Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эпоха «остранения». Русский формализм и современное гуманитарное знание - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эпоха «остранения». Русский формализм и современное гуманитарное знание

Коллективная монография

© Я. Левченко, И. Пильщиков, составление, 2017,

© Авторы, 2017,

© ООО «Новое литературное обозрение», 2017

* * *

Вместо предисловия

Осенью 2012 года академик РАН и лидер нескольких направлений в гуманитарных науках XX века Вячеслав Всеволодович Иванов обратился к ряду московских научных центров с идеей организации конгресса к 100-летию формальной школы в русской науке о литературе. Следует оговорить, что «русский» в данном случае является не более чем калькой широко распространенного понятия Russian Theory, обозначающего волну активности в поле русскоязычных гуманитарных наук, набиравшую силу в первой четверти XX века и обеспечившую мощный концептуальный ресурс, не истраченный до сих пор. Именно в таком ключе о «русской теории» писал в предисловии к одноименному сборнику 2004 года Сергей Зенкин, видя в ней предшественника French Theory, которая, в свою очередь, оказала решающее влияние на мировой гуманитарный мейнстрим. Но если «французская теория» до самого конца столетия оставалась своеобразным «зонтичным брендом», включавшим элементы философии, антропологии, лингвистики, историю литературной критики и социологии, то в русской теории отчетливой доминантой было и осталось филологическое знание, традиционно объединяющее лингвистов и литературоведов или по крайней мере побуждающее их к взаимодействию.

В обсуждаемом контексте так называемый «русский формализм» – один из важнейших агентов влияния, бросивший вызов на рубеже 1910-х и 1920-х годов как догматической истории литературы, так и эстетике, заменявшей до тех пор ее теорию. В результате формализм затронул значительно более широкий круг дисциплин, чем это программировалось первыми «Сборниками по теории поэтического языка», выпущенными в 1916–1919 годах в Петрограде при участии В. Б. Шкловского, О. М. Брика, Л. П. Якубинского и др. Русский формализм не только образовал новую парадигму гуманитарного знания, но подготовил и осуществил превращение этого знания в науку как набор рефлексивных методологически последовательных процедур с возможностью прогнозирования результата. Именно формализм создал прецедент упорядочения области, ранее имевшей как в массовом, так и в академическом сознании, скорее, спонтанно-мистическую природу. В русском культурном обиходе дело осложнялось отношением к литературе как сфере учительной и мессианской, приватизировать которую неизменно стремились разные конкурирующие группы, начиная с реформаторов русского литературного языка первой половины XVIII века. Деятели, собравшиеся в Обществе изучения поэтического языка (Опояз), отнюдь не называли себя формалистами – то был внешний и далеко не самый доброжелательный ярлык, лишь впоследствии ставший нейтральным термином. Эти ученые стремились создать научную поэтику, отчасти имея в виду такие образцы, как научное искусствоведение венской школы, немецкая «звуковая филология», в меньшей степени – компаративная история литературы. Но только отчасти. Отличительной особенностью формалистов была их «установка» (и это тоже их термин) на строгую научность.


Сборники по теории поэтического языка. Вып. I. Пг., 1916 (титульный лист)


Сборники по теории поэтического языка. Вып. I. Пг., 1916 (задняя сторона обложки с монограммой О. М. Брика)

