Сборник
Что нам делать с Роланом Бартом? Материалы международной конференции, Санкт-Петербург, декабрь 2015 года
© С. Н. Зенкин, С. Л. Фокин, составление, 2018
© О. Волчек, В. Охнич, И. Попов, С. Рындин, пер. с франц. языка, 2018
© Д. Черногаев, рисунок на обложке, 2018
© ООО «Новое литературное обозрение», 2018
Предисловие
Сегодня Ролана Барта часто воспринимают как писателя, а его книги – как литературные тексты неопределенного жанра (эссеистического, автобиографического), предназначенные для нетранзитивного, неинструментального чтения: ими можно наслаждаться, их интересно интерпретировать, в них проявляются вкусы, привычки, жизнеощущение их автора. Однако если некоторые поздние книги Барта действительно подходят под такое определение, он все же начинал свою карьеру как критик и теоретик (в его собственных терминах – не «писатель», а «пишущий»), его работы должны были служить целям научного исследования, социальной критики, самосознания литературы. Имеет смысл вновь обратиться к этой стороне его творчества и заново, в изменившемся научном, социально-политическом и культурном контексте, пересмотреть его наследие критика и семиолога. В какой мере оно сохраняет применимость для современной культуры, что мы можем сегодня
В России работы Ролана Барта традиционно читались как ответственные концептуальные высказывания, тогда как его поздние «литературные» произведения встречали сочувствие у приверженцев «постмодернизма», но одновременно и критику со стороны ученых-гуманитариев, видевших в них отступление от принципов рационального знания. Наследие Барта-теоретика в основном доступно в русских переводах, его идеи достаточно усвоены в русской интеллектуальной среде, поэтому в нашей стране уместно было организовать их коллективное обсуждение.
Попыткой такого обсуждения стала однодневная международная конференция «Что нам делать с Роланом Бартом?», которая состоялась в год 100-летнего юбилея Барта, 7 декабря 2015 года, на факультете свободных искусств и наук Санкт-Петербургского государственного университета.
Участникам были предложены четыре основных направления дискуссии, четыре аспекта теорий Барта, актуальность которых предстояло критически проверить:
– семиология культуры (теория языка, знака и социального дискурса, функции знака в современном обществе и в идеологической борьбе);
– теория литературы (статус литературного письма, структура литературного текста, их исторические трансформации);
– семиотика и эстетика других искусств (живописи, фотографии, музыки, театра, кино);
– культуростроительные «утопии» Барта, постулируемые им дискурсивные проекты («наука о литературе», интегральное «письмо» в понимании 1970-х годов, возможная новая форма романа и т. д.).
В конференции приняли участие исследователи из Франции, России, Бельгии, Швейцарии, Германии. Координаторами проекта были Сергей Зенкин (РГГУ, Москва) и Сергей Фокин (СПбГУ, СПбГЭУ).
В настоящем сборнике публикуются статьи, написанные участниками конференции на основе своих докладов. Тексты зарубежных авторов переведены на русский язык. Некоторые участники конференции не представили своих статей, что заставило изменить порядок остальных текстов по сравнению с порядком докладов.
Что нам делать
Вопрос, заданный нам организаторами: «Что нам делать с Бартом?» – вызывает у меня двоякую реакцию. Он мне кажется одновременно в высшей степени уместным и в высшей степени проблематичным.
Начнем с уместности.
