Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Российскою землей рождённый - Василий Николаевич Осокин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Солнце озорно выглянуло в просинь, обещая ясный морозный день, но сердце Михайлы сжалось от неведомого доселе одиночества…

* * *

Вечером в обветшалых корпусах Славяно-греко-латинской академии разыскал он Тарасия Посникова. Тот совсем не походил на постника. Это был толстый веселый человек. Едва он выслушал Михайлу, как закричал:

— Сначала попробуй щец горяченьких, с морозу-то как хорошо! Ну и везучий же ты, как раз к обеду попал. Вот и пироги с зайчатиной. У нас в Обжорном ряду ими торгуют.

После обеда, разлегшись на широкой скамье, Пос-ников рассказывал:

— Я в этих учительских корпусах единственный светский, белая ворона среди монашеского воронья Как же оно неистовствует, ежечасно пытаясь заклевать меня, выжить, заставить бежать без оглядки… На худой конец — постричь[21]. Да не будет этого!

Тарасий ударил по столу, и на нем звонко подпрыгнула посуда.

— Я тебя в обиду не дам. Но и сам будь не промах. Это хорошо, что ты такой телом крепкий, а духом упрямый. И хотя с ректором, отцом Германом Копцевичем, я не в ладах, все потому, что не приемлю их ангельского чина[22], однако о тебе порадею, убедить его смогу. Постой, да ты, кажется, в рубашке родился: ведь сейчас академию хоть закрывай. Воспитанники наши — народ бедный, одеты худо; одно название лишь, что «дворянские дети» — родители их в большинстве дворяне самые захудалые. Морозы же зело трескучие стоят. Ученики в домах тараканами по щелям забились. Днем с огнем не сыщешь! Едва ли половина в Школы с теплыми днями воротится, и потому, думаю, отец Герман на твое крестьянское звание сквозь пальцы посмотрит, лишь не напоминай. Он даже трех нищих в академию принял. И ты на всякий случай, как и они, дворянским сыном назовись. О паспорте, конечно, справятся. Ты и не думай его показывать, скажешь — в дороге украли. Да и о том говори лишь после того, как Герман и прочая братия в твоих знаниях уверится.

— Как же паспорт не показывать?

— Эх, голова садовая! Слушай и внимай, коли Тарасий Посников говорит. Указ Синода наизусть помню:

«Помещиковых людей и крестьянских детей, также непонятных и злонравных от академии отрешить и вновь таковых не принимать». Ну что толку, если, плетьми сеченный, домой зашагаешь? Я тебе про крестьян и холопов на Москве рассказывать не буду. Сам увидишь — житье им иное, чем у вас на Севере.

Худосочный ректорский служка в ветхой скуфейке пошел доложить отцу Герману, что хочет его видеть некто назвавшийся дворянским сыном Ломоносовым. Отец Герман, восковой старец, сидевший на узком дубовом стуле, молча выслушал Михайлу. Тот сказал, что прибыл учиться в академию из архангельской земли и знает наизусть арифметику да грамматику, да еще духовные стихи Симеона Полоцкого, латынь же не ведает.

Копцевич долго сидел неподвижно, сердито поглядывая маленькими глазками в белых ресницах, наконец тихо встал и исчез. Михайло подумал уж, не ушел ли тот совсем, но тут зашуршали рясы, появились, словно мыши из углов, монахи. Среди них он увидел Тарасия. Тот будто даже украдкой подмигнул ему: не робей, мол.

Михайло бойко отвечал на вопросы. Ученые мужи только переглядывались в недоумении. Когда же дело коснулось паспорта, то, краснея оттого, что пришлось говорить неправду, Михайло смущенно пробормотал: напали, мол, на обоз злые люди, ограбили и паспорт отняли.

Пошептавшись, святые отцы решили дворянского сына Михайлу Ломоносова принять в академию в первый класс — фару, понеже латыни не обучен, стипендию же положить по три копейки на день.

