русской судьбе Бодлера, Якубович с горечью писал: «В России в то время (1879 год. – В. М.) неизвестно было даже само слово “декадент”, и естественно, что в поэзии Бодлера я обратил внимание главным образом на то, что в ней было истинно поэтического, а к тем ее сторонам и чертам, которые впоследствии так незаслуженно прошумели и создали целую школу кривляющихся поэтов, отнесся с равнодушной снисходительностью, как к больным причудам и капризам великого поэта». Якубович махал кулаками после драки, поскольку «кривляющиеся поэты» к тому времени не только создали мощную литературную школу и вернули русской поэзии ее былую славу, но и на много десятилетий определили облик «русского Бодлера». Презрительно заметивший, что в России «двусложьем “Мельшин” скомпрометирован Бодлер», Игорь Северянин был несправедлив, но опыты символистов намного удачнее. Взявшись за «Цветы Зла» после ремесленных экзерсисов 1880—1890-х годов (Сергей Андреевский, Платон Краснов, Владимир Лихачёв, Сергей Головачевский), Бальмонт, Брюсов (в конце 1894 года – возможно, соревнуясь с Бальмонтом), Анненский, Вячеслав Иванов создали традицию русских переводов Бодлера. Ее продолжили Эллис (первый вариант его книги, изданный в 1904 году, Брюсов подверг разгромной критике), Гумилев, менее известные Александр Курсинский и Александр Булдеев. В то же время попытки работать по старинке, включая полные переводы «Цветов Зла» Александра Панова (1907) и Арсения Альвинга (1908){19}, ценности не представляют[44]. Символистская традиция повлияла и на позднейшие работы Вадима Шершеневича (его перевод «Цветов Зла», опубликованный лишь в 2006 году, является лучшим из полных), Бенедикта Лившица, Абрама Эфроса и Вильгельма Левика.


Афиша лекции Эллиса «Шарль Бодлер и его “Цветы Зла”» с чтением переводов Валерия Брюсова в Политехническом музее (Москва). 17 мая 1907 г. РГБ

25 августа 1923 года Брюсов написал стихотворение «Бодлер»:

Давно, когда модно дышали пачулиИ лица солидно склонялись в лансье,Ты ветер широт небывалых почуял,Сквозь шелест шелков и из волн валансьен.Ты дрожью вагона, ты волью фрегатаМечтал, чтоб достичь тех иных берегов,Где гидрами – тигр, где иглой – алигатор,И тех, что еще скрыты в завес веков.Лорнируя жизнь в призму горьких ироний,Ты видел насквозь остова Second Empire{20}, —В салонах, из лож, меж кутил, на перроне, —К парижской толпе припадал, как вампир.Чтоб, впитая кровь, сок тлетворный, размолот,Из тигеля мыслей тек сталью стихов,Чтоб лезвия смерти ложились под молотВ том ритме, что был бой вселенских мехов!Твой вопль к сатане, твой наказ каинитам,Взлет с падали мух, стон лесбийских «épaves»{21}Над скорченным миром, с надиров к зенитам,Зажглись, черной молнией в годы упав.Скорбя, как Улисс, в далях чуждых, по дыму,Изгнанник с планеты грядущей, ты ждал,Что новые люди гром палиц подымут —Разбить мертвый холод блестящих кандал.Но вальсы скользили, – пусть ближе к Седану;Пачули пьянили, – пусть к бездне коммун.Ты умер, с Нево видя край, нам не данный,Маяк меж твоих «маяков» – но кому?

Лучшего «словесного портрета» Бодлера на русском языке я не знаю.