Наука о литературе стремилась к целостности и непротиворечивости вместе с другими науками и вместе с ними меняла представление о критериях научности. К концу XX века стремление к точности и предельной эксплицитности знания ослабло не только в гуманитарных, но и в естественных науках. Это не поражение, но лишь иллюстрация сложности интеллигибельного мира и продуктивной изменчивости способов его описания. Однако соблазн теории – усилиями формалистов, их единомышленников, конкурентов и научных, а не идеологических оппонентов – оказался крайне устойчивым и поучительным. Лингвистика, чей материал позволил развиваться в ключе, близком логике и математике, ушла далеко вперед в плане сциентизма. Пражский лингвистический кружок (ПЛК), одним из руководителей которого стал эмигрировавший из России Р. О. Якобсон, позиционировал себя во второй половине 1920-х годов как преемник петербургских формалистов и Московского лингвистического кружка, заложившего фундамент структурного изучения языка. Именно в русле ПЛК осознанно заявил о себе структурализм, получивший после Второй мировой войны лавинообразную популярность во Франции, США и СССР. Все это стало следствием развития и переосмысления положений формальной школы, получивших особую актуальность в контексте советской семиотики. Постструктурализм, оспоривший многие положения своих предшественников, вновь актуализировал положения раннего формализма и его ближайших конкурентов – в первую очередь М. М. Бахтина. В работах Ю. Кристевой и Ц. Тодорова, Ж. Женетта и М. Риффатера нашли отражение «боковые» ветви формальной теории, были актуализированы и доработаны догадки формалистов о природе и структуре повествования, проблемах литературной эволюции и культурного наследования, интер – и архитекстуальности культурного поля.

В последние десятилетия XX века актуальность формалистов проявилась не столько в области узкофилологической (здесь как раз формальная школа уже успела стать историей науки), сколько в общекультурной, которая на международном языке именуется Cultural Studies. Формализм оказался продуктивно переводим на языки марксизма (Ф. Джеймисон), психоанализа (Д. Куюнджич), гендерной теории (Ю. Кристева, Л. Малви), нового историзма (С. Гринблатт, Л. Монроуз), метакритической теории литературы (А. Компаньон), визуальной теории (Дж. Берджер, Дж. Крэри), теории кино и медиа (Д. Бордуэлл, Р. Стэм). Методология формализма, его понятийная система и мощный метафорический потенциал его терминологии послужили парадигмальной матрицей для многих новейших течений, ориентированных на преодоление узкодисциплинарной структуры знания. Очутившись на гребне русской революции, формализм усвоил революционную тактику, обеспечивающую эффективный захват «чужих» территорий знания, экстраполяцию понятий, инфицирование определенной идеологией. Формализм отличался радикальными взглядами на вещи: он использовал сдвиг исторической материи, чтобы изучать сдвиг, который претерпели значения слов, иерархии категорий и системы понятий.

С учетом весьма широко трактуемых хронологических и территориальных границ русского формализма его юбилей с самого начала осознавался, скорее, как инструмент актуализации явления, зародившегося приблизительно столетие назад и продолжающего влиять на все направления как русской, так и мировой гуманитарной теории. Условной датой «первоначала» было выбрано 23 декабря 1913 года, когда двадцатилетний студент Виктор Шкловский прочитал скандальный доклад «Место футуризма в истории языка» в артистическом кабаре «Бродячая собака». Эта важная дата не отменяет последующих, с которыми при желании можно связать столетие формализма: март 1915 года (основание Московского лингвистического кружка), период с декабря 1915 по декабрь 1916 года, когда писалась статья Шкловского «Искусство как прием», и где-то в промежутке – сугубо неинституциональное и потому недатированное образование Опояза… Формализм возникал всю первую половину второго десятилетия XX века, сопровождаемый и заряжаемый войной и революцией. В докладе 1913 года еще не прозвучало слово «остранение», несомненно, вдохновленное спустя два года опытом войны и содержавшее интуиции о грандиозных переменах. Поэтому редакторы и рискнули дать книге название, в котором акцент с юбилейной даты смещен к протяженным следствиям появления формализма. Остранение было случайно подмечено Шкловским, но вполне закономерно продолжает осознаваться одним из универсальных механизмов культурной эволюции. А «эпоха остранения» объединяет сегодняшний день с событиями вековой давности в одну темпоральную непрерывность, где события прошлого не самодостаточны, а работа настоящего состоит в преодолении амнезии.