Пасмурным зимним утром 15 января 1731 года Ломоносов впервые переступил порог фары.

Еще в коридоре было слышно, как пчелиным ульем гудела за дверью эта самая фара в ожидании учителя. Когда Копцевич и Михайло вошли, гул прекратился разом. Многие в удивлении раскрыли рты, да так и замерли. Новичок был выше самого высокого из них, шире самого плечистого и по виду старше всех. Только ректор вышел — шум поднялся пуще прежнего. Михайло занял последнюю скамью.

— А скажи, отче, — донесся неторопливый голос из темного угла, — сколь детишек дома оставил?

Михайло рассудил: спустишь — поедут на тебе. Искоса оглядел зачинщика — лицо злющее, в угрях. Не спеша подошел к нему, крепко ухватил за нос и с силой дернул вниз. Тот заорал дурным голосом.

— Любопытной Варваре еле носа не оторвали, — пропищал кто-то.

Хохот, улюлюканье и свист поднялись снова. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не вошел наставник с пуком прутьев под мышкой и в очках на лбу.

* * *

Михайло, успевший изрядно исхудать, испытывал на себе живительное тепло первой московской весны.

Слушая учителя, он иногда поглядывал на сцену страшного суда, намалеванную прямо перед ним на стене. Дядя Савелий такой вот картинкой рад был бы, наверное, постращать пьяниц и курильщиков: сонмище летающих, скачущих и ползающих бесов исступленно терзало объятых пламенем грешников. Черти припекали их раскаленными вилами, отхватывая руки, ноги и даже головы. Ко многим фигурам ученики нарисовали разного рода подробности и понаписывали срамных слов — следы того и другого проступали довольно явственно.

Еще в первые дни ученья Михайло спросил у Посникова: зачем здесь красуется страшный суд?

— А для устрашения злокозненного юношества. Только мера эта, — Тарасий усмехнулся, — ты сам видел, помогает мало. Новички попервоначалу дрожат и крестятся, а потом и сами богохульствуют.

Посреди класса громоздилась неуклюжая печь, еще топившаяся, несмотря на весну. Дрова лежали тут же, сам наставник или кто-либо из учеников запихивал поленья в печь. Сырые дрова шипели и стреляли, окутывая класс синим дымом.

Михайло начал разбираться в академическом устройстве. Всего было восемь классов. Четыре низших назывались: фара, инфима, грамматика и синтаксима. Далее шли средние классы — пиитика и риторика. И наконец, высшие — философия и богословие. Путь от фары до богословия включительно продолжался тринадцать лет, и поступающий юнцом выходил из Школ зрелым мужем. Принимали в академию от десятилетнего возраста. Впрочем, редко кто оканчивал ее. Учась в большинстве не по собственной воле, а по принуждению родни («век-то ноне грамотеев любит»), ученики, не выдержав премудрости, поступали в приказные, в аптекарские или лекарские ученики.

В младших классах, помимо латыни, главной считалась логика, потом шли церковнославянский язык, нотное пение, начатки истории, географии и математики. Ломоносов так ретиво овладевал школьными «науками» и в их числе трудно дававшейся всем латынью, что профессора поговаривали между собой: не пора ли ученика сего в инфиму.

Михайлу ни разу еще не потчевали розгами, не ставили на горох. Между тем, в Спасских Школах секли нещадно, согласно поговорке «розга ум острит, память будит». Правда, Тарасий наказывал реже и меньше других, но и его до белого каления доводили тупость, лень и дикие выходки учеников.

Михайло вскоре привык к фаре, а фара к нему.

На первой скамье, близоруко щурясь, сидел узкогрудый прилежный ученик Андрей Власьев. Фара подсмеивалась над ним — дразнила цыпленком. Михайло не раз уже заступался за Власьева, и тот крепко привязался к нему. Подружился он и с высоким красавцем Дмитрием Виноградовым. А в темном углу за печкой, стараясь не попасть на глаза учителям, таился Сидор Когтев, тот самый, который пытался взять над ним верх еще в первый день. Михайло не раз колотил этого злобного балбеса за его козни, и Когтев в бессильной ярости грозился отомстить.