Константин Бальмонт. «Гляди на Солнце, пока есть Солнце»{22}

«Бальмонт, фигура резко характерная и во многих отношениях неповторимая, с головы до пят был человеком декаданса. Для него декадентство служило формой не только эстетического отношения к жизни, но – самой жизни, личной жизни поэта. Он существовал как бы в другом, нематериальном, выдуманном им самим мире, – в мире музыкальных звуков, шаманского бормотанья, экзотических красок, первобытной космогонии, бесконечных, набегающих одно на другое художественных отражений. Усвоенная Бальмонтом поза “стихийного гения”, которому “всё дозволено”, нарочитый эгоцентризм и маскарадный “демонизм”, открытое пренебрежение условностями общежития, узаконенными буржуазно-мещанской моралью, – всё это стало для него как бы нормой быта и поведения. Всеми доступными ему средствами он утверждал свое право на “свободу” и “безумие” (“Красота и безумие – сестры”, – твердил он вслед за Тирсо де Молиной), всё и вся оправдывая “ветроподобной душой поэта”. <…> Всё вместе это слагалось в некую легенду о Бальмонте, о распространении которой более всех старался сам Бальмонт, беспрерывно пополняя ее всё новыми и новыми подробностями»[45].

Так писал полвека назад Владимир Орлов, самый умный истолкователь поэзии русского модернизма в «идеологически выдержанном», кондовом «советском литературоведении» (настоящих ученых мы к нему не относим), представляя читателям семисотстраничный том стихов Бальмонта в большой серии «Библиотеки поэта» – первое посмертное издание на родине. Сделанный им выбор стихов не слишком удачен, тонкие и верные наблюдения соседствуют во вступительной статье с агитпроповской жвачкой и дежурными клише, резавшими взор и слух уже тогда, но состоялось главное: Бальмонт «вернулся в Россию – стихами».

Как правильно произносить фамилию поэта: Бальмонт или Бальмонт? Орлов в начале статьи специально проставил ударение «Бальмонт». Точку в долгом споре поставила обстоятельная статья Константина Азадовского: ударение надлежит делать на первом слоге[46]. Вопрос закрыт.

1

Константин Дмитриевич Бальмонт родился 4 (16) июня 1867 года «под утро, в одну из прозрачных летних ночей»[47] в имении Гумнищи Шуйского уезда Владимирской губернии, за два с половиной месяца до страдальческой кончины Шарля Бодлера. Он был третьим из семи сыновей помещика и земского деятеля Дмитрия Константиновича Бальмонта (1836–1907) и его жены Веры Николаевны, урожденной Лебедевой (1843–1909), дочери военного инженера в генеральском чине. «У меня нет точных документов касательно моих предков, – писал Бальмонт. – Но, по семейным преданиям, предками моими были какие-то шотландские или скандинавские моряки, переселившиеся в Россию. Фамилия Бальмонт очень распространена в Шотландии»[48]. Прерву цитату, чтобы дать слово второй (последней законной) жене поэта Екатерине Алексеевне, урожденной Андреевой, доброму гению и автору прекрасной книги, которую он в письмах называл «Катя милая»: «Фамилия не русская, хотя похожая на Лермонт[ов]. Но наши розыски с Константином Дмитриевичем, не из Шотландии ли она, ни к чему не привели. Был и во Франции род Balmont’ов (графы и маркизы). <…> Был и в Польше еще не захудалый род титулованных дворян Бальмонт. <…> Но нам с Бальмонтом достоверно известно было только, что прадед отца поэта – по фамилии Баламут – был сержантом в одном из кавалерийских лейб-гвардейских полков императрицы Екатерины II. <…> Прадед поэта Иван Андреевич Баламут был херсонским помещиком. И только внук его Дмитрий Константинович переселился во Владимирскую губернию»[49]. «Дед мой со стороны отца был морской офицер, принимал участие в русской турецкой войне (1828–1829 годов. – В. М.) и заслужил личную благодарность Николая Первого своей храбростью. Предки моей матери были татары. Родоначальником был князь Белый Лебедь Золотой орды. Быть может, этим отчасти можно объяснить необузданность и страстность, которые всегда отличали мою мать и которые я от нее унаследовал».