Конференция готовилась и проводилась совместно Русской антропологической школой при Российском государственном гуманитарном университете и Отделением культурологии (ныне Школой культурологии) Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики». На конференции выступали участники из Австрии, Бельгии, Великобритании, Венгрии, Германии, Италии, Нидерландов, Польши, России, США, Франции, Чехии, Эстонии, Японии и других стран. Редакторы книги, выходящей после вынужденного перерыва по следам события, благодарят патрона конференции Вячеслава Всеволодовича Иванова и коллектив РАШ РГГУ (в особенности Майю Якобидзе), Национальный исследовательский университет «Высшая школа экономики» и Управление по организации и сопровождению научных конференций и семинаров (в особенности Аллу Отставнову), а также Российский гуманитарный научный фонд, поддержавший исследовательский проект 14-04-00160 («Научное наследие Московского лингвистического кружка и современная филология»), в рамках которого была проведена часть редактуры этой книги. Мы бесконечно благодарны Ирине Прохоровой за ее внимание к работе авторов, приславших статьи, а затем долго и терпеливо ждавших, пока это затянувшееся начинание обернется ощутимыми результатами. Ощутимость этого тома как в формалистском, так и в обыденном смысле, кажется, уже очевидна. За что мы, наконец, с радостью благодарим издательский дом «Новое литературное обозрение», взявший на себя труд по изданию этой книги.

Ян Левченко, Игорь ПильщиковЗима 2013 года – осень 2015 года – весна 2016 года

1. Век формалистической теории: Актуальность архива

Формальная система и ее интерпретация в науке XX–XXI веков

Вяч. Вс. Иванов

1. Русский литературоведческий формализм, принципы которого были провозглашены В. Б. Шкловским в его выступлении в конце 1913 года, был одним из тех течений в современной ему науке, которые стремились к созданию строгой системы правил, позволяющих описать предмет исследования безотносительно к истолкованию отдельных элементов, в нем выделяемых, через их отношение к другим явлениям. К моменту зарождения попыток подобного подхода к литературе наибольшие успехи на пути к такому изучению языка и текста были достигнуты в математике Гильбертом, выдвинувшим понятие знака как центральное, но описывавшим этот знак только в пределах формальной системы, и в сравнительном языкознании де Соссюром, который в раннем исследовании индоевропейских чередований, выявленных еще древнеиндийской наукой о языке, наметил основы структурного метода. В дальнейшем развитие этих идей привело к доказательству теоремы Гёделя, показавшей, какие ограничения могут быть наложены на формализацию, и к стараниям соединить формальное грамматическое описание с характеристиками других уровней языка как системы знаков (в соответствии с теорией того же Соссюра); теоретическое осмысление роли введения уровней, которые могут служить для реализации других уровней высшего или низшего порядка (скажем, грамматического через фонологический), содержится уже в «Эстетических фрагментах» Г. Г. Шпета.

2. Само по себе достигнутое формалистами синтаксическое (в общесемиотическом смысле) исследование словесного текста как такового вне его прагматических и семантических функций было несомненным достижением, позволившим отделить внутреннее изучение произведения от тех контекстов, в которые его пыталась вписать предшествующая наука. Но учет всех структурных уровней с необходимостью подводил к возврату сопоставления с другими рядами, что уже 15 лет спустя декларировано Якобсоном и Тыняновым. Так же можно оценить изучение пространственности и перспективы в связи с идеями, восходящими к диссертации Римана (на которую была ориентирована и теория Эйнштейна).

3. Отчетливее всего это можно выявить в тех направлениях, из которых родилась современная нарратология. Не только применительно к массовой фольклорной продукции, как в морфологии Проппа и его продолжателей, но и при анализе типов бессюжетной прозы у самого Шкловского оказывается необходимым принять во внимание семантику отдельных линий, сочетание которых заменяет отсутствующий сюжет.

4. Стремление сохранить чистоту внутреннего структурного описания (по возможности подкрепляемого статистически) отчетливо видно в стиховедении. Ранние опыты описания семантики стиха у Тынянова имели лишь частичное продолжение. Однако теоретико-информационный подход предполагает такое рассмотрение использования остаточной («внесодержательной») энтропии, которое снова ставит на повестку дня исходную программу пионерских работ Андрея Белого, пытавшегося найти способ оценки значимости выявляемых ритмов.