Уместным этот вопрос является не только потому, что несомненно легитимно задумываться о «потребительной стоимости» текста в том смысле, как его понимал Барт (помимо удовольствия, которое он доставляет читателям). Он уместен еще и прежде всего потому, что вопрос прочтения Барта предстает в нем в самом что ни на есть бартовском свете: это вопрос о
Этот вопрос о настоящем подразумевается в названии и четко выражается в обосновании мотивов конференции: «В какой степени идеи Барта остаются рабочими по отношению к сегодняшней культуре, что мы можем в настоящее время
Именно в этом он больше всего похож на Сартра: вспомним призыв Сартра в знаменитой рецензии на «Внутренний опыт» Батая: по сути, призыв переизобрести эссеистическое письмо для настоящего времени, для «новых времен»[4]… И это переизобретение жанра эссе смог осуществить скорее Барт, нежели Сартр. Но сразу же добавим и сразу же уточним, что отношение Барта к настоящему не совсем такое, как у Сартра, – не конъюнктурное, открыто конъюнктурное, как в последней главе книги «Что такое литература?» (издана в 1948 году), которую Сартр озаглавил «Ситуация писателя в 1947 году». Как и у Сартра, хотя и в менее «интервенционистских» формах, отношение Барта к настоящему является по сути своей политическим – об этом позже, – однако этим отношением определяются также и его позиции по отношению к Литературе, чтению и литературной критике (для Барта это едино); и здесь его «сокрытый Бог» – Поль Валери. (Слово «бог» использовано молодым Бартом в одном из юношеских писем 1932 года, опубликованном в нынешнем году, где он называет Валери одним из «богов музыки и поэзии» наравне с Бетховеном[5].) Поль Валери требовал в свое время, чтобы литературное произведение читалось с акцентом на настоящее: он даже полагал, как минимум столь же радикально, как позже Барт, что его необходимо читать
В Барте, таким образом, соединяется сартровское требование включаться в это настоящее, где коренится наша «ситуация» (в том числе и политическая), и уверенность, появляющаяся уже у Валери, в том, что хороший читатель заставляет звучать все позднейшие отголоски произведения, в том числе непреднамеренные для автора: антифилологическая позиция, которая окажется в центре полемики между Бартом и Раймоном Пикаром вокруг Расина в середине 60-х годов. Можно сказать, что именно это требование «актуального» чтения заставит Барта отстаивать современность критики против Сорбонны – в традиции (не очень явной) Валери. Оппоненты Барта изобличали его «анахронизмы» в отношении Расина, а также его мнимое пренебрежение историей; в действительности бартовская критика живет и одушевляется интеллектуальным решением никогда не
Почему же творчество Барта с годами так хорошо сохраняется?
Множество понятий, которые в нем использовались, множество дебатов, в которые оно включалось, безнадежно устарели, как устарели и оказались забытыми многие из реалий, рассмотренных в «Мифологиях» 1957 года. Какой молодой француз знает в наши дни, что такое бутылка «Домениля», узнает актерские фотографии из студии Аркура или помнит, как выглядел Пьер Мендес-Франс? (Русские читатели благодаря комментированному изданию «Мифологий», подготовленному Сергеем Зенкиным, знают об этом больше, чем наш француз…)[9] Однако «Мифологии» сохраняют всю свою увлекательность в 2015 году, потому что, помимо предметов, мы находим в них работу мысли о настоящем и в настоящем. Предметы, дебаты, сами вопросы могли устареть (каким чудом они могли сохраниться в том же виде в 2015 году, что и в 1957-м?). Само творчество Барта, однако, не состарилось – и прежде всего потому, что оно все время диктовалось страстью к настоящему, что делает его для нас абсолютно современным.
Отсюда я перехожу ко второй своей реакции, второй и вторичной, то есть пришедшей на ум во вторую очередь, по размышлении.
Действительно, мне кажется, что заданный вопрос ставит нас перед двойной проблемой, которая, в свою очередь, подразумевает два предварительных условия.