Вот и вечер. Последние уроки. Одетые в невообразимое тряпье, в большинстве своем в длинные грязные хламиды[23] и полукафтанья, школяры давно позевывают в кулак. Пришли в утренние сумерки, уйдут в вечерние. Давно остыла печь. Холодно.

Последний урок — логика, ее читает отец Кирилл Флоринский. У него ветхая тетрадка, вся испещренная, словно клопиками, порыжелыми буковками. Это записи, сделанные Кириллом, когда он тоже был школяром и слушал проповедника Феофилакта Лопатинского. К самому носу, оседланному железными очками на веревочках, подносит он толстыми красными пальцами тетрадь. Временами замолкает, пучит глаза, вздергивает очки на нос, водит им по бумаге, и все равно ни аза не разбирает. Досадливо швыряет тетрадку на стол и продолжает наизусть.

— Существует ли ныне рай и каков он был при прародителях? — Флоринский обвел всех испытующе.

Михайло чуть не прыснул. А лектор невозмутимо продолжал:

— Рай имел около сорока миль в окружности. Перейра[24] думает, что он был похож на какое-нибудь царство — например, на Испанию или Польшу. Вероятно, следы рая изглажены Ноевым потопом[25]. Блаженный Августин говорит: как известно, что Илья и Енох[26] живы до сих пор, так неизвестно, где они теперь? В раю или ином месте?.. Росла ли в раю роза без шипов? На это Василий Великий, Амвросий и Дамаскин[27] отвечают утвердительно, ибо после падения уже сказал бог Адаму, что земля взрастит тернии…

— Хибикус! — вспомнив Иоанна Каргопольского, прерывает вдруг Михайло разошедшегося схоласта.

— Что? — грозно вопрошает Кирилл.

— Я сказал, что роза, по-латыни, — хибикус.

Флоринский раздумчиво пожевал губами и наставительно произнес:

— Пульхре!

Что означало «превосходно!».

Но вот ректорский служка приоткрыл дверь и, просунув голову в остроконечной плешивой скуфейке, промолвил:

— Финне![28]

Академические питомцы, словно сорвавшись с цепи, повскакали, заголосили, с грохотом опрокинули скамьи. И вот уже в монастырском саду трещат ветки, а на Никольской улице испуганно вскрикивают запоздалые прохожие.

Михайло же шагал к заветному дому на высоком подклете. Поднимался по знакомой лестнице и негромко стучал три раза. Слышались неторопливые шаги, и улыбающийся Василий Васильевич Киприянов, по своей привычке ласково прикоснувшись к плечу, вел его в свои покои.

— Сколько я у вас свечей-то пожег, Василий Васильевич, и не сосчитать…

— Профессором будете, тогда и уплатите по счету, — отшучивался Киприянов. — Ну, я пойду, мешать не буду.

Киприянов ушел в спальню. Михайло прежде всего проверил: книги, отложенные им в прошлый раз, на месте! Первая, за которую сегодня принялся, была «Космотерос» — переведенное на русский, изданное в Москве сочинение Христиана Гюйгенса[29].

Автор едко высмеивал противников Коперника и особенно Афанасия Кирхера[30], писавшего, что планеты движутся ангелами. «Коперник сих блаженных духов такого тяжелого труда лишил», — читал Михайло и от удовольствия потирал руки. И восхищенно поглядывал па Николая Коперника из «Глобуса небесного», повторял понравившиеся стихи:

Коперник общую систему являет, Солнце в средине вся мира утверждает.

С благоговением прикасался Михайло к огромным книжищам, бережно переворачивая и расправляя страницы, любовался гравюрами. Не все ему было понятно. Осмыслив отдельные строки, выписывал их на листки. Принимался за газеты, за «Исторические, генеалогические и биографические примечания к «Санкт-Петербургским ведомостям». Из номера в номер печатались в них статьи о движении Земли вокруг Солнца и своей оси, о путешествиях вокруг света, «О ветрах», «О ис-хождении паров».