Дмитрий Бальмонт полвека отдал Шуйскому земству – избирался мировым посредником, мировым судьей, председателем съезда мировых судей, председателем уездной земской управы (восемь раз подряд!). «Человек очень приятный, умный, спокойный, – вспоминала невестка. <…> Он любил природу, тишину и семейный уют. Был страстный охотник. В деревне занимался хозяйством, в город (Шую, где имел свой дом. – В. М.) ездил только на службу. В Гумнищах он построил небольшой крахмальный завод, чтобы сводить концы с концами и дать своим сыновьям образование». В книге «В раздвинутой дали» (1929) сын зарисовал его в стихотворении «Отец»:

О мой единственный, в лесных возросший чащах,До белой старости, всех дней испив фиал,Средь проклинающих, среди всегда кричащих,Ни на кого лишь ты ни разу не кричал..............................И я горю сейчас тоской неутолимой,Как брошенный моряк тоской по кораблю,Что не успел я в днях, единственный, любимый,Сказать тебе, отец, как я тебя люблю.

«Из всех людей моя мать, – вспоминал поэт в очерке «На заре» (1929), – высокообразованная, умная и редкостная женщина, оказала на меня в моей поэтической жизни наиболее глубокое влияние. Она ввела меня в мир музыки, словесности, истории, языкознания. Она первая научила меня постигать красоту женской души». «Вера Николаевна была женщина с большим темпераментом, умная, живая, властная, – дополнила Андреева. – С юных лет обожала чтение, музыку, поэзию. <…> Знала языки, особенно хорошо французский. Хозяйству и воспитанию детей не отдавала много времени. <…> Никогда долго не сидела на месте, носилась из деревни в Шую, Владимир, Москву… по делам, а если дел не было, придумывала их себе». Ее портрет – в стихотворении «Мать»:

Утром, чуть в лугах светло,   Мне еще так спится,А она, вскочив в седло,   На коне умчится…«Ты куда же в эту рань,   Мама, уезжала?»В губы чмок, – и мне, как дань,   Ландышей немало..............................И поздней, как дни, созрев,   Меньше дали света,Превращать тоску в напев   Кто учил поэта?

По словам жены, «Бальмонт любил своих родителей, особенно мать, с которой никогда не переставал общаться[50]. Где бы он ни был, он писал ей, посылал свои новые стихи{23}. <…> Лицом и белокуро-рыжеватой окраской волос он был похож на мать. На отца – чертами лица и кротким характером».

До поступления в гимназию Константин рос в деревне, описав эти годы в поэтичном романе «Под новым серпом» (1923) – лучше, чем там, не расскажешь. «Совершенно четко себя помню с 4-х, 5-и лет. Когда мне было пять лет, возник в сознании некий миг незабываемый, когда я почувствовал себя как себя – и с тех пор, внутри, ничего уже не меняется». «Детство Бальмонта было очень счастливой порой, которую он любил вспоминать, – рассказывала жена. – <…> Еще совсем маленьким следил он за всеми проявлениями природы на небе и на земле. Звезды, облака, весь мир животных, насекомых, растений захватывал его гораздо больше, чем жизнь окружающих людей. <…> Законы природы были единственные, которые он принимал безусловно. Закономерность и постепенность всех изменений, происходящих в природе, быть может, и внушили ему навсегда ненависть к произволу и насилию». «Люблю деревню и море, вижу в деревне малый Рай, – признавался Бальмонт. – Город же ненавижу как рабское сцепление людей, как многоглазое чудовище». Необычное детство для «декадента».

Отвечая на вопрос о «самых замечательных событиях своей жизни», Бальмонт назвал «внутренние внезапные просветы, которые открываются иногда в душе по поводу самых незначительных внешних фактов», и перечислил: «Первая страстная мысль о женщине (в возрасте пяти лет). Первая настоящая влюбленность (девяти лет). Первая страсть (четырнадцати лет). Впервые сверкнувшая, до мистической убежденности, мысль о возможности и неизбежности всемирного счастья (семнадцати лет)».