Условие № 1
Можно, конечно, – и это уже делалось – искать у Барта инструменты (понятия, концепты, теории, методологии). Однако такая логика «ящика с инструментами» (Фуко), такое «инструментальное» использование (повторяя термин, использованный во французской версии нашей программы) плохо согласуются с работой Барта-критика. Кроме того, возникает проблема, испытанная некоторыми его недавними «последователями»: приходится пользоваться инструментами, от которых сам Барт в каждой новой книге
В этом смысле задаваться вопросом об
Условие № 2
То, что «мы делали бы с Бартом» сегодня, не должно повторять ни того, что делал сам Барт в 1950-х, 1960-х и 1970-х годах, ни того, что его современникам в те же десятилетия удалось сделать с ним, вслед за ним, в направлении, им проложенном. Пытаться сопутствовать Барту сегодня, оставаться его «единомышленниками» – значит контрафактически вообразить, как бы работал Барт сегодня – Барт, ставший столетним старцем, но все еще активный, деятельный, – а ведь такое могло бы случиться (взять хотя бы Клода Леви-Стросса). Чтобы что-то «делать» (faire) вместе с Бартом, чтобы он продолжал нас сопровождать в настоящем, необходимо, как говорят, «не считаться» (ne pas faire) с его смертью, не примиряться с нею. Надо игнорировать ее, делать вид, что ее не было.
Другими словами, не следует довольствоваться поисками в этом затворенном смертью творчестве «точек продуктивности», которые в нем размещены и многие из которых действительно способны порождать нечто новое; следовало бы также спроецировать во времени то, что он так и не написал, ориентируясь в направлениях, намеченных тем, что им написано. В общем, следовало бы взять на себя риск продолжить его творчество – и этот риск велик, поскольку оно всегда развивалось по спирали, но никогда по прямой. Следовало бы испытать нашу современную эпоху не только реальным творчеством Барта, но и творчеством несостоявшимся, виртуальным.
Среди «точек продуктивности», которые я попытаюсь описать, одни восходят к старым текстам – социальной критике 50-х годов, «структуралистскому приключению» 60-х, – а другие я буду выводить из отдельных замечаний, эскизов, «вспышек» последних лет; попытаюсь логически продолжить их, к чему, как мне думается, они способны.
Знание, наука, сциентизм
Текст программы приглашает нас вновь обратиться к Барту «концептуальных высказываний», Барту «точного знания». Вновь обратиться к нему, а главное, определить его вероятную актуальность в наши дни. Задача сложная. Скажем даже:
Действительно, с одной стороны, Барт не признает ни концепта, ни концептуализации; понятия, которые он предлагает или использует, он называет «псевдоконцептами» или даже «идеями-фразами»; концепты принадлежат философам, и Барт это отмечает со всей четкостью в рукописи своего последнего творческого начинания, названного «Vita nova»: «Никогда ни один философ мною не руководил»)[11]; но с другой стороны, Барт был глубоко убежден, что его литературная работа (более того, работа Литературы вообще) вполне способна производить «точное знание», что Литература является (или может быть) самой точностью и что критика должна быть достойна этой точности. (Эту идею точности литературы можно найти в последнем сочинении Итало Кальвино «Американские уроки».) Хорошо известно достославное, блестящее, скандальное заявление, сделанное Бартом во вступительной лекции в Коллеж де Франс: «Если бы в результате каких-то эксцессов социализма или варварства из преподавания пришлось бы исключить все наши дисциплины, кроме одной, то спасти следовало бы именно литературу, поскольку в литературном памятнике представлены все науки»[12]. Вопреки доксе, согласно которой литература часто уподобляется чему-то расплывчатому, размытому, мимолетному и неуловимому, Барт всегда утверждал, что литература способна производить «точное знание»; она даже и призвана это делать, что, однако, не подразумевает концептуализации. Нам стоит принять это к сведению, если мы хотим рассуждать в бартовских терминах об отношении Барта к концепту и теории.
Сделаем еще один шаг вперед в объяснении, которое мне кажется необходимым для эффективности нашего диалога, и для этого еще раз вернемся к нашей программе. Действительно, я не совсем разделяю то, как в ней описан жизненный путь Барта. Цитирую: «он все же начинал свою карьеру как критик и теоретик (в его собственных терминах – не „писатель“, а „пишущий“), его тогдашние работы должны были служить целям научного исследования, социальной критики, самосознания литературы».
Два уточнения.