5. Аналогия отвлечения от смысла элементов системы при метаматематическом исследовании и при изучении формальных систем в гуманитарных науках может показаться слишком внешней и очевидной. Но есть и другие менее явные сходства, позволяющие выявить общие черты в разных современных науках. Подход к математическим объектам в интуиционизме характеризовался, в частности, требованиями конструктивности: о числе или некотором множестве («потоке») можно говорить, только если мы знаем, как его строить. Похожие требования по поводу физических объектов обсуждались в операционализме (принципиальный отказ от экспериментальной проверки в ряде новейших теорий является спорным отступлением от этого принципа, что можно бы считать и едва ли полезным перенятием традиционных гуманитарных установок в естественно-научных рассуждениях). Русский формализм в литературоведении и сходные с ним течения в исследовании кино точно таким же образом, как интуиционизм, настаивали на необходимости знать, как сделать определенную вещь. Ремесленная установка на правила построения у Шкловского помножена на идею мотивов в смысле Веселовского; на это сочетание ссылался в первой и основной работе Пропп.

6. Формальные системы в математике, метаматематике и математической логике строятся на основе применения дедукции. Лингвистика в ее исторической части реконструирует индуктивные системы, основанные на абдукции: в части синхронной – индуктивное фонологическое и грамматическое описание сочетается с дедуктивными построениями, в том числе типологическими (последние важны и для реконструкции). Для наук, исследующих искусство, основной формальной системой остается та, которая описывает структуру схемы произведения, нередко сохраняющей архетипические или архаичные черты. Схема оказывается инвариантом, который не меняется при различных ее реализациях и интерпретациях. Задачей формального описания является характеристика основных внутренних (например, симметрических) отношений внутри схемы, для изложения свойств которой нужно ограничиваться средствами формальной системы. Реализация и разные способы интерпретации схем входят в число целей вспомогательных наук.

В языкознании порождающая грамматика использовала идею построения последовательности, сходной с грамматиками искусственных логических языков. Это послужило стимулом для создания теории колмогоровской сложности. С ее помощью текст оценивается длиной цепочки (числом элементов) в наборе правил, по которым он строится. Современное развитие теории информации позволяет понять занятия количествами информации, передаваемыми поэзией и другими искусствами, как часть количественных возможностей Ноосферы – сферы Разума.

7. Интерпретация остается важнейшей областью литературоведческих поисков, но она может быть осуществлена только в соединении с проведенным формальным исследованием. В этом выводе филолог оказывается союзником исследователей, работающих в общей (особенно логической) семиотике и в нейронауках, быстрое продвижение которых стирает границы, отделявшие раньше гуманитарные науки от естественных. В качестве примера рассмотрим идею остранения, признающегося одним из главных достижений Шкловского и Опояза. Современная психология исходит из понимания предельной субъективности восприятия: оно всегда искажает выбранный участок действительности (самый выбор уже предполагает искажение). Наука и искусство всегда имеют дело с тем, что по Выготскому можно считать «островами в гераклитовом потоке». Остранение предполагает описание острова, пользующееся особым «туземным языком», отличным от того общепринятого, на котором основано нарушаемое остранением традиционное восприятие. В этом смысле рассмотренные Выготским по отношению к научной психологии преимущества замены ставшего банальным слова «глаз» термином «зрительный анализатор» сопоставимы с остранением по Шкловскому: достигается уход от тривиальности.

8. В качестве примера формального исследования текста я приведу пушкинское:

Золото и булат

«Всё мое», – сказало злато;«Всё мое», – сказал булат.«Всё куплю», – сказало злато;«Всё возьму», – сказал булат.

Как выяснено пушкинистами – историком П. Е. Щеголевым и формалистом Б. В. Томашевским, стихи (как и напечатанный в 1827 году одновременно с пушкинским опыт перевода А. Д. Илличевского, тоже лицеиста) переведены с французского стихотворения Арно (Arnauld):

LE FER ET L’OR

– Tout est à moi, car je l’achèteEt je paye en deniers comptants,Disait l’Or élevant la tête,– Tout beau, dit le fer, je t’arrête;Tout est à moi, car je le prends.

А. Д. Илличевский:

Золото и железо

Мое все! Золото кричало:За что ни вздумаю, плачу.– Мое, Железо отвечало;Я граблю, что ни захочу.