В пять лет Бальмонт с помощью матери выучился читать по-русски и по-французски и с тех пор всю жизнь читал запоем, глотая целые библиотеки на разных языках, коих он в общей сложности изучил семнадцать. В раннем детстве ему особенно запомнились три книги: чье-то «Путешествие к дикарям», «Хижина дяди Тома» и «Конек-Горбунок». «Первая научила меня жаждать путешествий. <…> Вторая рассказала мне, что кроме счастливого мира… есть уродливый мир гнета и страданий. <…> Третья научила детскую душу таинственности жизни. <…> Первые поэты, которых я читал, были народные песни, Никитин, Кольцов, Некрасов и Пушкин».

Любознательный, восприимчивый, мечтательный, но легковозбудимый и капризный книгочей оказался скверным школьником. «В младших классах блистал своими способностями и знаниями. Потом ему это скоро надоело, и он стал плохо учиться», – писала жена. Юноша думал пойти то ли «в народ», то ли к сектантам, а в шестом классе вступил в «противоправительственный кружок» (единственный дворянин в нем!). Неудивительно, ибо мать поэта, по словам невестки, «держалась самых передовых идей. Политически неблагонадежные, высланные всегда находили приют у нее в доме». «Деятельность кружка была весьма скромной, – констатировали Павел Куприяновский и Наталья Молчанова, – однако в Шуе рассматривалась едва ли не как “потрясение основ”»[51]. Апофеозом революционных эскапад стали размножение на гектографе и расклейка по Шуе прокламации Исполнительного комитета партии «Народная воля» по поводу убийства в декабре 1883 года жандармского подполковника Георгия Судейкина.

Константина исключили из гимназии: формально отчислили «по болезни». Родители спасли его от обыска и ареста, а затем устроили во Владимирскую гимназию, о которой поэт вспоминал: «Кончил курс, прожив, как в тюрьме, полтора года под надзором классного наставника, в квартире которого мне было приказано жить. Гимназию проклинаю всеми силами. Она надолго изуродовала мою нервную систему». Его первую публикацию – три стихотворения в журнале «Живописное обозрение» (1885. № 48) – заметил только классный наставник, учитель греческого языка Осип Седлак, строго напомнивший, что гимназисты могут выступать в печати под своей фамилией только с разрешения начальства. Именно с этой даты Бальмонт вел отсчет своей литературной деятельности.

Тогда же юноша познакомился с властителем дум «передовой» России Владимиром Короленко и передал ему тетрадь (44 стихотворения и семь переводов из Николауса Ленау), которая сохранилась в архиве писателя. 23 февраля 1886 года Короленко ответил письмом, которое Бальмонт «хранил у себя с самыми заветными драгоценностями». Автор строго разобрал прочитанное и, отметив «несомненный талант», вдохновил на работу: «У Вас хорошие задатки, но нет еще поэтического содержания. <…> Вы еще не знаете, как благотворно иногда действует художественное воздержание. <…> Нужно читать, учиться, мыслить и, что еще важнее, – жить. А Вы ведь вовсе не жили… Очень хорошее дело переводы больших поэтов и прозаические работы»[52]. «Художественное воздержание» было не для Бальмонта, но остальные советы и, главное, знакомство пригодились.

Осознав себя литератором, Бальмонт не сразу стал декадентом, ибо «в юности более всего увлекался общественными вопросами». Поступив в 1886 году на юридический факультет Московского университета, он вскоре познакомился с бывшим каторжанином-«каракозовцем» и будущим эсером Петром Николаевым, через год оказался среди организаторов студенческих протестов против нового университетского устава, попал под арест, после трех дней в Бутырской тюрьме был исключен и выслан в Шую. Здесь он не только читал книги и писал стихи, но, бывая во Владимире, сблизился с очередным кружком… и понял, что «кружковщина» претит его натуре. В 1888 году Бальмонт восстановился в университете, но через несколько месяцев покинул его под предлогом «нервного расстройства». Последней попыткой получить высшее образование стали несколько месяцев в ярославском Демидовском лицее юридических наук – с тем же результатом.