а) Начинающий Барт не походил на «пишущего»: его «маленькие мифологии» широко расходились по французским литературным журналам именно потому, что в них узнавался писательский почерк; и Морис Надо, который первым опубликовал Барта (в газете «Комба» в 1947 году), представлял его не как университетского преподавателя (которым он не был), не как научного работника (которым он не был), не как философа (которым он не был), не как ученого или специалиста, но просто как «неистового любителя языка»[13].
b) Второе уточнение: Барт, конечно, был ангажированным критиком в своих статьях о театре 50-х годов и «маленьких мифологиях»; но уже сложнее было бы определить его критическую ангажированность в первой книге «Нулевая степень письма», которая написана под знаком двух противоречащих друг другу влияний – с одной стороны, Сартр, дрейфующий к марксизму, с другой – Бланшо (с явным преимуществом Бланшо). Вместе с тем Барт не «начинал свою карьеру как теоретик»; он начинал ее как вечный студент, собирающий заметки о Мишле, и как журналист, пишущий на темы культуры («маленькие мифологии», равно как театральная критика, относились к культурной журналистике того времени, то есть к журналистике очень высокого уровня); со временем он стал успешным эссеистом, опубликовав отдельными книгами хроники, из «Комба» («Нулевая степень письма») и биографический очерк «Мишле о себе самом», вышедший в серии «Вечные писатели» (заметки, собранные для предполагаемой научно-университетской работы, вылились в совершенно личностное и всецело антиакадемическое эссе, вызвавшее бурю негодования среди профессоров литературы). Барт придет к теории позже, или же теория придет к нему.
Напоминая об этом, я не стремлюсь преуменьшать интерес Барта к теоретическим размышлениям о языке и письме, это было бы нелепо: я хочу просто напомнить, что этот интерес не был для него первичным; его первым и постоянным интересом был двойной вопрос, казавшийся ему неразрешимым: о
Короче говоря, исходный импульс Барта не был ни «теоретическим», ни научным; это скорее импульс
Обобщенность этого желания понять, размах жеста, широта охваченных культурных ресурсов – все это радикально, фундаментально отделяет «искания» Барта от социально приемлемых форм «научных исследований», то есть от вписанности в какой-то однородный и размеченный дисциплинарный контекст.
Это значит также, что лишь по глубокому недоразумению так называемому «позднему» Барту вменяют в вину отречение от строгой научности и переход к лихому эготизму. (Вспомним попутно, что отрицание «эготизма» является постоянным мотивом Барта, о чем вновь и вновь говорится в его последних текстах о романе – особенно в посмертно вышедшей статье о Стендале[16].)
Следует, напротив, отметить, что для Барта начала 70-х годов критиковать «мечту о научности», которая покоилась на имплицитной или эксплицитной идее исчерпывающей полноты (в случае структурного анализа повествования) и на исключении субъекта (исключении, впрочем, противоречивом, так как начиная с 60-х годов Барт работал над выдвижением другого субъекта –
Со своей стороны я хотел бы подчеркнуть неизменно
Я также говорил о
Поменялся ли для него враг? Ни в коей мере. От близорукого лансонизма старой Сорбонны и «верной казни»[21], которой обречены современные сциентисты (например, структуралисты-нарратологи, которые хотят установить исчерпывающую номенклатуру «бесчисленных повествований мира»)[22], это один и тот же враг, которого видит перед собой Барт, вешая на него двойной ярлык
Изменился ли враг для нас сегодня?
Я сомневаюсь, ибо в моей собственной Школе (то есть в Высшей школе социальных наук, в школе Барта) аспиранты по литературе отныне (уже год) регистрируются под обязательной и ничуть не
Завершая это отступление, можно вспомнить Рабле и его слова «Наука без совести – погибель души». Барт написал бы это иначе. Примерно так: «Наука без нюансов – погибель смысла».
Тень подозрения, брошенная на дисциплины подозрения
Мое второе положение будет намного короче: я лишь обозначу направление, которое могло бы принять его развитие.