В одной из последних работ Романа Якобсона [Jakobson, 1981] был дан подробный языковой – фонологический и грамматический – разбор. В нем выражена лингвистическая точка зрения, характерная для Опояза.

Попробуем транслингвистически формально рассмотреть структуру текста.

Структура диалога, оформленного в духе жанра диспута – спора:

Темой спора является определение собственника [двуместный предикат Prop(x,y)] некоторого финитного множества (∀ subst → Всё), включающего все возможные (квантор общности ∀) предметы (subst).

Две спорящие стороны – два участника спора α1 (→ злато, грамматический средний род) и α2 (→ булат, грамматический мужской род) предлагают две альтернативные точки зрения. По первой, собственник – первый участник спора: S1 → Prop(x,y) → Prop(∀subst, α1) → Всё мое; по второй, собственник – второй участник: S2 → Prop(x,y) → Prop(∀subst, α2) → Всё мое: два эти высказывания внешне омонимичны, совпадают по языковому выражению, но различаются прагматически и семантически.

С этим соотнесены в первой части текста два разных понимания шифтера 1-го лица (единственного числа) Sh-1 (→ мое): в первом случае Sh-1 означает принадлежность первому участнику [двуместный предикат Prop(∀subst, α1– Sh-1)], во втором случае Sh-1 означает принадлежность второму участнику [двуместный предикат Prop(∀subst, α2– Sh-1)]. Соответственно во второй части текста ∀subst входит в формулы при двух разных предикатах

P*(∀subst, α1) → купить всё; P**(∀subst, α2) → взять всё.

Структура диспута ведет к повтору перформатива R

S1 R′ – S2 R″

S3 R′ – S4 R″

На грамматическом уровне (где это явление описывается как согласование по роду) имеют место трансформации

R′ → Vspα1 сказало

R″ → Vspα2 сказал

В первой части текста перформативы R′ и R″ вводят высказывания

S1 → Prop(x,y) → Prop(∀subst, α1– Sh-1) → Всё мое

и

S2 → Prop(x,y) → Prop(∀subst, α2– Sh-1) → Всё мое

Финитное множество в обеих частях текста заполняет одно из мест при предикате Prop. Вторая часть, в которой финитное множество является одним из мест при обозначении катастрофы (в смысле теории катастроф Тома), отличается от первой, где принадлежность обозначена самим предикатом.

Во второй части текста перформативы R′ и R″ вводят высказывания, которые по семантической трансформационной структуре изоморфны (однотипные катастрофы): в обоих случаях описываемая ситуация меняется в пользу одного из участников, но характеры катастроф различны (использование покупательной ценности золота или грабительские возможности лиц, имеющих оружие, прежде всего стальное):

S3 → P*(∀subst, α1) → купить всё

и

S4 → P**(∀subst, α2) → взять всё

На орфоэпическом уровне, воспроизводящем фонологический, основные особенности структуры текста явно выявлены в серии лексических и грамматических и фонологических повторов и симметрично-асимметричных структур.

Все четыре cтроки начинаются с (внешне, но не по сути, см. выше) одинаковой формы Всё. За ней следует шифтер 1-го лица, выраженный притяжательным местоимением мое. Тот же шифтер во второй части после обозначения финитного множества выражен морфологическим показателем, совпадающим на фонологическом уровне в последних двух строках: – [ú]. Следующие отрезки текста отмечены игрой на порядке следования одних и тех же фонем, вовлеченных и в обозначение грамматических родовых различий:

…zálo zlá…o…zál…lá…z’… zálo zlá…o…zál…lá…

Недавние исследования самых древних образцов этого письменного жанра – шумерских – показали, что и в них наличествует ал-л-итеративная игра на сочетании ‐al-la‐ (см. [Иванов, 2004; Vanstiphout, 1991, 1997]; там же дальнейшая литература, к которой следует добавить исследования ритуальной функции текстов: [Емельянов, 1999, 2009]). Кроме открытой еще Якубинским роли плавных фонем для поэтического языка, можно для объяснения привлечь и другие типологические данные о функциях латеральных. Эти звуковые симметрические отношения вторят структуре всех описываемых форм внутри целого текста, сохранившего на протяжении четырех тысяч лет основные черты жанра.