10 февраля 1889 года Бальмонт женился на дочери шуйского фабриканта Ларисе Михайловне Гарелиной. Женился вопреки воле родителей, знавших, от чего предостерегают сына. Лариса была не только красавицей, любительницей искусства и звездой любительской сцены, но, по словам Андреевой, «истеричкой с больной наследственностью от родителей-алкоголиков, неуравновешенной, подозрительной и болезненно ревнивой». Она же приохотила к «зеленому змию» мужа, который до конца жизни не избавился от пагубного пристрастия, хотя не раз пытался.

И пьянство дикое, чумной порок России,С непобедимостью властительной стихииМеня низринуло с лазурной высотыВ провалы низости, тоски и нищеты.

(«Лесной пожар»)

* * *

И крепко спят упреки,И манят вновь и вновь —Подкрашенные щеки,Поддельная любовь.И миг забвенья длится,И царствует вино…

(«Рассвет»)

«В ранней молодости Бальмонт относился к вину с восторгом, как к божественному дару, источнику силы и вдохновения и воспевал ему хвалы, – вспоминала вторая жена. – Ужасное действие вина на себя, которое с каждым годом становилось зловреднее, он истолковывал различными случайными причинами: неприятностями, нервным переутомлением, расстройством. <…> Ни одно собрание у друзей, в редакциях, или ужины после выступлений его не обходились без выпивки. А так как такие собрания происходили очень часто, Бальмонту трудно было в компании пьющих удержаться от соблазна. <…> Бальмонт не выносил алкоголя ни в каком виде, ни в каком количестве. Это была его болезнь, его проклятие. Вино действовало на него как яд. Одна рюмка водки, например, могла изменить его до неузнаваемости. Вино вызывало в нем припадки безумия, искажало его лицо, обращало в зверя его, обычно такого тихого, кроткого, деликатного. <…> Крепкие вина, водка, абсент («фирменный» декадентский напиток. – В. М.) мгновенно лишали его рассудка. Но никакой сорт, никакое количество выпитого вина не сваливало его с ног. Напротив, чем крепче было вино, тем сильнее оно возбуждало и вызывало его на активность. <…> Ясно было, что это недуг. Но никто не мог мне объяснить его. Я обращалась ко многим врачам, невропатологам, психиатрам. Доктор Россолимо… объяснял состояние Бальмонта наследственным алкоголизмом (которого, кстати сказать, не было в семье Бальмонтов). <…> Россолимо читал публичные лекции о Гофмане, Эдгаре По и Бальмонте и объяснял их фантастичность, декадентство и вообще всю “упадочную литературу” и у нас, и на Западе вырождением этих писателей на почве их наследственного алкоголизма… Бальмонт присутствовал на такой лекции Россолимо, много смеялся». Смеялся не зря, потому что запойными были и многие «передовые» литераторы.

Конфликт Бальмонта с родителями означал временное прекращение помощи от них. На свадебное путешествие весной 1889 года (Кавказ, Закавказье, Каспий, Волга от Астрахани до Костромы) денег хватило, потом началась бедная и нервная жизнь в Ярославле, потом в Москве. «Начало литературной деятельности было сопряжено с множеством мучений и неудач. В течение четырех или пяти лет ни один журнал не хотел меня печатать». В 1890 году Бальмонт за свой счет издал в Ярославле «Сборник стихотворений» с посвящением «Л. М. Б.», состоявший из подражательных и порой беспомощных стихотворений, навеянных то Кольцовым и Никитиным, то Фетом, – кого там не было, так это Бальмонта. Публика и критика книгу не заметили, жена и приятели из «мыслящих студентов», по характеристике Орлова, «оценили ее как измену общему делу, как трусливое бегство от общественной борьбы в тихую заводь чистого искусства». Бальмонт уничтожил нераспроданную часть тиража, то есть почти все экземпляры, поэтому сборник очень редок. Печальная судьба постигла и его первый отдельно изданный перевод: в 1892 году книга норвежского критика Генрика Иегера о Генрике Ибсене была запрещена цензурой «за выступление против официального понимания христианства» и сожжена{24}.