Речь идет о том, что критическая рефлексия Барта в области эпистемологии осуществлялась не только в борьбе с обозначенными выше оппонентами, но также и в ущерб тем методологиям, теориям и новым критическим практикам, которые он сам помогал популяризировать. Этот аспект интересует нас ничуть не меньше; он нас интересует даже больше, поскольку многие из этих подходов продолжают процветать вплоть до нашего времени. Не стану разбирать в деталях каждую из этого ряда рабочих переоценок той или иной методологии, предпочтительнее будет показать общую логику бартовского теоретического саморевизионизма. Этот процесс можно в общем описать так: в эру подозрения, что приходится на 50–80-е годы, Барт стал одновременно и одним из самых блистательных «подозревателей» – где найдется больше подозрительности, чем в «Мифологиях»? – и в то же самое время самым ясномыслящим деконструктором идеологии подозрения. Он был одним из первых, кто увидел ограниченность этого упражнения, идет ли речь о социальной демистификации, политической дешифровке семиотических манипуляций или истолковании идеологически нагруженных образов. То, что «мифологическая» формула, которую он изобрел, отработала свое, стало ему ясно очень быстро (начиная с послесловия и примечаний к «Мифологиям»). Он сознавал, что эта «формула» держалась исключительно на идеологической предпосылке, в рамках околомарксистской критики идеологии. А стремительные преобразования постмодернистских конфигураций должны были сделать ее неэффективной и малополезной. Не только потому, что общество перестало производить «большие нарративы» (по Лиотару), которые порождают «маленькие мифологии», но также и потому, что оно начало следить за своим языком и образами, совершенствовать свои мифологические изделия, а главное – иронизировать над ними. (Яркий пример тому – эволюция рекламы во Франции.) В общем и целом, «Мифологии» и порожденная ими критическая традиция выиграли партию; но, выиграв ее, они потеряли свою ударную силу перед лицом таких фигур, которые или искусно прячутся, или прикрываются самоиронией (как реклама после 1968 года), или же, наоборот, афишируют себя так откровенно, что не дают ни места, ни шанса на какую-либо дешифровку (например, популистский и ксенофобский политический дискурс Национального фронта, который «говорит вслух то, что люди думают про себя»). Хитростью или грубостью эти дискурсы выбили почву из-под ног новоявленных мифологов, которые хотели бы подхватить факел, оставленный Бартом. Уже лет тридцать-сорок, как во Франции нет ни одной газеты, где бы не было собственной более или менее «мифологической» хроники; ни одной радиостанции или телеканала, где бы не было регулярной программы «дешифровки» (они как раз самые популярные!). И подобно тому, как самую большую выгоду из семиотических исследований рекламного образа извлекли рекламщики, а отнюдь не критики консюмеризма, так же и неомифологическое производство в политической и идеологической сфере достаточно эффективно усовершенствовалось через раздвоение, самоиронию, и его больше не уличить в
Барт принял к сведению эту перемену конфигурации: сначала отказавшись от написания «маленьких мифологий» левого движения, которые он одно время планировал; затем, в середине 70-х годов, отказавшись воскрешать прежнюю формулу в хрониках для журнала «Нувель обсерватер» и быстро оставив этот проект, превратившийся в обычные вкусовые заметки.
