Глава 1
Однажды, когда мы были маленькими, и это еще ничего-ничего для нас не значило, Орфей сказал, что никогда меня не оставит. И он сдержал свое обещание, до последней буковки сдержал.
Я и сейчас могла его видеть — два часа в день или даже больше. Я учила текст почти наизусть, чтобы больше смотреть на Орфея. Раньше я делала это украдкой, потом поняла, что ему все равно, и тогда я глядела на него с жадностью. Я думала: не бойся, братик, я знаю, что ты еще жив, а ты знаешь, что однажды я тебя найду.
Ты же всегда меня находил.
Сто Одиннадцатый не улыбался, но он проводил языком Орфея по губам Орфея и, возможно, это значило, что ему нравится то, что я говорю. Нет, почти точно, ведь я очень хорошо его изучила.
— И тогда мы, Орфей, пойдем смотреть на море, синее море, оно будет словно сапфир, словно бесконечное множество сапфиров, которые высыпали, чтобы все вокруг сияло и стало синим. Ты полюбишь его снова, Орфей, как любил прежде. Крики чаек будут входить в твое сердце, и ты вспомнишь, что родился у моря, и что это родные тебе голоса. Ты возьмешь палку и будешь выводить на золотом от солнца песке свои бесконечные формулы и примеры, и весь пляж покроется вопросами и ответами на них. Это будет так красиво, Орфей, и ты будешь смотреть на песок, а я буду говорить тебе, что песок — это крошки солнца. У всего будет соленый, морской запах, и ты вспомнишь того мальчика, которым был когда-то, и того мужчину, которым ты успел стать. А затем будет еще много-много дней и ночей, они сложатся в недели, месяцы и года, и я буду рассказывать тебе про все, что ты любил и помнил. Орфей, братик, я помогу тебе снова научиться смотреть на небо. Ты будешь помнить, что ты гениальный и математик, что ты любишь апельсиновый сок и смотреть на часы, что тебе было двадцать пять, когда тебя не стало, и тебе будет тридцать, когда ты будешь вновь.
Я всегда меняла года, и я боялась, что мне придется делать это слишком долго. Вот ему уже тридцать, а мне — скоро двадцать семь. Время идет, оно мой самый злой, неостановимый враг.
Я перелистнула страницу и закончила:
— А затем я возьму тебя за руку, и мы отправимся домой, потому что у нас будет дом.
Глаза Орфея смотрели на меня. Сто Одиннадцатый даже не пытался казаться человеком. Он сидел в кресле, руки его повисли, как плети, голова была склонена набок. Нет-нет, не его руки, не его голова. Сто Одиннадцатый использовал тело моего брата, когда приходил слушать меня. Может, это казалось ему смешным, но я не слышала, чтобы он смеялся. Может, это казалось ему удобным.
Белки его глаз переливались, как жемчуг на моей шее.
Сто Одиннадцатый открыл рот, но не сразу стал говорить. Наконец, я услышала:
— Эвридика, это хорошо.
Он выделил слово "это", словно бы в нем и заключался весь смысл, а мое имя и его оценка были лишь шелухой.
— Спасибо, — вежливо сказала я. — Я очень стараюсь.
Правда, я очень-очень старалась, никогда так не старалась, но теперь только об этом и думала. Эти важные слова и пустые словечки сохраняли мне жизнь, а значит, они хранили где-то там, далеко, и моего брата. Я должна была писать очень красиво, если мне хотелось жить.
У взгляда моего брата не было смысла, пустые, оставленные глаза.
— Слова музыкальны. У этого есть...
Он надолго замолчал, а затем сказал медленно, споткнувшись о букву "т":
— Ритм.
— У всего есть ритм, мой господин, — ответила я. — У всего на свете.
— Говоришь ритмичнее остальных. Это нравится.