Утром 13 марта 1890 года, тяжело переживая смерть новорожденной дочери от менингита и прочитав за ночь ходившую по рукам «Крейцерову сонату» Толстого, Бальмонт выбросился из окна своей комнаты на третьем этаже, разбил голову, сломал ногу и руку и больше года пролежал в больнице. Отношения с женой окончательно разладились, но сам поэт считал этот опыт важным для себя в психологическом, творческом и даже духовном плане.

Спас его профессор Московского университета Николай Стороженко, знаток западноевропейской литературы. Понимая, что молодому человеку нужны не только знания, но и деньги, профессор убедил мецената Козьму Солдатенкова поручить ему за достойный гонорар перевод «Истории скандинавской литературы от древнейших времен до наших дней» (1894) Фредерика Горна и «Истории итальянской литературы» (1895–1897) Адольфа Гаспари. «Эти работы были моим насущным хлебом целых три года и дали мне возможность желанные осуществить свои поэтические мечты», – с благодарностью вспоминал Бальмонт. Поэтические переводы (началась работа над собранием сочинений Шелли, принесшая славу и деньги) открыли дорогу в журналы и газеты, вплоть до респектабельно-либеральных «Вестника Европы» и «Русских ведомостей». Появились новые, важные знакомства, прежде всего с кругом петербурского журнала «Северный вестник»: Минский, Мережковский, Гиппиус, где он вскоре начал печататься.

Особое место среди них занял князь Александр Урусов, знаменитый адвокат, знаток литературы, театра и искусства, известный в Европе: его новаторское исследование «Тайная архитектура “Цветов Зла”» открывало изданный в Париже сборник «Памяти Шарля Бодлера» (1896) и считается вехой в изучении книги. В 1895 году Урусов профинансировал издание первых переводов Бальмонта из Эдгара По – «Баллады и фантазии» и «Таинственные рассказы». Шелли, По и Бодлер стали его «вечными спутниками», к которым добавились Блейк, Уитмен, Ницше и драматурги – старые испанские и английские, современные немецкие и скандинавские. От собратьев по символизму Бальмонта отличало невнимание к французской поэзии и к античности, хотя он увлекался мифами и фольклором «экзотических» народов. «Всё, что создано было гениального в области символической поэзии 19-го века, за немногими исключениями, принадлежит англичанам, американцам, скандинавам, немцам, не французам» – таков был его приговор[53]. Одним из «немногих исключений» оказался Бодлер.

Сам того не предполагая, Урусов решил и личную судьбу Бальмонта, еще состоявшего в браке, но уже решившего развестись с Ларисой. На праздновании своего пятидесятилетия 2 апреля 1893 года он познакомил «нашего милейшего поэта» с его ровесницей Екатериной Алексеевной Андреевой, барышней из купеческой семьи, где ценили образование, любили искусство и не жалели денег на общественные начинания. Об этом она подробно написала в мемуарах, как и об отношениях с Урусовым, в которых общность интеллектуальных интересов переплелась с духовной близостью, взаимным доверием и влюбленностью. «Я тогда была занята исключительно Александром Ивановичем, была влюблена в него без ума и только потому обращала внимание на Бальмонта, что его хвалил и ценил Урусов. А Бальмонт говорил, что его встреча со мной с первой же минуты решила его участь. <…> Бальмонт говорил мне о своей любви нежно и бережно, ничего не требуя и ничего не ожидая взамен. <…> Внутренне я уже знала, что хочу быть с ним и навсегда».