Значит ли это, что Барт, как это часто повторяют, оказался под конец своего пути «деполитизированным»? Я убежден в обратном – и разделяю (по крайней мере, в этом аспекте) точку зрения Филиппа Соллерса: видение мира Бартом, его манера мыслить мир всегда были глубоко политизированными[23]. Это очевидно всякому, кто читает его последние лекционные курсы с многочисленными отступлениями о политическом состоянии Франции, о
Именно в этом контексте следует понимать один из последних призывов Барта к очень странной мобилизации: в защиту Фразы, ради спасения Фразы. Фраза, говорит Барт (в написанной, но не произнесенной части его лекции 10 марта 1979 года), – это «проблема общества». Вот этот удивительный пассаж: «Будущее Фразы: это проблема именно общества, при томчто ни в одном из социальных прогнозов она не учитывается»[25]. Фраза, как подчеркивает Барт (ссылаясь на Флобера), ни в коем случае не «красивый стиль». Это что-то более основополагающее для Литературы: поскольку Фраза, говорит Барт, – «наша наставница: она ведет, она научает, прежде всего Желанию <…> но также и
Накануне смерти Барт был не менее политически активен, чем когда-либо прежде. В 1977 году в «Лекции» он требовал от писателя «обладать упорством дозорного, находящегося на перекрестке всех прочих дискурсов» и сохранять «силу всякого сдвига и всякого ожидания»[27]. В 1979 году он требует от него еще больше: быть гарантом Фразы, приходить на помощь Фразе. Не для того, чтобы сохранить наследие (хотя и для этого тоже), но чтобы сохранить будущее – как говорит Барт, будущее общительности, будущее жизненного сообщества, а не только будущее Литературы. И рассуждение о Фразе – проводнице нюанса смыкается с его апологией в 1977 году трех «слов» (а не концептов), которые он сам называет «вышедшими из моды»: «Толерантность, Демократия, Договор»[28].
Что подводит меня к третьему и последнему пункту, которого я коснусь еще более коротко. Назовем его:
Расширение сферы критической и политической борьбы на этику
Я попытался показать, что абсолютно напрасно противопоставлять (как это часто делается) Барту-«модернисту» Барта-«пассеиста». Нет Барта – апологета «нового письма» (письма Камю в «Постороннем», письма Роб-Грийе и Нового романа, которое он «продвигал» своими статьями в журнале «Критик») и противоположного ему второго Барта, криптоклассика, стыдливого наследника Жида, оплакивающего гибель Литературы и смерть Фразы среди медиатического шума и болтовни. Эта манера противопоставлять двух Бартов абсурдна, поскольку очевидно, что он един и один в двух лицах. Литература – это сокровище,
Немало дискурсов сегодня, от литературы до социальных наук, от медицины до политики, используют слово
И снова Барт ценен для нас, если мы не хотим, чтобы под именем этики нас снова захлестнули нормативные суждения и то, что Ницше называл «моралистикой» (moraline). Ибо Барт – собственно, едва ли не единственный из «модернистов» своего времени – с самого начала ставил вопрос, названный сегодня этическим; и он ставил его в терминах, которые можно противопоставить регрессивному возврату к моральному конформизму, а именно в терминах «ответственности формы». Этот вопрос об «ответственности формы» он поднимает в связи с Камю (а затем и против Камю, жестко критикуя его «Чуму»); в связи с романами Жана Кейроля и «лазарианской» литературой – за полвека до того, как литература свидетельства или «катастрофы» вошла в университетские учебные планы; наконец, в связи с Брехтом и особенно с помощью Брехта – и это была для него верная форма (как говорят, «верная нота») политической ангажированности литературного творчества. С помощью этого «квазиконцепта» Барт начиная с 50-х годов существенно усложняет понятие ангажированности, сводившееся прежде к «содержанию» произведений или даже идеологическим обещаниям авторов. А тем самым он и ослаблял хватку «политкорректности» в литературных высказываниях, и утверждал (брал на себя ответственность за) политический аспект любой художественной формы. Тем самым он отвергал скороспелые приговоры идеологических трибуналов, призывая писателей, драматургов и кинематографистов (а также графиков, фотографов и т. д.) самим определять себе меру своей формальной ответственности. В наши дни новое наступление моральной и идеологической цензуры идет рука об руку со свободой артистического безразличия, когда художник предает забвению само понятие «ответственности формы»: давний урок Барта может пригодиться нам и здесь.
Ответственность Ролана Барта
Слово «ответственность» (responsabilité) отсутствует в тематическом указателе к французскому Собранию сочинений Ролана Барта. Между тем обозначаемое им понятие важно как для толкования его текстов, в которых оно получает различные значения и выражения, так и для общего понимания его интеллектуального пути; то есть оно принадлежит как концептуальному языку Барта, так и критическому метаязыку, на котором можно говорить о нем самом. В известном смысле главный урок, который стоило бы извлечь из жизни и творчества Барта, – это его искусство брать и менять взятую на себя ответственность, искусство не отрекаться и не уклоняться от ответственности, но перемещаться между разными ее формами, становиться ответственным иначе, чем прежде.