Когда мы с братом были маленькие и жили у Нетронутого Моря, нам говорили, что если мы понравимся хозяевам, наша жизнь станет счастливой. Наверное, я как-то по-другому представляла себе счастливую жизнь, хотя, если бы Орфей по-настоящему был со мной, здесь было бы вполне хорошо. Оставалось бы только скучать по Нетронутому Морю. Но я не привыкла считать, что люди лгут. Думаю, наши учителя хотели бы, чтобы мы были счастливы, потому что мы были маленькие, симпатичные дети.
Я всегда хорошо писала, но прозу, а не стихи, и все говорили, что у меня мало шансов. Мне просто повезло, что однажды к нам приехал Сто Одиннадцатый, и что ему нравился человеческий язык. Он был особенным. Немногие из них говорили на нашем языке так хорошо. Они приходили к нам, но только некоторые из них принимали человеческий облик. Им отчего-то страшно тяжело дается ходьба. Я не знала, каких мы боялись больше. Те, что выглядели как люди, передвигались странно, припадая с одной ноги на другую, едва контролируя человеческие тела. Я всегда думала, что они носят людей, как перчатки, поэтому и выходит так неловко, пальчиковые куклы обычно не отличаются изяществом движений.
Про тех, кто пришел в человеческих телах, мы сразу знали вот что: они поглотили кого-то, и он все еще жив, там, внутри них, и дает им облик, когда он нужен. Это было плохое знание, никому оно не нравилось. Но про других мы не знали ничего вовсе, только видели иногда огромные синие тени в полдень.
Они были невидимы. Вернее, они были невидимы практически для всех. Наверное, поэтому мы проиграли четыре тысячи лет назад, когда они пришли сюда.
Тогда у нас были страны, разные языки, споры о том, чей образ жизни правильнее и лучше, деньги, мировые проблемы, большие танки, высокоточные ракеты и ядерное оружие.
Когда они пришли к нам, у них даже не было имен.
Все началось с огромного клапана в центре Земли (где-то в бывшей Африке). Он открылся и пульсировал, и ученые делали предположения, не зная, что они уже здесь. Было много новостей об этом клапане. Он был похож на то, что остается от бычьего сердца, если разрезать его надвое. Только был очень, очень большой. Они приходили к нам через него, с обратной стороны земли, из бескрайнего космоса. Когда мы поняли (мы, то есть люди), что произошло, для всех решений уже стало слишком поздно. И хотя их в то время было даже меньше, чем сейчас, около сотни, мы не видели их, наше оружие не могло их убить, а они превращали существ в открытую плоть, из которой они состояли.
На самом деле Сто Одиннадцатый (он пришел сюда из Космоса, а не появился здесь), говорил, что мы сражались достойнее и дольше многих других рас. Сто Одиннадцатый, надо думать, любит нас, по крайней мере, увлекается нами.
У него, как и почти у всех них, никогда не было никакой злости к человечеству. Мы интересовали его не больше, чем нас интересовали муравьи, когда мы возводили свои дома. Они пришли на нашу Землю (и мы стали целой планетой индейцев, и поняли, наконец, страдания настоящих индейцев), и сломили наше сопротивление.
То было четыре тысячи лет назад. Сто Одиннадцатый говорил, что они не способны к существованию, иному, чем бесконечная колонизация. Он видел лишь одну, предыдущую планету, но великое множество ему подобных было в бесконечном, полном звезд и темноты космосе. Они искали (Сто Одиннадцатый говорил: чувствовали) жизнь, ее биение в непомерно огромном космосе, и двигались к ней. Сто Одиннадцатый говорил, что наша планета погибнет примерно через сорок пять-пятьдесят тысяч лет, и они уйдут отсюда, чтобы снова искать. В анабиозе они могут существовать довольно долго, все они замирают, замерзают, и только их странное чувство жизни, автопилот, ведет их к планете, которую они снова смогут опустошить.