9. В указанных выше работах о жанре прений анализируются другие (кроме пушкинского) примеры очень краткого варианта, как в диалоге позднего Йейтса. С точки зрения теории колмогоровской сложности постепенный переход от длинной поэмы (несколько сот строк в шумерских прениях) к подобным очень коротким изложениям спора можно считать реализацией той тенденции к уменьшению сложности (и соответственно энергии), которую Ю. И. Манин усматривает и в иных текстах, соответствующих схеме колмогоровской сложности. В лингвистике подобные выводы были сделаны Ципфом, говорившим о принципе наименьших усилий, Поливановым, открывшим роль лени для объяснения эволюции языка, Мартинэ в его исследовании экономии фонетических изменений. В истории литературы можно иметь в виду движение от пространных форм романного повествования к краткости новеллы, в массовой литературе так объясняется движение от длительного изложения сюжета (в детективных романах типа написанных Агатой Кристи) к краткому повествованию (рассказы Честертона о патере Брауне). Обратные процессы формирования пространных текстов благодаря монтированию отдельных фрагментов, превращающихся в части целого, демонстрируют необходимость формального описания увеличения сложности.

10. В настоящее время одной из увлекательных задач гуманитарных наук, пользующихся методом реконструкции, основанной на абдукции (что Хинтикка и другие авторы не раз сопоставляли с характерным типом получения выводов у детектива), является восстановление ранних этапов предыстории знаковых систем. Это достигается соединением результатов лингвистической сравнительно-исторической реконструкции прапраязыковых состояний, восстановления древних соотношений гаплограмм в генетической картине раннего расселения выходцев из Африки и их близких родичей и данных исторической географии мифов (по Витцелю, Березкину и другим исследователям). При этом выясняется, что восстановление основных черт исторической поэтики, начатое предшественниками русского формализма – Потебней и Веселовским – и продолженное Надем и другими современными историками культуры, демонстрирует относительную консервативность систем и схем, развитие которых происходит посредством медленной перекодировки изначально сформировавшихся соотношений. Вся история культуры предстает как процесс реализации или интерпретации этих архаических схем. Большой интерес представляет вопрос о возможностях предсказания вероятного (статистически оцениваемого) характера возможных будущих изменений этих унаследованных систем. В этом возможное развитие истории литературы как науки оказалось бы созвучным будущим преобразованиям самих систем знаков и текстов. В сущности к этому тяготели создатели русских постсимволистских авангардных направлений, увлекавшиеся теоретическим осмыслением собственного эстетического эксперимента.

Библиография

Емельянов В. В. Ниппурский календарь и ранняя история Зодиака. СПб., 1999.

Емельянов В. В. Шумерский календарный ритуал (категория МЕ и весенние праздники). СПб., 2009.

Иванов Вяч. Вс. К жанровой предыстории прений и споров // Иванов Вяч. Вс. Избранные труды по семиотике и истории культуры. М., 2004. Т. 3. С. 69–86.

Jakobson R. La faсture d’un quatrain de Puškin // Jakobson R. Selected Writings. The Hague; Paris; New York, 1981. Vol. 3. P. 345–347.

Vanstiphout H. L. J. Lore, Learning and Levity in the Sumerian Disputations: A Matter of Form, or Substance? // Dispute Poems and Dialogues in the Ancient and Mediaeval Near East: Forms and Types of Literary Debates in Semitic and Related Literatures. Leuven, 1991. P. 23–46.

Vanstiphout H. L. J. The Disputation between Summer and Winter // The Context of Scripture, I: Canonical Compositions from the Biblical World. Leiden; New York; Köln, 1997. P. 584–588.

Перспективы русского формализма: Логоцентризм вчера и сегодня

Оге А. Ханзен-Лёве1. Логоцентризм как культурная константа

В 1971/72 году я был стажером в МГУ и читал книги формалистов в Библиотеке им. Ленина. Работать над темой «формализм» было запрещено, и мне пришлось назвать свою работу «О теории сказа», чтобы тогдашние чиновники не заподозрили меня в интересе к самому главному, что было в русской филологической традиции.