«Меня всегда интересовало то, что можно назвать ответственностью форм»[29], – говорил Барт в 1961 году, подводя первые итоги своей деятельности в интервью журналу «Тель кель». Действительно, этот интерес заметен по крайней мере с 1947 года, когда в газете «Комба» появилась его небольшая статья «Ответственность грамматики»[30]. Понятие ответственности неоднократно встречается в его первой книге «Нулевая степень письма» (1953; ее главы первоначально печатались в той же газете «Комба»), в «Мифологиях» (1957) и «Критических очерках» (1964); в дальнейшем оно становится более редким – до второй половины 70-х годов, когда оно опять возникает в лекциях Барта в Коллеж де Франс, причем в неоднозначном, двойственном смысле. В своей вступительной лекции (1977) Барт вновь положительно упоминает об «ответственности формы» (мы еще вернемся к этому)[31]; но год спустя, в одной из лекций о «нейтральном», он делает неожиданный разворот и, по видимости, отвергает саму идею «ответственности». Контекст этого его высказывания – лично-бытовой: осаждаемый просьбами дать интервью или ответить на какую-нибудь анкету, которые он все время получает как интеллектуальная «звезда», Барт мечтает дать от ворот поворот всем докучным:
Повесить бы на воротах моего интеллектуального предприятия такую табличку: «Закрыто для суждений в связи с ежегодным отпуском». Кто бы согласился сказать: «Ответственность не мое дело», – или, еще более вызывающе, пародируя г-на Теста: «В ответственности я не силен»?[32]
Нужно было быть сильно раздраженным, чтобы поместить ответственность, понятие столь дорогое Барту, в один ряд с
Оттого ситуации
В попытке снять противоречие можно также сослаться на игру слов: Барт шутливо придает существительному «ответственность» двойное управление и двойное значение, которыми обладает (как в русском, так и во французском языке) глагол «отвечать». Отвечать можно
В книге «Мифологии» можно найти целый ряд высказываний, характеризующих социально-политическую ответственность – ответственность перед Историей, как называет ее Барт. Эти два слова, «ответственность» и «История», часто встречаются у него вместе; а противоположными им терминами служат
«Экспресс» [парижский иллюстрированный журнал. –
ТЕРЗАНИЯ (жестокие, болезненные). – С помощью этого слова проводится мысль о том, что в Истории не бывает ответственности[37].
…центральный миф буржуазного искусства – миф о безответственности[38].
Итак, в этом экзотизме хорошо проявляется его глубинное назначение – отрицание любой исторической конкретности. Снабдив реальность Востока кое-какими четкими знаками туземности, ей делают прививку против всякой содержательной ответственности[39].
Историческая ответственность
Ответственность связана со свободой. Человек берет на себя ответственность, совершая выбор, свободно вставая на ту или иную сторону в конфликтах своего времени, отдавая предпочтение какой-то одной форме среди других – например, одной из форм
Тем самым вовсе не отрицается ответственность формы перед реальностью. Просто эта ответственность может быть измерена только в семиологических понятиях. О форме можно судить (раз уж дело дошло до суда) как о значимой, а не выразительной[41].
Однако это последнее уточнение – «значимой, а не выразительной» – дает понять, что существует некий код, с помощью которого прочитываются разные конкретные значения.
Барт дает неоднозначные ответы на этот вопрос. В уже упомянутой статье «Ответственность грамматики» он, судя по заголовку, отвечает на него положительно, указывая на относительность грамматических норм, причем относительность «вертикальную», зависящую от социального положения говорящих:
…хваленая сообщительность французского языка всегда была лишь горизонтальной; она не была вертикальной, никогда не уходила в толщу социальной почвы. Классический французский язык <…> это прежде всего язык особой властной группы – или же праздной, или же занятой особого рода трудом, который можно назвать директоральным[42].