Я многого о них не знала, хотя Сто Одиннадцатый часто говорил со мной. К примеру, они были невидимы только на земле, потому что наши глаза не распознавали их цветов и текстур, или другие живые существа на других планетах тоже не могут их увидеть? Сколько у них колоний, сколько Галактик они сделали полностью безжизненными пустынями звезд?
Говорят, раньше люди представляли летающие тарелки и технологии, и инопланетян с лазерами и ускорителями частиц, но у них не было никакой особой науки, и они заставили нас возводить собственный Зоосад. Они пришли к нам дикие, безжалостные и безымянные.
Сто Одиннадцатый как-то говорил, что изначально нас, как высокоразвитую цивилизацию, хотели уничтожить полностью, чтобы мы не доставляли проблем. Это бы им, без сомнения, легко удалось. В первые двадцать дней вторжения погибло две трети человечества.
Двадцать дней. Две трети. Я и цифр таких представить не могла, не то, что людей, у каждого из которых было имя.
А потом, по случайности, кто-то из них увидел наши картины. Все началось с живописи. Кто-то из тех, кто заходил в здания, чтобы очистить их от людей, мешающих высасывать соки из планеты Земля, увидел "Рождение Венеры" Боттичелли, а, может быть, "Гернику" Пикассо, или даже картину какого-нибудь заштатного художника, единственной гордости своего маленького городишки.
Их поразило то, что мы можем воспроизводить себя и жизнь. Сто Одиннадцатый говорил:
— Жизнь — всегда экспансия.
Он видел в нашем искусстве способность распространять себя на неживые вещи. Звучать в пространстве, оставаться во времени, утверждаться красками и камнем. Мне всегда казалось, что дальнейшее должно было выглядеть как минимум забавно.
Они искали людей, показывали им картины и пытались узнать, могут ли все люди сотворять подобное.
Затем они услышали музыку. Говорят, сцена вышла удивительной, был полдень, единственный момент, когда мы могли заметить их присутствие. Кто-то в центре старого города Парижа заиграл на фортепиано (а может, поставил запись на полную громкость), и люди смотрели на колыхающиеся на площади непокорным морем синие тени.
Меньше всех среди них было поклонников слова, поэтому писатели и поэты вроде меня редко становились их питомцами. И все же мои книги, мои "Письма к Орфею" расходились по миру, чтецы и актеры воспроизводили их своим господам снова, и снова, и снова.
Мне нравилось, что мои тексты жили.
Мне нравилось, что люди по всему миру произносили имя Орфея. Я знала, что этому обрадуется и он, когда я найду его.
Кто-то когда-то сказал, что искусство спасает, но это было произнесено слишком давно, чтобы быть правдой. Все стало именно так четыре тысячи лет назад.
Наша способность создавать что-то прекрасное сделала нас соблазнительными диковинками для расы идеальных разрушителей, никогда не творивших. Теперь, в черноте космоса, мы были маячком для многих из них, они стремились погостить у нас и увидеть нечто прекрасное.
Они с восторгом изучали нашу историю и культуру, так что многие из них теперь знали о людях больше, чем мы сами. Никто из них не умел творить. Настолько, что у них даже не было имен — только цифры. Порядковые номера, под которыми они родились у Королевы Колонии. И я была рада, что у нас нашлось что-то, что мы смогли им предложить. Мне не хотелось бы, чтобы множество прекрасных людей умерло, а еще большее количество — никогда не существовало.
Мне не хотелось бы, чтобы нас с Орфеем никогда не было на свете.
Я вдруг спросила Сто Одиннадцатого:
— А как вы называетесь все вместе? На вашем языке?
Мы не давали им имя. Говорили просто "они" или "хозяева", потому что самое страшное наказание для того, кто познал память — забвение.
Сто Одиннадцатый снова провел языком Орфея по зубам Орфея.
— Никогда не было причин называться.