Были книги и совсем иного рода: богословские сочинения «отцов церкви», всевозможные жития святых. Михайло пытался рыться и в них, но ничего, кроме надоевших, из сочинения в сочинение переходящих слов о Христе, о рае и аде, о «чудесах» святых, в них не вычитал.

Он укладывал на прежнее место пыльные тома — пусть спят до нового охотника.

И с тем большим нетерпением набрасывался опять на книги Гюйгенса, Брюса[31] и им подобные. В отличие от церковных они не заставляли принимать все на веру, а предлагали думать и сомневаться, пытались объяснить мироздание.

Давно уже спала Москва. Только вблизи Спасской башни мерцал огонек. Над книгами, выбирая по природной своей сметке самое лучшее, самое нужное, склонился пытливый юноша.

…Жил он уже не у Пятухина, а у дьяка приказных дел Дутикова. За ночлег и постную похлебку учил грамоте и арифметике его тупого и ленивого сына.

— А Мишка тебя ждал-ждал, а ты на кружале был-был, — ухмылялся, приплясывая, Дутиков, всегда полупьяный.

Ничего не отвечал Михайло. Знал, что бессовестная это ложь: незадачливый его ученик рад до смерти пропустить урок.

* * *

Улицу, где издавна селились на Москве иноземцы, называли Кукуй. Разное говорили про это название. Поясняли и так: «Ничего, мол, не поймешь, что немцы говорят: все у них ку-ку да ку-ку. Вот и живут в своем Кукуе». Немцами же — от слова «немой» — называли не только выходцев из Германии, но и голландцев, французов, швейцарцев, да и всех иностранцев. Тут, на Кукуе, где жило немало иноземных медиков, и основал Петр Первый «Военную гофшпиталь» для раненых и больных солдат и офицеров. Главным хирургом подвизался здесь голландец Николай Бидлоо, и слава о нем, искусном враче, гремела на Москве.

Бидлоо переманил много студентов академии к себе — в лекарские ученики. К нему шли «истомившиеся» от академической премудрости, но не желавшие уходить от мирской жизни в монастырь. Иные из них становились потом хорошими лекарями.

Ломоносов, Виноградов и Власьев отправились в «гофшпиталь». Двухэтажный корпус — первый этаж и подвал из добротного желтого кирпича, второй из дерева — выходил на берег речки Яузы. Андрей Власьев, который бывал здесь не раз, уверенно повел друзей в обход здания — к крыльцу. Шли мимо каких-то грядок с растениями. Ломоносов присмотрелся: овощи не овощи… Вопрошающе взглянул на Власьева.

— Ботанический сад, — пояснил тот. — Лекарственные растения разводят. В гофшпитале пользуют ими больных для скорейшего заживления.

— Да ты, Андрейша, тут как свой!

— Ely, до этого еще далеко, а вот из академии я, братцы, и впрямь утекаю. 14 хоть Копцевич не раз нудил, что мне, убогому, одна дорога уготована — в монахи, я ему дулю поднесу.

Знакомый Власьеву смотритель пропустил их в палаты. В нос ударило зловоние. Кто-то стонал, из-за перегородки неслись истошные крики. Бидлоо в огромном рыжем парике, сопя широко расплюснутым носом, с суровым видом расхаживал по палате и жестами указывал лекарским ученикам, что делать. Андрей подвел друзей к доктору. Медик строго и зорко глянул из-под насупленных лохматых бровей.

— Это господин Виноградофф, а вот это Ломонософф… пришоль на Москва из город Архангельск?

Оба поклонились.

— Медикус дольжен все видейт, все знайт. Идемт!