Формализм критиковался и позже – наравне со структурализмом, семиотикой и вообще c аналитическими методами в науках о литературе, искусстве или культуре. Эта критика исходит из других положений, в соответствии с которыми поэтика в последней четверти XX века заменялась интерпретацией дискурсивных процессов, структуры художественного произведения вытеснялись рефлексиями о борьбе за власть на рынке культуры. В этом смысле интересны, как сказал бы Роман Якобсон, эквиваленты между старым догматическим антиформализмом и его более передовыми версиями. Можно предположить, что причина критики формализма – в его выраженно модернистском логоцентризме, чьим фундаментальным подрывом занимается постмодернистская интеллектуальная парадигма.

России предстояла роль центра поэтического логоцентризма: ведь и русский этногенез тесно связан с появлением алфавита, а крещение Руси было синхронно развитию славянской письменности и, следовательно, идеи сакральности церковно-славянского языка. Этот культ языка – несмотря на все исторические перипетии – был верен своему сакральному происхождению вплоть до XX века. Вопрос о том, склонна ли русская языковая культура к устности (на чем настаивал авангард) или к письменности (как думают представители постмодернизма), остается открытым.

Во всяком случае уверенность в том, что Россия – рай знаков, глубоко укоренена в поле стереотипов, связанных с особенностями русской культуры.

Отмеченный еще Астольфом де Кюстином в книге «Россия в 1839 году» радикально семиотический характер России (слова заменяют дело) был переосмыслен полтора столетия спустя в работах Юрия Лотмана и Бориса Успенского о семиотике русской культуры. Эта же идея восторжествовала и в позднесоветском художественном концептуализме, предложившем язык для постсоветского осмысления России.


Ил. 1. Алексей Крученых. Вселенская война. 1916

Не только соц-арт Комара и Меламида, инсталляции Кабакова и перформансы Пригова, но и теории Гройса следуют одним и тем же фарватером. Россия – это рай знаков и сугубо текстуальное явление. Русские, как писал Кюстин, богаты одними объявлениями; на справках, воззваниях и памятках построен ранний художественный авангард и поздний концептуализм.

2. Словесная «действительность»/«действенность» символизма

Символисты, позднее формалисты и футуристы постулировали базовую формулу: форма, означающие и язык генерируют (новое) содержание. «Слово стало плотью» (Св. Иоанн Креститель) – эта формула маркирует истоки развития мира и текста жизни из двойной спирали исходных вербальных генов. Для представителей символизма цель креативного слова и всего «творчества» состоит в действенности слова-символа, выступающего как медиум между слоями небесных и земных иерархий: «реальное» – это действенное; действительность – это действующее, живое слово. Если у символистов в центре внимания стояло действие, перформативный акт сообщения как приобщения, «вещий язык», – то для футуристов главное – это новый/архаичный «код мира» и тем самым «язык вещей».

В борьбе между глоссолалиями Белого и заумью Хлебникова формалисты принимали сторону последнего. Гумбольдтовская формула творческого языка как человеческого «органа мышления» действовала повсеместно, причем для русского логоцентризма было типичным представление о том, что живое, творческое слово (слово = логос) является пульсирующим ядром как языкового, так и культурного общения, которое окостеневает, автоматизируется в повседневном действии. С этим связывается архаическая и утопическая идея о том, что с реанимацией языкового ядра автоматически оживляются все жизненные и мыслительные процессы, приобретая при этом творческий потенциал.


Ил. 2. Густав Клуцис и др. Молодая гвардия. 1924 (фрагмент)

С этим связано убеждение, что вербальные медиа играют ведущую роль в бесконечном процессе обновления микро– и макрокосмоса. Более того, язык поэзии выходит за рамки собственно поэзии или нарратива – он влияет на другие формы существования и культурную среду за пределами литературы. Этим объясняется значимый статус писателя в русской культуре, не вполне понятный для носителей других европейских культур. В России на писателя возлагается ответственность за философскую мысль, обыденную жизнь, политические и социальные проблемы.