Я смотрела на Орфея. Я не знала, как Сто одиннадцатый сохраняет его тело нетронутым. На нем не было ни царапины, и время шло для него своим чередом. Он был погружен в страшный сон, но я не знала, бодрствует ли Орфей в другое время, когда я не вижу его.
Сто Одиннадцатый сохранял его аккуратно. Многие ломали людям, поглощенным ими, кости или разрывали чувствительные тонкие ткани. Но Орфей был в порядке, и я видела, что он дышит, и я могла бы услышать, что его сердце бьется.
Сто Одиннадцатый использовал его как сосуд, ничего не зная о том, что Орфей любил, помнил и желал. А для меня эти черты были давно знакомы.
Мы были совсем маленькими, когда родители отдали нас в приют у Нетронутого Моря, где люди воспитывали будущих художников, музыкантов и поэтов. Родители скопили столько денег, чтобы мы не жили на Свалке, в умирающем мире, чтобы у нас был шанс попасть наверх.
У Нетронутого Моря можно было ходить по земле без риска ослабнуть или умереть, там было живое, синее море, не вспухшее от трупов рыб. Та земля не умирала, они оставили ее нетронутой, потому что кто-то сказал им, что людям нужно видеть красоту, чтобы вдохновляться.
Они на многое были готовы ради того, чтобы увидеть, что мы сотворим для них.
Иногда (особенно часто такое случалось до того, как Сто Одиннадцатый забрал моего Орфея) мне становилось жаль их. Они, наверное, не могли видеть красоту нашего мира, и всех других миров. Им, словно детенышам животных, требовалась хорошо пережеванная, мягкая, переработанная красота.
Это было очень печально, ведь значило, что, в конце концов, они не могут видеть столько чудесных вещей.
У Нетронутого Моря было хорошо. Орфей любил математику и посредственно играл на фортепиано, так что в восемнадцать лет ему предстояло вернуться на Свалку. Я, конечно, не могла этого допустить, хотя, как выяснилось спустя много лет, там он мог бы быть в большей безопасности.
Они предпочитали выбирать себе юных питомцев, чтобы наблюдать за тем, как растут люди (в творческом смысле, физиологический рост их не слишком волновал, они говорили "большие люди" о тех, кто был по их мнению талантлив, и "маленькие люди" о тех, кто не умел рисовать, создавать музыку, писать или играть). Мне было десять, когда к нам пришел Сто Одиннадцатый. Я и сейчас очень хорошо помнила, как мы впервые разговаривали.
Был солнечный день, у солнца был цвет апельсина, а учительница открыла окно, чтобы ветер с моря врывался в класс, и он трепал мне волосы. За окном трепетали персиковые деревья.
Я не знала, где он, полдень еще не наступил, хотя солнце горело на небе с огромной силой. Но я порадовалась, что он не пришел в облике того, кого поглотил когда-то. Я чувствовала его присутствие. Вот почему учительница открыла окно. Мне не хватало воздуха, словно я не могла вдохнуть до конца, впустить в себя поток кислорода, так нужный мне. И хотя ветер, доносившийся с моря, приносил облегчение, это чувство ни с чем нельзя было спутать.
А сейчас я могла бы, наверное, спутать его с чем угодно, ведь я так привыкла.
— Здравствуйте, — сказала я. Он молчал. Я знала, что это он. Лишь Королева Колонии была самкой в нашем понимании, и у каждой Королевы Колонии была всего одна дочь, которая могла породить следующую Колонию верных ей самцов.
Я смотрела в точку на полу, в центре комнаты, потому что решила, будто он там. Затем я увидела, как поднимается мел, и на школьной доске стали появляться белые буквы. Почерк был неясный, резкий, буквы располагались друг к другу слишком близко, их хвостики рвались высоко вверх или падали глубоко вниз, все это было так неправильно. Словно бы кто-то писал не рукой, а зажав мел в зубах. Эта мысль насмешила меня, и в то же время испугала.