Говорить на «правильном» и якобы универсальном языке – значит ответственно солидаризироваться с этой группой, с правящим, «директоральным» классом. Язык социально апроприирован, он не является «ничейной вещью»; правда, такая апроприация сразу же влечет за собой его расслоение на несколько более или менее независимых социолингвистических норм. Но так обстоит дело с точки зрения внешнего наблюдателя, лингвиста-аналитика. Для тех же, кто практически пользуется языком, – например, для писателей – язык представляется единым и универсальным, как об этом говорится в книге «Нулевая степень письма» (в которую не вошла статья об «ответственности грамматики»):
Известно, что язык представляет собой совокупность предписаний и навыков, общих для всех писателей одной эпохи. Это значит, что язык, подобно некой природе, насквозь пронизывает слово писателя, хотя при этом не придает ему никакой формы и даже никак его не питает <…> Итак, язык располагается как бы по эту сторону Литературы[43].
В словесной деятельности есть место для свободного и, следовательно, ответственного выбора: это выбор конкретной социально-политически детерминированной формы языка. Но она называется уже не «языком» или «грамматикой» вообще, а
Горизонт языка и вертикальное измерение стиля очерчивают для писателя границы природной сферы, ибо он не выбирает ни свой язык, ни свой стиль[44].
Как уже сказано, ответственность неразрывно связана со свободой выбора. При отсутствии выбора, по крайней мере сознательного выбора, не может быть и ответственности ни за язык, ни за грамматику.
Возможно, затруднения и колебания Барта в этом вопросе отчасти объясняются случайными историческими обстоятельствами: между 1947 и 1953 годами в СССР произошла знаменитая «дискуссия о языке», открытая статьей Сталина «Марксизм и проблемы языкознания» (1950), где провозглашался нейтрально-внеклассовый характер национального языка. Барт знал об этой идеологической кампании, распространявшейся через международную коммунистическую прессу, и она могла повлиять на его мысль в «Нулевой степени письма», хотя он и избегает на нее ссылаться[45]. «Долитературный» и политически безответственный язык-Природа – это примерно то же самое, что «общенародный язык» по Сталину.
Однако и введение нового понятия «письмо», призванного уловить социально ответственный аспект языка, не решает проблему, так как это понятие само двузначно. Письмо (по крайней мере
…История вкладывает ему [писателю. –
Итак, образуется оппозиция между двумя формами ответственности, которые имплицитно противостоят друг другу как в традиционном понятии «языка», так и в новоизобретенном понятии «письма» и которые соответствуют двум осям этого отношения: наряду с частной ответственностью
Последний термин обусловлен вероятным источником данной оппозиции у Барта: это философия Сартра, который оказывал сильное влияние на него в послевоенные годы. «Частная» ответственность близко соответствует сартровскому понятию
…писатель намеревается обнажить мир, и в особенности человека, для других людей, чтобы эти последние, перед лицом обнаженного таким образом объекта, взяли на себя полную ответственность за него[49].
Сходную мысль высказывает и Барт в конце «Мифологий», ставя перед семиотической наукой о мифах задачу
…таким образом, ее разоблачения – политический акт; опираясь на идею ответственности языка, она тем самым постулирует и его свободу[50].
Ответственность здесь возлагается не столько на писателя (по Сартру) или «мифолога» (по Барту), сколько на его читателей, которых он стремится
И все же такая глобальная ответственность сама по себе вытекает из выбора – выбора определенной карьеры и профессиональной корпорации. Сартр трактует об этом аспекте проблемы в той же своей книге «Что такое литература?»:
…писать <…> значит заниматься определенным ремеслом. Ремеслом, которое требует обучения, постоянного труда, профессиональной добросовестности и чувства ответственности. Эту ответственность открыли не мы, напротив, целых сто лет писатель мечтает унестись в своем искусстве в некую сферу невинности, находящуюся над Добром и над Злом, так сказать, в сферу догреховную[52].
Сартр здесь