Оставим на время будущих супругов – в жизни Бальмонта начался еще один «роман». 27 сентября 1894 года в Обществе любителей западной литературы он познакомился с двадцатилетним студентом историко-филологического факультета Валерием Брюсовым. «Он тогда только начинал свою писательскую деятельность, – вспоминал Брюсов, – был жизнерадостен и полон самых разнообразных литературных замыслов. Его исступленная любовь к поэзии, его тонкое чутье к красоте стиха, вся его своеобразная личность произвели на меня впечатление исключительное. Многое, очень многое мне стало понятно, мне открылось только через Бальмонта. <…> Я был одним до встречи с Бальмонтом и стал другим после знакомства с ним»[54]. В наброске для книги «Русские символисты. Характеристики и наблюдения», задуманной по образцу «Проклятых поэтов» Верлена, молодой Брюсов, говоря о себе в третьем лице, рассказывал: «В первую же встречу друзья провели всю ночь, не расставаясь и блуждая по московским улицам. Небо в тот день послало им чудо. Вопросы жизни и смерти, мира и небытия уже были подняты, уже исчерпана исповедь души, когда Брюсов заговорил о высшем и лучшем наслаждении… это мерный зов колокола в тихий утренний час. И вот как в ответ на эти слова последние отзвуки городской жизни замерли и первый звонкий удар сменился звучным глаголом благовеста. Два друга стояли очарованные и неподвижные в дымке утреннего тумана»[55]. В дневнике прозаичнее, но не менее красочно: «Познакомился с Бальмонтом. После попойки… бродили с ним пьяные по улицам до 8 часов утра и клялись в вечной любви»[56]. Поэты часто обменивались стихотворными посвящениями и посланиями, но их разбору пришлось бы отвести весь объем этого очерка.

2

31 января 1894 года цензура дозволила сборник «Под северным небом», вышедший три недели спустя за счет автора. Отсчет поэтического пути Бальмонт начинал с него, хотя исключил при переиздании семь стихотворений[57] – не лучше и не хуже оставленных. «Первая ласточка новой весны, зябкий букет первых подснежников», – позже назвал ее Эллис, подчеркнув, что «сборник решительно отличается от своих литературных сверстников («Стихотворения» Н. М. Минского и «Символы» Д. С. Мережковского. – В. М.) тем, что, насколько в них смутные предчувствия, страстная до безумия жажда новых исканий и борьбы за новое credo преобладали над их чисто-поэтической, бессознательной, внутренне-музыкальной ценностью, настолько же этот опыт Бальмонта был прежде всего книгой поэзии, обладал преимущественно достоинствами истинно-поэтической, ценной безотносительно к направлениям и лозунгам прелестью, ароматом впервые для вечности расцветающей поэтической души»[58].

«Под северным небом» – не столько декадентская, сколько романтическая книга, к которой хорошо подходит эпиграф из Ленау: «Божественное в жизни всегда являлось мне в сопровождении печали». Поэт Солнца, каким знают Бальмонта, здесь предстает поэтом Луны. «То, что людям не приснится никому и никогда» стало новым словом в русской поэзии, но автор еще «пел на мотивы обычные: унылость, романтическая скорбь, жалобы на убожество жизни», как отметил 20 лет спустя историк литературы Евгений Аничков, добавив: «Так пели многие в те времена поэты. Читатели и поклонники Гаршина и Надсона воспринимали и от Бальмонта то самое, к чему привыкли»[59]. Стихотворение памяти Тургенева органично смотрелось в «передовом» журнале «Мир Божий». Однако именно в этой книге появились стихи, без которых невозможно представить себе русское декадентство:

Вечер. Взморье. Вздохи ветра.Величавый возглас волн.Близко буря. В берег бьетсяЧуждый чарам черный челн.

(«Челн томленья»)

* * *



Поделиться книгой:

На главную
Назад