Линии букв были неровными, словно бы тот, кто выводил их, — дрожал. А сами буквы были очень, очень большими. Маленькие я бы, пожалуй, не различила вовсе.
"ЗДРАСТВУЙ, ЭВРИДИКА, РАТ НАШИЙ ВСТРЕЧЕ".
Мне захотелось зажать рот ладонью, но я так и не поняла, боролась я со смехом или со страхом. Грамматические ошибки, которые он допускал, был забавными, и в то же время их детская непосредственность была страшной. Это ведь писал не ребенок. Существо, которое сумело это написать, никогда не имело речи в нашем понимании.
Не мой язык, но сама речь была для него загадкой.
— Прочитай свое сочинение, Эвридика, — сказала учительница. Она вытащила из пучка темных с проседью волос длинную, золотистую заколку. Учительница всегда делала так, когда волновалась. Я знала, что ей всегда страшно, потому что если мы будем недостаточно хороши, она поплатится за это жизнью.
Я открыла свою тетрадь на нужной странице (сразу! мне так повезло!) и стала читать ему сочинение о моих родителях. Я мало что помнила о них, мы расстались, когда мне не исполнилось и пяти. Я только знала, что они любили нас с Орфеем так сильно.
Когда я закончила, то увидела, что некоторые буквы мокрые от моих слез. Это было хорошо, если написанное стоило моих слез. Так я определяла, что действительно важно, ценно и красиво. Я старалась, в большей степени, для учительницы, но также и для родителей, которые хотели, чтобы у меня был настоящий, нестрашный дом.
И, конечно, для Орфея, для моего заботливого брата.
На некоторое время воцарилась тишина, она звенела кровью в моих сосудах, далекой песней ветра, дыханием — моим и учительницы. Наконец, я услышала скрежет и хлюпанье, с трудом, но складывавшиеся, в слова.
— Хочу такую, — сказал Сто Одиннадцатый. — Будет моей сегодня же.
Я видела, что учительница боится, но все же она сказала:
— У девочки есть брат. Вы не хотели бы послушать его, господин? Он играет на фортепиано.
Она была такой смелой и сильной, и я была очень ей благодарна. А еще я была вдохновлена. Я сказала:
— Господин, мой прекрасный господин, я буду так счастлива творить для вас. Только скажите, нет ли шанса забрать и моего брата? Даже если вам не понравится, как он играет, я не могу ни строчки написать без него!
Я смотрела на доску, ожидая, что голос, не созданный для воспроизведения человеческой речи, снова захлюпает, заскрежещет мне в ответ. Но вдруг я услышала хрип учительницы. Я посмотрела на нее и увидела, что глаза ее закатились, они были сплошные белки, рыбьи, мертвые брюшки, рот был приоткрыт, и из него вытекала струйка слюны.
Он проник в ее мозг, ему требовалось время, чтобы установить контроль над ее нервной системой. Затем он сказал, используя ее язык, губы и голосовые связки:
— Органы почти не могут речь.
— Воспроизводить, — подсказала я, и тут же испугалась сама себя. Лицо учительницы ничего не выражало. Мне захотелось плакать — никогда еще я не видела, чтобы человек был так рассинхронизирован со словами, которые он произносит.
Но ведь она произносила не свои слова.
— Органы не могут речь воспроизводить.
Я больше не стала его поправлять. Я смотрела на учительницу, кивала, пытаясь согласиться со всем, чтобы он скорее ее отпустил.
— Эвридика.
Это я знала.
— Поедешь со мной.
Этого я ждала.
— Брат нужен, и тогда тоже заберу.
На это я надеялась.
— Сто Одиннадцатый.
— Очень приятно с вами познакомиться, — быстро сказала я.
— Это смешно, потому что неприятно.
Сто Одиннадцатый говорил с помощью учительницы, но голос казался чужим и каким-то особым, как если бы говорил человек мертвый или бессознательный (хотя уже тогда я знала, что это оксюморон).