Модернистским писателям рубежа XIX–XX веков приходилось трудно в их борьбе за разделение искусства и жизни, находившихся в столь тесном переплетении друг с другом. Гумбольдтианская в своей основе идентичность языка, искусства, вербальных медиа и всего интермедиального поля обусловили утрату вербальными означающими своей силы в постмодернизме.

Исходя из этого «поэтическая речь» символистов или «поэтический язык» футуристов и формалистов понимаются значительно шире, чем лирическая или прозаическая. Ее воздействие выходит за литературные границы и сказывается на всем культурном и общественном поле. Если реалисты заявляли, что искусство и поэзия должны отражать, если не продолжать жизнь, то модернизм требовал от нового слова создания нового мира. Язык поэзии был призван обновляться через припоминание забытого, архаического, изначального текста и таким путем создавать текст мира завтрашнего дня.

3. Языковая реальность у Хлебникова: изобретение «кода мира»

Именно посредствующая функция символов (их «условность») строго отвeргалась футуристами, например Алексеем Крученых в программной статье «Новые пути слова» [Литературные манифесты, 2000: 70–71]. Для них речь шла не о сообщении смысла, разгадываемого герменевтическим реципиентом, не о реституции чего-то «отсутствующего», а о дословной «презентации» вещественной очевидности имени-слова, его «вещности», по принципу pars pro toto представляющей тотальность языкового мира (космического «языкового тела»).

На семиотическом уровне это значит, что символ оперирует принципом синонимии, тогда как архаическое имя (например, у Хлебникова) предпочитает принцип омонимии. Точнее, омонимические (либо же паронимические, приблизительно эквивалентные) морфемы и лексемы презентируются как синонимы, то есть переносятся в другой парадигматический класс.

Собственное творение ономато-поэта заключается не в том, что он наделяет вещи именами, в некотором роде празднуя вечные космические «именины». Скорее, в такой универсальной мифопоэтике все вещи хранят собственные имена в себе, как клетка – генетический код, который покоится в ней в «свернутом» виде и ждет, чтобы «развернуться». Ономатопоэт не только диктаторски раздает имена снаружи и сверху, но находит их скорее внутри вещей, которые он очаровывает, пока они не называют свои имена добровольно. Он дает вещам язык и возвращает языку вещи [Hansen-Löve, 1985; Кравец, 2006].

В этом отчасти прасемиотическом, «конкретном мышлении», «мышлении с помощью вещей» по принципу «bricolage» [Levi-Strauss, 1962: 26f] амбивалентность «имен» и «вещей» образует предварительную форму семиотического отношения между предметом и знаком, signatum и signans. Фундаментальное различение («différence») био– и семиосферы, мира realia и мира signantia еще не наступило. Корреляция «код <=> код» [Jakobson, 1960] мыслима только как взаимозависимость двух проявлений одного кода, в котором вербальные знаки выступают в качестве обратной стороны вещей в форме «имен» – и наоборот. Неопримитивистское, архаическое восстановление этого языкового мышления оперирует (как в символизме, так и в футуризме) понятием «слово-вещь» или на абстрактном герменевтическом уровне древним топосом «книга мира» [Hansen-Löve, 1988].

Известная работа Якобсона «Новейшая русская поэзия» (1921) не только стала его первым значительным исследованием, но и заложила основу фундаментальной поэтики, изложенной позднее в статье «Поэтика грамматики и грамматика поэтики» и других работах классического структурализма. В своем эссе Якобсон признает родство между «поэтическим и эмоциональным языком» – родство, основанное на возрастании выразительности, что отражается и на уровне фонологии. Но он также говорит о том, что этим родство исчерпывается:

Если в первом [эмоциональном языке] аффект диктует свои законы вербальной массе… то поэзия, которая есть не что иное, как высказывание с установкой на выражение, управляется, так сказать, имманентными законами; функция коммуникативная, присущая как языку практическому, так и языку эмоциональному, здесь сводится к минимуму [Якобсон, 1988: 274–275].



Поделиться книгой:

На главную
Назад