На продолговатом дощатом столе какой-то человек, которого с трудом держали за руки и за ноги служители, извивался и хрипел. Лекарь копался у него во внутренностях. Виноградов опрометью выбежал из комнаты. Ломоносов сжал зубы и побледнел. Власьев как ни в чем не бывало и даже с любопытством наблюдал за хирургом.

Бидлоо что-то пробурчал и указал гостям на боковую каморку.

Там он сдернул парик. На лысой голове красовалась здоровенная бородавка с единственным, подобно колючке, волосом. Обмахнув красное вспотевшее лицо париком, он швырнул его на скамью и, подойдя к рукомойнику, загремел краном. Вытерев руки, он обернулся.

— Гомо сапиенс! Тщеловек! 14 мортус — смерть! Мортус забирается в органон тщеловека, и медикус там его убивает. Чем искусней медикус, тем слабей мортус. И напротив того. Великое цель перед медикусом… Будейт у меня слюжить?

— Нет, — неуверенно произнес Виноградов.

— Нет! — твердо сказал Ломоносов.

— Жить будет ф светле и тепле. И слявный денга. На первое время — рубль в месяц. На кухне харч даром. А у вас три копейки ф ден без харч. Подумайт!

…Они долго шли обратно — до самой Лубянки, где жил Андрей.

— А я мыслил, ты останешься у Бидлоо, — говорил Власьев Михайле. — Вот Митяй с первого разу же не выдюжил, ему привыкать бы трудно пришлось. Ты же превозмог — значит, сумел бы и хирургией овладеть.

Михайло ответил не сразу, делая вид, что внимательно рассматривает деревья.

— Тебя, Андрейша, понимаю, — сказал он наконец раздумчиво. — На твоем месте, наверно, то же сделал. Как сказал Бидлоо: великая цель? Истинно так. Но медицина — одна лишь книга природы! Меня иные влекут. Какие? Ответить ясно пока не могу.

Некоторое время они шли молча.

— Книги я по ночам читаю в библиотеке у Киприянова, а то и в нашей академической, — продолжал Ломоносов, — Много в них мне еще непонятного. Не о священной истории говорю — ее в академии и так долбить заставляют, да и не разъясняет она ничего. А вот физика — дело иное, подлинная физика, а не наша, академическая. Та, что тела объясняет, вокруг нас находящиеся. И подсказывает, как они построены, как управлять силами природы. И наверно, настанет время, когда даже солнцу люди будут приказывать. Но прежде всего надо его мощь измерить. Как это сделать?

Ломоносов испытующе поглядел на друзей.

— Эк, куда хватил! — сказал Виноградов. — Ты о солнце толкуешь, будто оно яблоком висит перед тобой.

— Конечно. А ты в телескопус глядел на него? И я не глядел. Говорят, у астронома Брюса есть такой телескопус, сиречь труба подзорная. Вот бы хоть краем глазка взглянуть. И солнце, поди, как яблоко видно.

— Так ведь и ослепнуть можно, на солнце да еще в трубу глядючи.

— А ты думаешь, Брюс не догадался затемнить?

— А все ж на луну спокойней смотреть.

— Меня луна меньше занимает. Мертвая она, холодная. А вот солнце… Силища-то какая! Ее бы, эту силу, в дело пустить. И пустят, поверь мне! Вот только досадно, что не я к тому причастен буду.

— Нам бы твои заботы. Да и клеплешь ты на себя, вон уж сколько вычитал…

— Ну, знаете, аз да буки — еще не науки! Даже в законе Гюйгенса Христиана никак не разберусь, а ведь это он первый решил важнейшие задачи механики, он же и закон открыл колебаний маятника.

— Да тебе то какое дело? На что тебе премудрость эта неземная? Ведь твой Гюйгенс, кроме сухих выкладок и расчетов, небось ни черта не признает.

— Эх вы, головы садовые! Ничего-то вы не понимаете! Да ведь Гюйгенс и создал часы маятниковые. Потому и смастерил их, что прежде законы маятника установил.



Поделиться книгой:

На главную
Назад